Текст книги "Ради безопасности страны"
Автор книги: Юлиан Семенов
Соавторы: Вильям Козлов,Станислав Родионов,Борис Никольский,Павел Кренев,Юзеф Принцев
Жанры:
Прочие детективы
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 24 (всего у книги 28 страниц)
2
– Итак, Гизелла Штраус, вы утверждаете, что эта папка и находящиеся в ней печатные материалы вам не принадлежат?
Она молча скользнула взглядом по зеленой потрепанной папке, которую держал в руках таможенник.
– Я вас правильно понял?
– Да, правильно. Это не мои вещи.
– Каким же образом тогда они оказались в вашем чемодане?
– Видите ли... Незадолго до нашего отъезда возле отеля ко мне подошел человек... молодой мужчина... и попросил меня взять с собой эту папку.
– С какой целью?
– Он просил меня передать ее в какое-либо издательство.
– И вы согласились?
– Разумеется. Почему бы не оказать человеку услугу?
– Тем не менее в таможенной декларации вы заявили, что в вашем багаже нет вещей, принадлежащих другим лицам. Почему?
– Я просто забыла. Не придала значения.
– Знакомы ли вы с содержанием тех материалов, которые находятся в этой папке?
– Нет.
– И вас это не интересовало? Вам было неважно, что именно вы везете?
– Нисколько. Человек, который передал мне эту папку, был похож на сумасшедшего. Знаете, бывают такие полусумасшедшие сочинители.. Я была уверена, что в этой папке какая-нибудь... как это говорится по-русски?.. галиматья...
– Тогда, с вашего позволения, мы, может быть, все-таки посмотрим, что в этой папке?
Она пожала плечами:
– Пожалуйста.
Молча следила, как таможенник развязывает тесемки. Он перевернул первый – чистый – лист, взял следующий, прочел вслух, медленно и отчетливо:
– «Я убежден, что шпионаж военный или шпионаж промышленный в наше время занятие нестоящее, даже смешное и нелепое. Это явный анахронизм. И правда, в эпоху, когда спутники кружат над планетой, заглядывая в любые, самые укромные ее уголки, глупо рисковать головой только ради того, чтобы переснять чертеж какого-нибудь прибора или нарисовать план расположения воинской части. Честно говоря, все это мне кажется ребячьей игрой, детской забавой. Нынче иное время. Иное время требует иных средств. Вот я и хочу предложить их.
Я – сторонник шпионажа морально-психологического и главные свои надежды в борьбе против коммунистического режима возлагаю на то, что я предложил бы называть «морально-психологическим террором». Вот оружие, которым можно расшатать и разрушить любую крепость. Надо только уметь им пользоваться. Свои соображения о формах и методах подобного террора применительно к Советскому Союзу я и хочу изложить в данной рукописи...»
Таможенник оборвал чтение:
– Мне кажется, достаточно. Что вы скажете теперь?
– Я не настолько хорошо знаю все тонкости русского языка, чтобы досконально понять и оценить смысл того, что вы прочли...
– Однако, надеюсь, ваших знаний русского языка все-таки достаточно, чтобы понять, что записи эти носят характер, враждебный нашей стране?
– Возможно. Но я ведь не имела об этом никакого представления. Я говорю, этот человек был похож на сумасшедшего. Какая-то нелепая история!
– Может быть, вы все-таки скажете, чья это папка? Кто вам ее передал?
– Я уже сказала. Этот человек мне совершенно незнаком. Он подошел ко мне возле отеля. Если бы я могла догадываться, я бы...
– Ну что ж. Тогда нам придется изъять у вас эту папку. Сейчас будет составлен акт, не откажите в любезности подписать его.
– Пожалуйста, и поверьте мне, я крайне сожалею...
В глазах таможенника промелькнула усмешка. Казалось, он собирался что-то сказать, но в последний момент передумал, сдержался и принялся молча составлять акт.
3
– Ваша фамилия?
– Антоневич. Валерий Григорьевич Антоневич.
– Год рождения?
– Сорок первый.
