412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Йозеф Рыбак » «Иду на красный свет!» » Текст книги (страница 8)
«Иду на красный свет!»
  • Текст добавлен: 2 мая 2026, 21:30

Текст книги "«Иду на красный свет!»"


Автор книги: Йозеф Рыбак



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 28 страниц)

Мне нравились отнюдь не глубокомысленные рассуждения о душе и тому подобных вещах, а полные озорства стихи Незвала, Сейферта{61} и Пиши.

Очень часто мне казалось, что поэты дурачат читателя и любым способом хотят отличиться от своих предшественников, против чего я, в общем-то, не возражал. Со временем я стал умнее и проницательнее, начал понимать, что и в мнимом озорстве порой гораздо больше глубины, чем кажется, что и эта поэзия выражает определенные процессы, которые позднее, через годы будут изучены и поименованы.

В литературе и, возможно, в искусстве вообще всегда существуют как бы два мира, которые противостоят друг другу. Иногда они взаимопроникают, вступая в некий духовный компромисс, что, конечно, плохо, но по большей части соперничают между собой, в результате чего возникает напряженность и борьба, которые искусству гораздо нужнее, нежели тишь да гладь. В борьбе особенно нуждается искусство молодое, создаваемое молодыми людьми, которые надеются лишь на свои силы, дружно устремляясь к солнцу, как молодые деревца в лесу. Потом наиболее способные из них становятся на собственные ноги и поплевывают на групповые программы. Это повторяется и всегда будет повторяться в самых разных формах, потому что новое и старое всегда соперничают между собой. Одни стараются сохранить существующее положение вещей, другие выступают провозвестниками перемен в людях и в жизни.

Новомеского я часто встречал на главной улице. Бледный, с прядью волос, свисающей на лоб, всегда с книгами под мышкой – таким он надолго запомнился мне. Было это в ту пору, когда он начал доставлять немало хлопот издателям из «Младо Словенско»{62}, которые полагали, что мышление людей можно ограничить административными рамками.

По вечерам на главной улице обычно прогуливалась вся молодежь Братиславы. Зажигались огни в кафе, над площадью Гвездослава поднимались первые звезды, а с Дуная дул приятный освежающий ветерок. И в самом этом ветерке было что-то от нашей расходившейся, неуемной молодости.

После Новомеского редактором «Младо Словенско» стал И. К. Милло, поэт, юрист, вожак студенческой молодежи и блестящий скрипач. Когда у него было настроение, он брал скрипку у одного из скрипачей оркестра в «Астории» и способен был довести до изнеможения весь цыганский ансамбль. Милло напечатал две мои статьи, одну о фильме, а другую, довольно путаную, о новом искусстве. А Лацо Новомеский исчез из Братиславы. Он уехал в Остраву, где стал работать в редакции словацкой «Правды»{63}. Вскоре вышла книга его стихов «Воскресенье».

Я тоже уже напечатал несколько стихотворений в журналах и познакомился с Яном Смреком, который в свою очередь свел меня с Нижнянским, а тот с Тилковским{64}. У Тилковского я встретился со Светликом{65}, который курировал приложение к «Правде» – «Пролетарску неделю», где печатались Илемницкий, Поничан, Окали, Краль{66} и Новомеский. Цепная реакция ширилась: каждый день я знакомился с каким-нибудь новым художником, поэтом, артистом, писателем. И вскоре знал уже всех представителей творческой интеллигенции Братиславы.

Помню, в первом номере журнала «Дав»{67} мне очень не понравилась статья Войтеха Тилковского. Он утверждал, что искусство застыло на мертвой точке. Мне казалось, что Тилковский все необычайно упростил и что на смену старому, переживающему кризис искусству приходит новое, коллективистское искусство, назначение которого – быть искусством новой жизни. Сильное впечатление на меня произвел тогда Волькер{68}, и его теоретические статьи я принял без колебаний, хотя друзья Волькера уже начали отказываться от них.