– Национальность?
– Русский.
– Образование?
– Высшее.
– Партийность?
– Беспартийный.
– Место работы?
– НИИ.
– Должность?
– Инженер отдела технической информации.
– Семейное положение?
– Холост. Точнее – разведен. Хотя официально, по документам, женат.
Следователь Юрий Петрович Серебряков сделал паузу. Он всегда придавал большое значение тому первому впечатлению, которое производил на него ранее незнакомый человек. Это впечатление оставалось в его памяти, словно мгновенно сделанный фотоснимок, на котором, как на фотобумаге, опущенной в проявитель, сначала проступали лишь наиболее резко, контрастно обозначенные черты, а уже затем, постепенно вырисовывались мелкие штрихи, оттенки, еле намеченные подробности.
Человек, сидевший сейчас перед Серебряковым, был внешне спокоен. Пожалуй, только бледность, разлившаяся по его худощавому лицу, выдавала внутреннее напряжение. На вопросы он отвечал коротко и, казалось, даже охотно, без угрюмой враждебности, но и без той торопливой угодливости, которая нередко давала себя знать в поведении людей, впервые оказавшихся лицом к лицу со следователем. Был он среднего роста, широкоплеч, выглядел довольно молодо, лишь глубокие залысины, идущие ото лба, обнаруживали его истинный возраст. В то же время во всем его облике, если приглядеться внимательнее, угадывалась какая-то неухоженность, что ли. Одна пуговица на пиджаке была оторвана, а на светло-сером, натянутом под пиджак свитере явственно проглядывали застарелые пятна.
Антоневич сидел перед Серебряковым, закинув ногу на ногу, или, точнее сказать, каким-то странным образом обвив одну ногу вокруг другой, переплетя их и обхватив руками острое, худое колено, отчетливо проступающее сквозь потертую материю джинсов.
– Валерий Григорьевич, вы обвиняетесь в том, что при помощи иностранной туристки, гражданки ФРГ Гизеллы Штраус пытались передать за рубеж материалы антисоветского, враждебного нашей стране характера. Признаете ли вы это?
– Да. Признаю. – И опять ответ прозвучал лаконично, спокойно, не без некоторого даже горделивого достоинства.
– Вам предъявляется машинописный документ в количестве двухсот тридцати одной страницы, начинающийся словами: «Я убежден, что шпионаж военный или шпионаж промышленный...» Знаком ли вам этот документ?
– Да, знаком.
– Признаете ли вы, что это тот самый машинописный документ, который вы передали Гизелле Штраус?
– Да, признаю. Тот самый.
– Являетесь ли вы автором этого документа?
Молчание, минутное колебание, которое не мог не уловить, не отметить Серебряков. И ответ:
– Да. Являюсь.
– Сейчас вам будут предъявлены несколько женских фотографий. Сумеете ли вы опознать среди них женщину, с помощью которой пытались переправить этот документ за рубеж?
– Не знаю. У меня скверная память на лица.
Серебряков вынул из ящика стола лист с наклеенными на него и пронумерованными шестью фотографиями. На второй сверху справа была изображена Гизелла Штраус в солнцезащитных очках, с черными волосами, распущенными по плечам. Если судить по показаниям шофера такси, именно в таком виде она появилась в квартире Антоневича.
Антоневич молча, с выражением озабоченности разглядывал женские лица. Кажется, он был слегка близорук. Во всяком случае, рассматривая фотографии, низко наклонялся над ними.
– Нет, – произнес он через некоторое время. – Не знаю. Не могу узнать.
– Посмотрите внимательнее. Не торопитесь. Подумайте.
– Нет, не помню. По-моему, среди этих фотографий ее нет.
– Ну что ж, ладно, – сказал Серебряков, убирая лист с фотографиями обратно в ящик. – Нет так нет. Так и запишем. И на сегодня, пожалуй, закончим. Мне кажется, Валерий Григорьевич, вы избрали сейчас верный путь. Нам еще многое предстоит выяснить, и будет конечно же лучше, в первую очередь для вас, если вы и впредь станете рассказывать обо всем откровенно, без утайки. Тем более что теперь у вас будет достаточно времени, чтобы подумать всерьез обо всем, что произошло. Вы меня поняли?