Еще в Писеке я стал задумываться над тем, почему большинство писателей тяготеет к коммунизму, почему в рядах коммунистов оказались С. К. Нейман, Иван Ольбрахт и Зденек Неедлы{69}. Эти размышления и пример выдающихся деятелей чешской культуры способствовали тому, что вскоре коммунизм стал и моим жизненным убеждением. Благодаря этому я по-новому и гораздо глубже начал понимать и искусство. Я уже далеко ушел от того первого упоения литературой и миром искусства, когда мы с Тилковским, Нижнянским и Урбаном{70} бродили по ночной Братиславе, от «Фемины» к «Федоре» и от «Урании» к «Патрии», чтобы потом, покинув душные кафе и бары, отправиться в ресторан на открытом воздухе у подножия Града, где южные братиславские ночи отражали свет своих звезд в наших бокалах с абсентом, а мы без устали продолжали говорить об искусстве и литературе.

Как раз в это время из Парижа приехал Ян Роб Поничан. Его книга «Я есть, я чувствую, вижу, люблю свет и только тьму ненавижу» была встречена с негодованием. Написанная молодым человеком, она взволновала гладь литературной жизни Словакии. В этой книге было еще немало от юношеской задиристости, но по сравнению с тем, что тогда печаталось, она выделялась новизной. Она была совершенно новой по духу и по форме и наряду с некоторой бравадой и вызовом отличалась смелостью нового поэтического взгляда на мир, отвагой, с какой поэт открыто примыкал к социалистической революции. Старые господа почувствовали в этой книге опасность, угрозу самим основам их мира. Непозволительным было и то, что молодой поэт не делал различия между искусством и политикой и первым попытался совлечь словацкую поэзию с ее возвышенного трона. Это было дерзко и непростительно. Поничан кощунствовал над самой святостью поэзии, позволяя себе водить ее по улицам и фабрикам, наполняя стихи лозунгами, призывами, восклицаниями. Умные головы напрасно старались призвать к порядку этого деревенского парня из Очовой. Напрасно пытались они давать ему добрые советы вроде: какое нам дело до классовой ненависти? Нас, словаков, и без того мало, не лучше ли нам сплотиться! Тревожную тенденциозность первой книги Поничана они объясняли его вспыльчивостью и его заблуждениями. У Поничана была горячая кровь, и отеческие наставления только усиливали его неуступчивость. С горячностью детванского парня{71} ринулся он в пламя полемики и журнальных сражений. Он был поэтом рабочих, пролетариев, и его мало беспокоило, что думают о нем респектабельные господа, открывшие по нему огонь критики. Казалось бы, что еще мог желать для себя молодой пламенный поэт-трибун? Газеты и журналы слишком много шумели о начинающем писателе, вокруг его имени создавались легенды. И это было для него хорошей рекламой.

Карикатура на Яна Поничана.

Из Праги в Словакию вернулись Даниэль Окали, Владимир Клементис и Эдуард Уркс{72}. Наступили шумные и бурные годы, насыщенные динамикой коммунистического движения молодежи, которое во многом определило характер всей общественной жизни Братиславы. Энтузиазм молодых коммунистов, этой небольшой тогда еще группы людей, увлек и многих честных деятелей старшего поколения, не только Йозефа Грегора Тайовского и Гану Грегорову, но и Душана Маковицкого, Яна Бородача{73}, многих художников и архитекторов.

Все вдруг изменилось. Старое начало терять почву под ногами. Лукач увлекся стихами Рембо, читал Риктюса{74} и Вийона, и его поэзия стала гораздо конкретнее. Иван Горват{75} обосновался в «Метрополке» и начал коллекционировать граммофонные пластинки с негритянскими и гавайскими песнями. Он заводил нам Джека Хилтона{76} и читал отрывки из книги «Виза в Европу», которую тогда еще только писал. В верхнем этаже «Астории» Мило Урбан писал на осьмушках бумаги свой роман «Живой бич», а чуть поодаль мы с Урксом, впервые применив прием фотомонтажа, делали обложки для книг Джона Рида «Десять дней которые потрясли мир» и Синклера «После потопа», которые Уркс и перевел.