– Да. Понял.
Валерий Антоневич по-прежнему казался совершенно спокойным, но, когда он подписывал протоколы допроса и опознания, рука его заметно дрожала.
4
Антоневича арестовали в пятницу, в пятницу же состоялся первый допрос, так что у Серебрякова была возможность на два следующих дня отключиться, отдохнуть, спокойно поразмыслить об этом деле. Однако в, субботу он все же приехал в следственный отдел, поднялся к себе в кабинет, извлек из шкафа потрепанную зеленую папку. Здесь же, вместе с папкой, хранились записная книжка, поздравительная открытка и старый рецепт на димедрол, изъятые у Антоневича при обыске.
Какое-то смутное ощущение противоречивости дела, которое ему предстояло вести, беспокоило, тревожило Серебрякова. Откуда пришло это ощущение, он еще не мог ответить. Казалось бы, он вполне мог быть доволен тем, как прошел первый допрос Антоневича. Если судить по этому допросу, дело не обещало быть сложным. Насторожить могло, пожалуй, лишь нежелание Антоневича опознать на фотографии Гизеллу Штраус. Нежелание? А может быть, и правда – слабая зрительная память, неуверенность, боязнь ошибиться, обознаться и тем самым подорвать доверие к себе, к своим показаниям? Почему бы не допустить такую возможность? Во всяком случае, вовсе не эта маленькая заминка во время первого допроса тревожила сейчас Серебрякова. Было еще что-то, что не давало ему покоя со вчерашнего вечера. Только что?
Пытаясь докопаться до причины своего беспокойства, Серебряков не спеша листал материалы, изъятые у Гизеллы Штраус, снова и снова вчитывался в лежащие перед ним страницы. Даже беглого взгляда на текст было достаточно, чтобы определить, что печатал его человек, весьма слабо владеющий искусством машинописи. Да и машинка, по-видимому, была старая, капризная. Об этом свидетельствовали и строки, либо плотно лепившиеся одна к другой, либо разъезжавшиеся на непомерно большой интервал, и наползающие друг на друга буквы, и бледный, неровный шрифт, и многочисленные опечатки, иногда исправленные шариковой ручкой, а иногда так и оставшиеся незамеченными. Казалось, от этих страниц веяло какой-то неряшливой торопливостью, словно тот, кто печатал их, был так одержим единственным стремлением побыстрее завершить свое дело, побыстрее довести сочинение до конца, что внешний вид текста не имел для него значения. Мол, те, кому предназначены эти материалы, кого они заинтересуют, кому понадобятся, прочтут и так, красо́ты им ни к чему.
Все материалы, которые просматривал сейчас Серебряков, делились на три части, на три самостоятельных раздела. В первом разделе автор подробно анализировал передачи западных радиостанций на Советский Союз, причем главная его мысль сводилась к тому, что в таком виде, в каком радиопропаганда на русском языке ведется сейчас, она малоэффективна. Те, кто определяет ее содержание, плохо знают психологию своих потенциальных слушателей, утверждал автор. И дальше переходил к практическим советам, излагал собственную программу деятельности зарубежных радиостанций. Второй раздел, озаглавленный: «Искать и находить», состоял из рекомендаций и рассуждений о том, на кого могут и должны, по мнению автора, опираться западные спецслужбы в своей подрывной работе против Советского Союза, и как, с точки зрения практических результатов, должна строиться эта подрывная работа. И наконец, третья, наиболее обширная часть представляла собой развернутые характеристики, биографии, жизнеописания тех людей – главным образом, руководителей НИИ и связанных с ним предприятий, – с кем, вероятно, сводила автора жизнь. Причем по той осведомленности, с какой писал автор не только о производственной, но и о личной жизни своих героев, можно было догадаться, что сведения эти он собирал специально, собирал, наверно, не один год. Конечно же в том, что было в этих жизнеописаниях правдой, а что ложью, что соответствовало действительности, а что являлось лишь плодом авторского воображения, еще предстояло разобраться. Тем более что сам автор свое кредо излагал так:
«...Ищите грязь, и она непременно должна отыскаться. Вытаскивайте ее на свет божий, показывайте, разоблачайте, кричите о ней! Если ее нет, выдумайте ее. Солгав в частностях, мы не солжем в главном – потому что нет такого человека, у кого бы за душой не таилось чего-то грязного, подлого. Больше информации, больше гласности! Это и будет то, что я называю морально-психологическим террором. Пусть каждый из тех, кто занимает сегодня руководящие кресла, знает, что завтра вся его жизнь может быть выставлена на всеобщее обозрение. Пусть подобная угроза внушает им страх, лишает их уверенности. Надо клеветать – клевещите, провоцируйте, лгите: помните – цель оправдывает средства. Я говорю об этом без колебаний, потому что в борьбе с коммунистическим засильем, подавляющим личность, грозящим подчинить себе цивилизованный мир, хороши все средства. Опирайтесь на тех, кто недоволен, обижен, обойден по службе, – они вас поймут, они вам помогут...»
И чуть дальше:
«...Важно тем, кто недоволен, кто готов проявить это недовольство, дать надежду и уверенность, показать, что мы не сидим сложа руки. Произошла авария – уверяйте, что это акт террора. Опоздал поезд – говорите: бастуют железнодорожники. И так далее. Существенно не событие само по себе, существенно, к а к подать его, ч т о сказать о нем. А уж дальше слухи будут работать на нас. Слухи завершат то, что начнем мы...»
Вчитываясь в эти строки, Серебряков, кажется, начинал понимать, откуда возникло то чувство противоречивости, которое беспокоило его. Как-то не соединялись в его сознании эта откровенная враждебность, эта перехлестывающая через край озлобленность и вчерашнее поведение Антоневича во время допроса. Вот что тревожило Серебрякова, вот что было источником его беспокойства. Как легко и охотно отвечал вчера Антоневич на вопросы Серебрякова – казалось, единственной его заботой была забота о том, чтобы помочь следствию. Что это было? Намеренный расчет? Страх? Притворство?
Серебряков не первый уже год работал следователем и хорошо знал, что всякий процесс следствия неизбежно превращается не только в поиски улик и доказательств вины или невиновности сидящего перед ним человека, но и в нечто большее – в стремление словно бы восстановить, воссоздать заново, шаг за шагом, всю предыдущую жизнь подследственного, мысленно увидеть ее, понять, почему этот человек стал именно таким, каков он теперь. Правда, иногда Серебрякова упрекали в медлительности, в излишней, чрезмерной дотошности, ведущей порой к длительному выяснению обстоятельств, на первый взгляд вроде бы и не имеющих непосредственного отношения к делу. Возможно, он и верно навязывал себе лишнюю работу и времени иной раз тратил на следствие больше, чем полагалось бы, но измени он себе, откажись от этой своей привычки – и наверняка его каждый раз мучило бы ощущение неполноты складывающейся картины.
Биография у Валерия Григорьевича Антоневича, если судить по анкетным данным и по тем сведениям, которые уже успел собрать Серебряков, была весьма пестрая: он и профессии менял не раз, и с места на место переходил, и начинал учиться, и обрывал курс постижения наук, и вновь возвращался в институт, уже на заочное отделение... Не обошла его стороной и служба в армии. Но при всей этой пестроте, лоскутности его биографии, чем дольше вдумывался в нее Серебряков, тем яснее улавливал одну общую черту, одну общую закономерность. Эту закономерность он обозначил для себя словечком или, точнее говоря, приставкой «н е д о...». И действительно, чуть ли не во всех жизненных свершениях Антоневича обнаруживалась некая недовершенность, оборванность. Был, например, в его жизни период – сразу после возвращения из армии, – когда, казалось бы, крепко встал он на ноги, все хорошо, ладно выстраивалось в его жизни, работал он тогда мастером по ремонту радиоаппаратуры и, видно, был на хорошем счету, избирался в цехком и даже был принят кандидатом в члены партии. Однако вот тут-то и возникла вдруг некая осечка, некий обрыв. Членом партии он так и не стал. Что именно тогда произошло, отчего тогдашние товарищи Антоневича по работе отказались проголосовать за него – эту немаловажную деталь на жизненном пути Валерия Антоневича Серебрякову еще предстояло выяснить, однако факт оставался фактом: партийный стаж Антоневича завершился, так, по сути дела, и не начавшись.
Вообще слово «кандидат» несколько раз возникало в биографии Антоневича, и это тоже показалось Серебрякову знаменательным. Казалось, этот человек всякий раз останавливался, застывал на грани к а н д и д а т с т в а. Сделать следующий шаг у него уже не хватало – чего? Настойчивости? Способностей? Желания? Он неплохо играл в шахматы, был кандидатом в мастера, но звания мастера так и не получил, не добился. Лет пять-шесть тому назад, решив, судя по всему, посвятить себя научно-исследовательской деятельности, он начал, видно, подумывать о кандидатской диссертации и даже сдал было первый экзамен из кандидатского минимума, но на этом все дело опять отчего-то застопорилось. Снова обрыв, незавершенность.
Та же самая незавершенность, половинчатость, что ли, или, может быть, точнее сказать, н е о п р е д е л е н н о с т ь присутствовала и во всем, что касалось личной жизни Антоневича. Официально, если судить по паспорту, по брачному свидетельству, он был женат и в момент ареста проживал совместно ее своей женой, Антоневич Зоей Константиновной, в однокомнатной кооперативной квартире, однако прописан был в другом месте, на жилплощади своих родителей, как бы подчеркивая этим, пусть чисто формальным обстоятельством непрочность, временность своего пребывания здесь. И действительно – однажды, как раз незадолго до своего ареста, он уже расходился с женой и даже документы подал на развод, но и развод тоже не довел до конца, до полного завершения, и через некоторое время вновь оказался под одной крышей со своей супругой. Детей они не имели, так что назвать этот зыбкий, колеблющийся союз двух людей семьей, с точки зрения Серебрякова, было весьма затруднительно.
Впрочем, Серебряков, разумеется, знал, что подобная, словно бы изначально принятая за правило, необязательность семейных отношений, их расплывчатость, неопределенность – вовсе не какое-то исключительное свойство, присущее лишь Антоневичу. Жизнь, не отягощенная обязательствами, освобожденная от какой-либо ответственности друг перед другом... Так ли уж редко она встречается и так ли уж безобидна?..
Жену Антоневича Серебряков впервые увидел вчера во время обыска, проведенного у нее на квартире. Высокая, худая, с резкими, словно обострившимися, чертами лица, она напоминала больную птицу. Она беспрерывно курила, роняя пепел прямо на платье и на пол и, по-видимому, даже не замечая этого. Все время, пока длился обыск, с ее лица не сходило полупрезрительное-полусаркастическое выражение, однако выражение это, казалось, адресовалось не тем, кто сейчас с деловитой расторопностью просматривал книги и выгружал из ящиков письменного стола бумаги, принадлежащие Антоневичу, оно адресовалось человеку, которого не было сейчас здесь, в этой комнате. «Я так и знала, что все кончится именно этим» – вот что было написано на ее лице. Вообще, как показалось Серебрякову, известие об аресте мужа она восприняла не столько с испугом, горечью или волнением, сколько с какой-то мстительной удовлетворенностью, которую невольно испытывает человек, когда сбываются пусть самые дурные, самые худшие, но все-таки е г о предсказания. Но сквозь эту мрачную удовлетворенность проглядывало, прорывалось и явное раздражение: она не могла не понимать, не чувствовать, что вся эта история значительно осложнит теперь и ее жизнь, принесет лишние заботы, переживания и хлопоты.