Вскоре в Братиславу приехали из Праги Фулла и Галанда{77}, молодые художники с четко выраженными эстетическими взглядами, и под их влиянием словацкое изобразительное искусство обрело новые широкие горизонты. Их таланты не перекрещивались. Это были две совершенно разные художественные натуры. Фулла был живописцем, любившим яркие краски. Его картины захватывали своей необычайной эмоциональностью и изобретательной композицией. Галанда был больше график. В его полотнах, написанных маслом, преобладали нежные полутона. Они восхищались Пикассо, Паулем Клее{78}, Шагалом, но оба всегда оставались словацкими художниками, и народная жизнь, по-новому выраженная, присутствовала в каждом их произведении.

Братислава вдруг наполнилась художниками, поэтами, архитекторами, скульпторами, писателями, актерами, танцовщицами и композиторами. И неудивительно, что я покинул свою канцелярию на Цигельном поле. На улицах, в кафе, винных погребах, ночных кабаре, лекционных залах и аудиториях разных обществ, в местах дискуссионных встреч и собраний, в трамваях, частных квартирах, в парках и в картотеке полицейского управления – всюду звучали и мелькали имена представителей нового искусства. Новые люди, новые имена и новое искусство были у всех на устах. Люди словно начали говорить новым языком.

Первого мая я фотографировал кордоны полицейских, и у меня отобрали фотоаппарат. Когда на следующий день я пришел за ним на Шпитальскую улицу, полицейский чиновник, рассматривая на свет проявленную пленку, все время приставал: «Признайтесь, вы фотографировали нас с марксистскими целями?»

Из своего путешествия в Киргизию{79} возвратился жизнерадостный, веселый Петр Илемницкий, а из восточнословацких «пустошей» приехал учительствовать в Пески-под-Модрой долговязый Франё Краль.

Повсюду веял свежий, стремительный ветер. Нам страшно хотелось действовать, работать. И от всего этого дух захватывало.

«Боон» была старой списанной шхуной, которую переоборудовали под кафе. Корпус ее выкрасили белой краской, на берег перекинули крутой трап. Получилось очень уютное кафе. Половина палубы была застекленной, а на открытой корме стояли круглые столики под зонтиками, которые обвевал приятный ветерок, шелестевший листвой тополей на набережной напротив казарм саперного полка. За кормой катил свои воды Дунай, вниз, к железному мосту, к «Элизеуму», к Житному острову и дальше к Комарно. На противоположном, петржалском берегу виднелись гигантские старые вязы и клены, за ними был парк, футбольное поле, заводская узкоколейка и венгерская граница.

Братиславская Замковая лестница.

В «Бооне» подавали очень вкусный кофе. Мы собирались там обычно после пяти. Приходили дависты и знакомые завсегдатаи, иногда заскакивали и артисты Словацкого национального театра. Здесь можно было увидеть Яна Поничана, Франтишека Вноучека, Франё Краля, иногда сюда заглядывали Даниэль Окали, Андрей Багар и Иша Крейчи, а также режиссер Виктор Шульц{80}. С актерами мы водили дружбу. Среди них было много наших добрых приятелей. Они охотно выступали на вечерах, когда нам хотелось украсить программу художественным чтением. Бездичек вместе с нами разучивал «Песню о Соколе» Горького. Это был первый в Братиславе концерт хоровой декламации, организованный еще до того, как мы услышали о «Войсбенде» Буриана{81}.

Постоянными посетителями «Боона» были Феро и Ленка Санто, Карел и Вера Светликовы, без которых «Дав» никогда не стал бы «Давом». Они выполняли ту невидимую миру работу, о которой едва ли кто знает и без которой журнал так же немыслим, как без статей. На их попечении была доставка материалов и рассылка журнала. Они вели картотеку читателей и подписчиков, договаривались о публикации объявлений в журнале и добывали деньги для оплаты типографских работ, придумывали всевозможные формы пропаганды и рекламы, вели бухгалтерский учет в редакции этого издания, которому мы отдавали всю свою энергию, рожденную молодостью и революционным энтузиазмом.