По всей видимости, семья Антоневичей была одной из тех семей, где каждый сам по себе, где каждый дорожит и гордится своей независимостью, своей о т д е л ь н о с т ь ю. Впрочем, все это были лишь первые ощущения Серебрякова, первые его догадки, которые еще предстояло проверить.
5
Результаты обыска, проведенного на квартире Антоневичей, мало что добавили к тем материалам, которые уже находились в руках следствия. Наибольший интерес, пожалуй, представляла своеобразная картотека, обнаруженная в верхнем, запертом на ключ ящике письменного стола. Картотеку эту Антоневич вел с, казалось бы, совсем несвойственной ему последовательностью и аккуратностью. На карточки были занесены фамилии, имена и должности тех людей, с кем когда-либо знакомился, встречался или работал вместе Валерий Антоневич. Тут же, на карточках или на отдельных листах бумаги, подклеенных к карточкам, Антоневич давал характеристики этим людям, описывал их склонности, привычки и недостатки, нередко даже приводил различные, порой анекдотические, случаи из их жизни. Иногда подобная характеристика оказывалась очень лаконичной – всего несколько строк, иногда разрасталась едва ли не в целое жизнеописание, пестрящее различного рода подробностями. Например:
«К. – склонен к злоупотреблению алкоголем. К тому же чревоугодник. За пол-литра, да еще с хорошей закуской, готов продать все, что угодно. Выпив, становится болтливым, ужасно любит похвалиться своей осведомленностью. В трезвом состоянии впадает в анабиоз – становится вялым, трусливым и осторожным».
Или:
«О П. все знают, что он пишет и рассылает анонимные письма, поэтому с ним предпочитают не связываться. Недавно, когда встал вопрос, кого повысить – молодого инженера Н. или П., начальство, конечно, отдало предпочтение последнему».
Подобных записей в картотеке Антоневича было немало. По-видимому, именно эта картотека и служила тем сырьем, тем исходным материалом, который использовал Антоневич, сочиняя третью, заключительную часть своей рукописи.
В понедельник Серебряков занимался изучением картотеки, делал из нее выписки, когда зазвонил телефон и дежурный сообщил ему, что в приемной находится сейчас отец арестованного Антоневича. Настаивает на встрече со следователем, который ведет дело его сына.
– Крайне взволнован, – добавил дежурный. – Судя по орденским колодкам, участник войны.
– Хорошо. Скажите, что я готов встретиться с ним, – после небольшой паузы ответил Серебряков. – Пусть подождет, пока я оформлю пропуск.
По намеченному им плану Серебряков намеревался вызвать отца Антоневича не сегодня, а дня через два-три, но коли уж тот явился сам, коли настаивает на встрече, нервничает, переживает, волнуется... к тому же фронтовик... не в правилах Серебрякова было отказывать людям в подобных случаях.
Григорий Иванович Антоневич вошел в кабинет Серебрякова, тяжело дыша, поспешно обтирая мятым носовым платком одутловатое, побагровевшее лицо. Был он грузен, и с этой грузностью как-то не вязалась, вступала в противоречие его нервная подвижность, суетливая торопливость жестов.
– Здравствуйте, Григорий Иванович, садитесь, прошу вас, – сказал Серебряков.
– Простите меня великодушно, может, я и некстати... Но ведь сын... единственный сын... Сейчас отдышусь только... сейчас... – говорил Антоневич-старший, тяжело опускаясь на стул. – Я так торопился к вам: такси хотел вызвать, а там, представляете, то занято, то трубку не поднимают, гудки и гудки длинные – и никакого ответа. Словно вымерли все там, в диспетчерской. Такое безобразие, диву просто даешься: где только у этих людей чувство ответственности?.. Ну вот и все, кажется, отдышался, отпустило... – Он вздохнул глубоко, с видимым облегчением, полной грудью и замолчал, глядя на Серебрякова.
– Так я слушаю вас, Григорий Иванович, – сказал Серебряков.