«Дав» был журналом, который издавала небольшая группа людей. Вначале они не имели никаких средств для его издания. Журнал выходил исключительно благодаря их самоотверженности, горячей преданности коммунистическим идеям, благодаря людям, которые этими идеями жили и готовы были ради них пойти на любые жертвы. И это чувствовалось в самом содержании, в самом духе журнала. Особым был и круг его читателей. Они не только читали, они любили свой журнал и делились с ним всеми своими заботами. Мы очень гордились отделом писем, без которых не обходился ни один номер «Дава». Подписчики писали нам не только из Словакии, но и из Канады и Соединенных Штатов Америки.

В истории журнала были и очень трудные периоды. Но это был единственный в своем роде журнал. Нынешние редколлегии журналов не знают и десятой доли тех трудностей, которые мы испытывали. Пожалуй, теперь вообще даже не представляют, как издавались журналы в то время: не знают, что номера составлялись урывками, по вечерам, ночами и, разумеется, безвозмездно. Журналы держались лишь на энтузиазме и самоотверженности тех, кто их издавал, кто писал для них, кто читал их. И кропотливую техническую, административную работу, от которой так много зависело, поскольку типографии ничего не печатали даром, за вас тоже никто бы не сделал.

Так издавался и «Дав». Поначалу он вышел в Праге как студенческое литературное обозрение. Первый номер появился зимой 1924 года, а второй – весной следующего года, а еще три номера, уже более скромные, год спустя в Братиславе. Потом наступил перерыв. И только через несколько лет «Дав» стал выходить снова, но уже в измененном виде, с новым содержанием, в ином оформлении. Из литературного журнала он превратился в культурно-политический ежемесячник, рассчитанный на более широкий круг читателей. Издание такого журнала наталкивалось на многие сложности. Прежде всего, огромных трудов стоило получить разрешение властей, нелегко было найти и дешевую типографию, которая согласилась бы печатать в кредит. Наконец, отыскать ответственного редактора. Он должен был заранее считаться с тем, что будет вести вечную тяжбу с властями, что в один прекрасный день его могут арестовать и посадить или он вынужден будет таскаться по судам из-за неоплаченных счетов, за которые его тоже могут упечь. А когда все это оставалось уже позади и журнал наконец выходил, начинались хлопоты с его реализацией, с распространением его среди покупателей и подписчиков. Ведь читали «Дав» люди, которые экономили каждый геллер и платили ровно столько, сколько могли. А некоторые вообще не в состоянии были платить, например безработные или бедняки с верховьев Грона, у которых часто не хватало денег даже на соль и спички. Разумеется, мы не обижались, что они задолжали журналу.

Ответственный редактор, которого мы все же нашли, откопал небольшую дешевую типографию на площади Республики и заверил нас, что там журнал будут печатать отлично. Владельцем типографии был братиславский немец. Он плохо говорил по-словацки и никогда не печатал таких изданий. В его типографии изготовляли пригласительные билеты на танцевальные вечера и свадьбы, уведомления о смерти и всевозможные рекламные листки и объявления, в которых текст обычно бывал невелик и на которые вполне хватало его допотопной кассы с одним-единственным видом шрифта и заглавными буквами в стиле модерн, теми, что были в моде в эпоху расцвета цирковых афиш и реклам бродячих комедиантов.

Типограф этот нас вполне устраивал. И тем, что он мог вручную набрать столько текстов, сколько требовалось для журнала в шестнадцать страниц, и тем, что не боялся иметь дело с языком, которого не понимал. Он с удовольствием взялся за работу, и уже через месяц половина статей была набрана. Но самое трудное ожидало нас впереди, когда наступил сезон танцевальных вечеров и балов и владелец типографии, чтобы прокормиться, переключился на печатание пригласительных билетов. А так как его касса с буквами наполовину опустела, он вынужден был вынимать отдельные буковки из наших уже набранных статей и постепенно таким образом рассыпал набор. Через месяц мы вернулись к тому же, с чего начали. Мы испугались, что «Дав» вообще никогда не увидит света, что с таким типографом мы не выпустим ни одного номера. Он был вполне согласен с нами и расторг договор столь же охотно, как и заключил его. Потом мы перебрались в типографию «Словенска графиа». Она была гораздо дороже, зато располагала современным оборудованием, и мы могли теперь позволить себе всякого рода оформительские трюки, которым нас учили Карел Тайге и Ян Чихольд{82}.

Потом «Дав» еще не раз менял типографию. То его печатали в Праге, и ответственным редактором был Иван Секанина{83}, то в Бржецлаве, а позже в Прешове. Одно время типографская работа целиком легла на плечи Лацо Новомеского, который верстал журнал и ухитрялся одновременно писать основные статьи для номера, как это делал и Фучик, когда редактировал «Творбу»{84}. Фучик всегда хотел иметь в журнале материал о самых последних событиях. Он считал, что журнал не календарь и должен быть актуальным.

Около шести часов в редакции появлялся Владимир Клементис. Я уже не помню, служил ли он тогда в юридической консультации или уже имел свою собственную контору в Центральном пассаже, возле городского рынка, откуда позже перебрался на площадь Республики, женившись на светловолосой и ясноглазой Лиде Патковой.

Энергичной, размашистой походкой взбегал он по трапу, присаживался и вынимал из кармана неизменную трубку, которую посасывал с сосредоточенностью профессионального курильщика.

Какое-то время он молча вслушивался в нашу болтовню, изредка бросая замечания, а потом ни с того ни с сего спрашивал:

– А что, в сущности, представляет собой метод Дзиги Вертова?

Он был большим ценителем советского кино и судил о нем со знанием дела. Наши власти тогда не очень жаловали советские фильмы. В то время как в других странах, хотя они и не питали симпатий к Советской России, эти фильмы все же демонстрировались, у нас прибегали к разным уловкам, чтобы их увидело как можно меньше зрителей. Обычно они демонстрировались в узком кругу, и организаторы таких частных сеансов обязаны были заранее представить полиции список лиц, которые приглашались на просмотр. Владо Клементис ездил смотреть советские фильмы в Вену. Там их свободно показывали на экранах. Консервативная Австрия могла позволить себе это, демократическая Чехословакия – нет. В те годы начиналась славная эра советской кинематографии. Она изумляла совершенно новыми художественными решениями. Ее представляли «Броненосец «Потемкин», «Генеральная линия», «Земля», «Желтый билет», «Живой труп», созданные Эйзенштейном, Довженко, Пудовкиным и другими, – и было о чем спорить. В фильм ворвалась новая жизнь, проникнутая духом революции, наполненная захватывающей правдой и образами, доносящими неповторимый пафос и атмосферу гигантской страны, превращающейся в прообраз будущего мира.

Клементис написал много статей о советском фильме. Он так же живо интересовался советским театром, со спектаклями которого познакомился во время посещения Москвы и Ленинграда.

В его конторе в Центральном пассаже жизнь продолжалась и после окончания рабочего дня. И здесь чувствовалась атмосфера революционных преобразований молодой Страны Советов. Это было просторное меблированное помещение с окном во всю стену. В течение дня оно превращалось то в адвокатскую контору, то в редакцию «Дава», то в жилую комнату, то в зал собраний, а потом в спальню. В нем стояла простая секционная мебель. Когда Клементис оборудовал свою контору, мы отнеслись к этому как к своему кровному делу. Его клиентами по большей части были коммунисты, которых он защищал на судебных процессах бесплатно и часто на свои же деньги покупал гербовые марки для их документов.