– Да, да... Сейчас... сейчас. Пока шел к вам, верите ли, все так стройно, так хорошо складывалось в голове, все слова, которые должен сказать вам... А теперь мысли разбегаются... Так что вы извините меня за сбивчивость. Но я главное хочу сказать без всяких предисловий: то, что произошло с моим сыном, – это недоразумение какое-то, ошибка, верьте мне, у меня чутье, нюх, я кожей такие вещи чувствую. Он не виновен, я убежден в этом.
– Значит, – сказал Серебряков, – вы убеждены, что ваш сын не мог заниматься деятельностью... деятельностью, не совместимой с законами нашего государства? Я правильно вас понял?
– Не мог! Именно не мог! Я это и хотел сказать!
– И вы никогда не замечали за ним ничего такого, что впоследствии могло перерасти в антисоветские, враждебные настроения?
– Нет. Нет, конечно! Да у нас в доме и слов таких никогда не произносилось!
– Ну, важны не слова, – заметил Серебряков, – важна суть. Значит никаких подобных проявлений вы за сыном своим не замечали?
– Я уже сказал: нет. Хотя... Ну смотря как взглянуть... Вот сейчас я возмущался работой такси, раздражался, высказывал недовольство. Не станете же вы на этом основании обвинять меня в оппозиции нашему строю, в недовольстве Советской властью? Верно ведь? Ну так и у сына моего... Характер у него неровный, вспыльчивый, неуравновешенный... Нелегкий, одним словом, характер. Были у него осложнения на службе, и столкновения с начальством, и ссоры... Но это все естественно, я сам, слава богу, сорок с лишним лет отработал на производстве, знаю, как это бывает... Другое дело, конечно, что молодежь сейчас требовательнее стала. И откровеннее, резче в своих суждениях, категоричнее. Нетерпимее. Так что, может, и скажет Валерий мой иногда что лишнее, перехлестнет, но нельзя же всякое лыко в строку ставить. Я вам больше того скажу: моему сыну еще с детства, с малых лет, было присуще обостренное чувство справедливости. Он и страдал не раз из-за этого...
– Как? Как вы сказали? – быстро переспросил Серебряков.
– Обостренное чувство справедливости, я сказал. Он, говорю, страдал не раз из-за него, и врагов себе наживал, да еще каких! На работе ему одно время просто житья не было. Да что говорить! У него даже случай был, когда во имя справедливости он дружбой пожертвовал. И какой дружбой! Если у вас есть время меня выслушать, я расскажу вам этот случай – он многое может объяснить в характере Валерия.
– Да, конечно, рассказывайте, – сказал Серебряков.
– Тогда он еще в школе учился, в девятом классе. Вы простите, что я так далеко забираюсь, но ведь характер человека именно в детстве, в юности формируется – это всеми признано. Так вот. Друг у него тогда был, Саша Малинин, круглый отличник. Мой-то всегда учился неровно: по математике, по физике, то есть по тем предметам, которые он любил, которыми увлекался, он шел одним из первых, если не первым, учителя не могли на него нахвалиться, предрекали ему большое будущее... зато литература, история... тут он вечно конфликтовал с преподавателями... Впрочем, это несущественно, я отвлекся. Да. Все началось с того, что в какой-то контрольной по математике, очень важной контрольной, чрезвычайно ответственной, влиявшей, если не ошибаюсь, на годовые оценки, Саша Малинин допустил ошибку в ходе решения. Именно не в конечном результате, а в ходе решения. Он сам рассказал об этом Валере. А учитель – уж не знаю, как там на самом деле было, – то ли действительно не заметил эту ошибку, то ли не захотел портить Малинину табель, только вывел ему за работу пятерку. Мелочь, пустяк, казалось бы, с точки зрения взрослого человека. Но помножьте мелочь эту, пустяк этот на юношеский максимализм, на категоричность, на юношескую жажду абсолютной справедливости, и вы поймете, почему вокруг несчастной этой пятерки разгорелись страсти. Валера мой убежден был: мол, получать то, чего ты не заслужил, – нечестно, несправедливо, пятерка Малинина, незаслуженная, как он считал, пятерка, не давала ему покоя. Сам же Малинин отшучивался, он не придавал этой истории такого значения, как мой сын. И тогда Валерий с а м пошел к учителю и все рассказал. Он мучился, страдал ужасно, понимал ведь, понимал, что теряет друга, но не мог поступить по-другому. Хотел, чтобы все было по справедливости. Дружба их действительно распалась после этого случая. Малинин назвал моего Валеру предателем, а таких слов в юности, сами понимаете, не прощают. Вот, собственно, и вся история. Извините, что я отнял у вас много времени этим своим рассказом, но мне хотелось, чтобы вы хоть немного поняли характер моего сына...