Клементис был среднего роста, широкоплечий, мужественного, спортивного склада. Он любил ходить на лыжах и, сколько я его помню, никогда не болел. Но как-то перед началом зимы он стал жаловаться на головные боли, которые беспокоили его все чаще и чаще. Он решил покончить с ними раз и навсегда и лег в больницу.

Я навестил его там вскоре после операции – оказалось, головные боли были следствием старого, незалеченного воспаления лобной пазухи, которое он схватил, катаясь на лыжах во время сильного мороза под Кралёвой голей. Клементис лежал в постели с забинтованной головой. Сквозь повязку проступала кровь. На столике высилась гора книг.

Я взглянул на него и побледнел.

– Пойди подыши минутку свежим воздухом, – понимающе усмехнулся Клементис.

Я вышел и скоро вернулся.

– Тебя усыпляли, когда оперировали? – спросил я его, показывая на бинты.

– Да брось ты! – засмеялся он.

У меня был, должно быть, довольно испуганный вид, а он этим искренне забавлялся. А потом прибавил:

– Если у тебя есть время, я продиктую тебе статью.

Клементис обещал Тайге написать для журнала «РеД»{85} что-нибудь о советской кинохронике, о новых формах репортажного фильма. Я взял бумагу и ручку.

– Ну что ж, диктуй!

Мы все любили друг друга, в нас жила неукротимая энергия. Мы были неистощимы на шутки и выдумки, умели дружить и всюду имели друзей. И потому, что главным для нас оставалось наше дело, борьба за новый мир, которому каждый из нас предан был всем своим существом, мы не могли превратиться в сектантов, замкнувшихся в узком кругу групповых интересов.

Больше, чем собственные, личные интересы, нас волновала судьба бедных, угнетенных и эксплуатируемых, мы создавали новое искусство, проникнутое духом революции.

Писать мы только учились. Нам приходилось бороться с тем, что нам мешало, что затрудняло наш рост. Каждый учился на свой страх и риск. И несмотря на взаимопонимание, в вопросах искусства были беспощадны друг к другу.

Когда в журнале «Гост»{86} я опубликовал несколько стихотворений, их разделали в пух и прах. Образность не поспевала за мыслями, метафорика, хромая на обе ноги, отставала от динамики мира. Досталось мне и за первую книжку.

Так было не только со мной.

Все мы критиковали друг друга.

Даниэль Окали обрушился на стихи Лацо Новомеского, которые показались ему совсем нереволюционными, а я из тех же соображений ругал стихи Данё Окали. В свою очередь Владо Клементис задал мне трепку за одобрительную статью о фильме «Земля поет» Карела Плицки.

И все эти баталии велись на страницах журнала, который мы издавали. На страницах «Дава».

Подшучивали мы и над Франё Кралем, который написал свой «Тернистый путь»{87} за три месяца.

А то, что Янко Поничан чуть ли не каждый месяц выдавал на-гора какую-нибудь новую рукопись, казалось нам еще более забавным.

Над Петром Илемницким мы посмеивались из-за его привязанности к деревне. Он действительно был «деревенским». В Братиславу он наезжал только как гость.

А еще нам нравилось спорить. Об искусстве и политике. В любой обстановке. В кафе и винных погребках. А больше всего в «Бооне». Там мы чувствовали себя как дома. Однако в «Бооне» велись не только умные и ученые разговоры. Мы забавлялись анекдотами либо подтрунивали друг над другом. У каждого из нас были какие-то свои, особые привычки, они-то зачастую и становились мишенью для острот и шуток, которыми мы потчевали друг друга. Поистине это была самая здоровая форма критики в собственном коллективе, выжигавшая в нас обидчивость, самодовольство и самонадеянность. А так как нам претила грубость, то критика эта никого не оскорбляла и не ранила, не подтачивала нашей дружбы.

Однако не только кафе «Боон» было нашим излюбленным местечком. Уютно чувствовали мы себя и в винных погребках на Угерской, Паненской, Ветрной, Дунайской и всюду, где мелькали лица знакомых из мира искусства.

Часто случалось, что где-то в углу кто-нибудь затягивал народную песенку, ее тотчас подхватывали и вскоре пел уже весь зал. У нас был свой репертуар. Мы пели о Яношиковых молодцах, стройных, как «алтарные свечи», потом переходили на разбойничьи вроде «Урсини Капусты», в которых милые просят своих возлюбленных-разбойников протянуть им руки, а они не могут, потому что их ведут под конвоем. Мы пели о том «широком поле, где позатерялась юнацкая доля» словацких переселенцев в Америке. Мы кощунственно корили господа бога «с высокого неба»: «Если дал ты нам зубы, то дай нам и хлеба». А потом, оставив драматические разбойничьи песни, настраивались на прекрасную, чистую лирику, какая живет только в народных песнях, где каждое слово будто умыто хрустальной, ключевой водой:

Будь вся суша бумагой,

сине море – чернилами,

все равно не запишем

то, что в сердце хранили мы[14].


Кроме отечественной литературы, мы читали в те годы много переводной – Морана, Карко, Сандрара, Силоне, Панаита Истрати, Ади, Киша, Эренбурга, Голичера, Зегерс, Дос Пассоса{88} и всю советскую литературу, от лефовцев до «попутчиков» и группы «Серапионовых братьев», читали в переводах Матезиуса, Горы, Кубки, Гаасовой и в оригинале{89}. Одно время самым близким был для нас Есенин из «Голубой Руси»{90}, его пейзажная лирика, его «Письмо к женщине», строки которого «За знамя вольности и светлого труда готов идти хоть до Ла-Манша», нами воспринимались как выражение своего собственного глубокого чувства.

Мы вовсе не были праздными завсегдатаями кафе и винных погребков. Искусство и литература объединяли нас со всем левым и прогрессивным миром. «Дав» связывал нас со Словакией, политическая и общественная судьба которой находила отклик в наших сердцах.

Все, что происходило не только в Братиславе, но и на Кысуце, на Верхнем Гроне, в Кошутах и Нитре, мы переживали как свое кровное дело и во всем принимали деятельное участие.

Когда я окунулся в атмосферу искусства, мир стал казаться мне прекраснее, а действительность словно бы обогатилась еще одним измерением. Раньше я думал, что искусство и литература существуют для того, чтобы развлекать людей. Теперь я начал понимать, что во всех свершениях искусства проявляется неудержимое движение жизни, что всякий раз, когда художник видит что-нибудь по-новому, он касается процессов и изменений, которые происходят около нас, но которых мы не осознавали. И художник высвечивает их светом своего таланта, открывает для нас их суть. А если ему удастся эти процессы и изменения в мире и в людях запечатлеть особенно правдиво и ярко, то произведение обретает жизнь и живет вечно или по крайней мере до тех пор, пока не состарится и не умрет, как старится и умирает человек. Для меня вдруг стало понятно также, что новому видению должно сопутствовать стремление выразить его новыми средствами, новыми, неизбитыми словами, которые писатель и ищет для этого.

Мне стало ясно, что для писателя слово является таким же строительным материалом, как для каменщика песчаник, гранит, цемент и кирпич, что оно столь же подвержено разрушающему действию времени, как и старые каменные стены.

За два последних тысячелетия исписаны миллионы тонн бумаги, но из всего этого уцелело лишь незначительное число произведений, перед которыми время оказалось бессильным. Все остальное стареет и постепенно исчезает среди тех наслоений, которые оставляют после себя народы и сменяющие друг друга эпохи. Все, что сыграло свою роль, что отжило свой век, должно уступить дорогу новому. Таков закон жизни и закон искусства.

Все это невольно осознаешь, когда читаешь какую-нибудь прекрасную книгу, которая захватывает тебя и в которой все на своем месте, словно это сама подлинная жизнь. Особенно когда берешь в руки книги Льва Толстого. И не обязательно даже «Войну и мир», а, скажем, повести «Казаки», «Хаджи Мурат» или «Кавказский пленник».