Антоневич-старший разволновался, одышка опять мучила его, лицо снова пошло багровыми пятнами. Но глаза его, полуприкрытые припухшими веками, смотрели на Серебрякова с затаенной болью, мольбой и надеждой.
– Справедливость... Вот вы говорите: справедливость... – задумчиво повторил Серебряков. – А ведь на ту историю, которую вы только что рассказали, можно и совсем иными глазами взглянуть, можно из нее и совсем иную мораль вывести, чем та, которую вы вывели...
– Какую же?
– А вот какую. Что, если вовсе не жажда абсолютной справедливости, как вы сказали, а лишь ущемленное честолюбие, чувство соперничества, нежелание уступать первенства двигали тогда вашим сыном, руководили его поступками? Обида оттого, что кто-то незаслуженно – да, тут все верно, – незаслуженно встанет вровень с ним. Но ведь согласитесь: подобное чувство и жажда справедливости – это все-таки очень разные вещи...
– Не знаю, не знаю... Конечно, я понимаю, любой человеческий поступок можно толковать по-разному – и так и этак, все зависит от точки зрения. Вы сейчас – я и это отлично понимаю – смотрите глазами следователя, вам нужно доказать вину моего сына, это ваша, если хотите, профессиональная обязанность, и оттого все его слова и поступки видятся вам в ином свете, чем мне...
– Вы ошибаетесь, Григорий Иванович, – сказал Серебряков. – Моя профессиональная обязанность вовсе не в том, чтобы непременно доказать вину вашего сына, а в том, чтобы установить истину, чтобы представить суду объективную картину происшедшего...
– Пусть так, пусть я неточно выразился. И все же... Все же я – поверьте – лучше вас знаю характер и натуру своего сына, лучше...
– Хорошо, Григорий Иванович, – сказал Серебряков. – Вот вы, я вижу, абсолютно убеждены, что сын ваш невиновен, что здесь, в следственном изоляторе, он оказался по недоразумению, по ошибке, что не мог он совершить действий, подпадающих под те или иные статьи уголовного кодекса. Так я вас понял?
– Так точно, именно так. Я для того и пришел, чтобы...
– Погодите минуточку, Григорий Иванович, дайте мне довести мою мысль до конца. Итак, вы убеждены в невиновности вашего сына. Но как вы тогда объясните тот факт, что он сам – я подчеркиваю: с а м – целиком и полностью признал предъявленные ему обвинения? Что вы на это скажете?
Несколько мгновений Григорий Иванович Антоневич смотрел на Серебрякова в недоумении, в мучительном замешательстве, словно еще не осознав до конца тех слов, которые только что услышал.
В кабинете стояла тишина, и сразу стало слышно, как барабанит за окном осенний дождь да, коротко шаркнув по асфальту, стремительно пробегают машины...
– Не знаю, – выговорил наконец Григорий Иванович. – Не могу поверить. Что хотите со мной делайте, а не могу. Впрочем... – воскликнул он после небольшой паузы, вдруг оживляясь. – Мог он так поступить! Мог! Это в его характере! Из благородства, из опасения, из страха подвести кого-то. Нет, он лучше чужую вину на себя возьмет, чем тень подозрения на кого-то бросит... Я допускаю – возможно, его втянули в какую-нибудь некрасивую, грязную историю, возможно... Понимаете? Пользуясь его податливостью, его мягкостью, его неумением отказывать...