В Писеке начал выходить новый еженедельник «Прахеньский край». Его умело редактировал учитель Вацлав Данеш{91}. Я иногда писал в литературное приложение к этому еженедельнику, которое редактировал Милослав Новотный{92}. Издавал его Ярослав Буриан, молодой энтузиаст, порядочный человек, отменный музыкант, прекрасно игравший на волынке. Он часто выступал на различных народных празднествах, одетый в страконицкий костюм: короткие желтые штаны и синий камзол с золотыми пуговицами. Буриан начал издавать также книжки. Первым был сборник стихов Яна Чарека «Бедная семья из Гержмани»{93}. У Буриана было много благородных хобби, но в издательском деле, унаследованном от отца, он разбирался плохо. Во время экономического кризиса он оказался на мели, лишился всего имущества и служил коммивояжером. Иногда я встречал его в Праге. И, судя по внешнему виду, жилось ему несладко. Вскоре он умер, сравнительно молодым.

В 1925 году в издательстве Буриана в Писеке вышел еще и «Альманах Прахеньского края». В нем приняли участие А. М. Пиша, Рихард Вайнер, Ян Чарек и Вацлав Кршка. Я поместил там две вещи. Пиша напечатал в «Альманахе» стихотворение «Из Южной Чехии», а Вайнер – воспоминания о родном городе и друзьях{94}. Я о Писеке тоже много вспоминал. Там остались мои старые привязанности, которым я был верен, хотя и жил вдалеке. Но первым поэтом, который открыл для меня свою творческую лабораторию, сам того не подозревая, был Лацо Новомеский. Он имел привычку прятать по карманам разные бумажки, на которых карандашом были набросаны две-три строчки – своего рода зародыш стихотворения, содержащий обычно только замысел и идею. Или же он записывал на ходу удачно найденную метафору, которая получала потом свое дальнейшее поэтическое осмысление.

Я вижу Новомеского, как он сидит в кафе у круглого мраморного столика, с сигаретой в руке и, потягивая черный кофе, вытаскивает эти бумажки, склоняется над ними и приписывает новые строчки, сосредоточенно, не спеша, как это всегда делается, когда человек чем-то сильно поглощен. Прежде чем записать новый стих, Новомеский вновь и вновь, в сотый раз отрабатывал его в уме, словно взвешивая каждое слово, приглядываясь к его краскам, вслушиваясь в его звучание. И проходило обычно немало времени, пока из этих обрывков и беглых заметок рождалось стихотворение. Иногда это было совсем маленькое стихотворение – как граненый кристаллик. Для этого образ и мысль надо было облечь в экономную, сжатую форму, чтобы нечего было ни добавить, ни вычеркнуть.

Некоторые стихотворения Лацо Новомеского обладали свойством настойчиво волновать читателя и надолго запоминались. Они врезались нам в память и до сих пор живут в ней. Они насыщены той атмосферой, в которой мы жили и которую почти невозможно пережить другим читателям, как невозможно им постичь внутреннюю первооснову, без которой не обходится ни одна подлинная, настоящая поэзия. Почувствовать ее могут только близкие друзья поэта. Только они способны придать каждому слову то значение, которое оно в себя вобрало, словно магнит, и хранит все то, что предшествовало этим стихам, так или иначе связано с ними, было их подоплекой, что мы знали столь же хорошо, как и сам поэт.

Новомеский родился в «разгульном» Будапеште. Отец его был портным. В Будапеште существовала большая словацкая колония. Словаки ездили в Будапешт в поисках работы, как и в Вену. Семья Новомеских родом была из Сеницы. Лацо ездил в Сеницу на каникулы, а после смерти отца туда перебралась вся семья. Сеница стала краем его детства, краем его поэтических образов и стихов. Он оставался верным ей спустя многие годы. В его характере было что-то от есенинского озорства:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю