412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Йозеф Рыбак » «Иду на красный свет!» » Текст книги (страница 14)
«Иду на красный свет!»
  • Текст добавлен: 2 мая 2026, 21:30

Текст книги "«Иду на красный свет!»"


Автор книги: Йозеф Рыбак



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 28 страниц)

Вечером Прага бурлила. Толпы людей ходили от здания одного министерства к другому и нигде никого не заставали. Словно в стране наступило безвластие. Всех охватило страшное смятение – никто не знал, имеет ли силу приказ Годжи отдать Германии пограничные земли, поскольку его правительство было сметено народным гневом. Но никто не мог дать вразумительного ответа. По улицам бродили группы правых студентов и выкрикивали:

– Даешь военную диктатуру!

У павильона «Мысльбека»{204} перед взволнованной толпой выступал Зденек Неедлы:

– Нам не нужна военная диктатура. Это бессмыслица. Присмотритесь хорошенько, кто провозглашает эти провокационные лозунги. Мы хотим, чтобы судьбу республики решал народ!

У казарм Иржи Подебрадского стоял Юлиус Фучик и отвечал людям на расспросы о Советском Союзе и Красной Армии. Я охрип от выступлений и еле держался на ногах после хождений с толпой: с Вацлавской площади к Граду, от Града – на Турновскую улицу, оттуда – к парламенту и назад на Вацлавскую. Потом забежал в редакцию, хотя было довольно поздно и я не рассчитывал кого-либо застать. В редакции у приемника сидел Эдуард Уркс и слушал последние известия. В глазах его стояли слезы. Увидев меня, он смутился и покраснел. Мы молча пожали друг другу руки, и я ушел.

На другой день общественности представили правительство генерала Сыровы{205}. Было издано строгое предписание о затемнении. Придя домой, я не мог зажечь свет, так как нечем было занавесить окна. Я шарил в потемках в поисках хотя бы бумаги, чтобы закрыть лампочку. Не найдя ничего лучшего, я соорудил абажур из синей копирки, в результате ни света не было, ни затемнения не получилось. Сам я в этом полумраке, наверное, был похож на привидение. Впрочем, после всего пережитого я действительно выглядел привидением, а мрачный свет это впечатление лишь подчеркивал. Не хотел бы я вторично пережить подобное. Нервы мои были на пределе, с утра во рту не было и маковой росинки. Дома, разумеется, кроме завалящих сухих корок, я ничего не нашел. Сбросив лишь пальто и ботинки, я повалился на постель. Вторую неделю я жил один, Владо призвали в армию, а он отбыл в свою часть на границе. От него не было пока ни строчки.

Из головы у меня не шла манифестация перед парламентом, кордоны полицейских, выступление Готвальда и молодого Рашина о низложении старого, продажного правительства. Я погасил свет и снова зажег, встал, напился воды и подошел к окну. Прага спала чутко и напряженно. Когда сон все же сморил меня, мне снились Уркс и Фучик, а потом чудилось, будто по улицам едут автомашины, доносился рев моторов; проснувшись, я услышал рев наяву, а когда открыл окно, увидел и сами машины, которые вереницей мчались по улице. Богачи, имевшие собственные автомобили, забрав вещи, переселялись из Праги на дачи и загородные виллы. Они спасались от налетов – если б вдруг дошло до бомбардировки Праги. А собственно, с какой стати немцы станут бомбить Прагу? Войны ведь нет. И не будет. Мы сдаемся без боя. Годжа дал знак, чтобы нас растерзали, связали нам руки и обращались, как с последней сволочью.

Рассветало, за чертой Праги горели стога, подожженные какими-то мерзавцами. Я снова заснул.

Утром встал совсем разбитый, умылся оделся и вышел на улицу.

Была объявлена мобилизация.

* * *

В ноябре вторая республика{206} уже не скрывала своего истинного лица. Словно выхлестнулись и потекли все нечистоты из сточных канав, все громче, без обиняков стала заявлять о себе всевозможная политическая мразь. Считая, что с коммунистами покончено, яростно ополчились на все хоть в малейшей степени напоминавшее о демократии прошлых лет. Самым отвратительным нападкам подвергался Карел Чапек – олицетворение благородных идеалов гуманизма, порядочности и демократии. Теперь писателя всячески обливали грязью в газетах, его доброе имя поносилось и было ошельмовано настолько, что последняя собака погнушалась бы взять у него корку хлеба. Чапек страдал. Это был хрупкий, чувствительный человек с легкоранимой душой, оскорбить его не составляло большого труда.

Прекрасный, большой писатель. Его место давно было рядом с Ольбрахтом, Ванчурой и Незвалом, но он шел своим собственным путем и отстаивал свою собственную правду. Чего не мог постичь сердцем поэта и художника, он отказывался понимать и не желал прислушиваться к доводам. В языке своих произведений он возродил лучшие традиции нашей национальной литературы. Он был остроумен, любознателен; фантазия и юмор Чапека были неисчерпаемы. У него было сложившееся критическое мышление, но нередко он излагал свои раздумья, не дающие ему покоя, не доводя их, однако, до логического заключения. В двадцатые годы мы с Чапеком часто спорили. Его философия нам оставалась чужда, но мысли его были оригинальны, образность – неиссякаема и неповторима, читать и слушать Чапека было исключительно интересно. Он умел играть с огнем, но ни разу не попытался ничего поджечь, даже того, что мешало жизни двигаться вперед. Он понимал, какое зло таится в бездушной технике, в жестокой бесчеловечности. Он стремился быть хорошим писателем. Но чем бесцеремоннее происходившие в мире события вторгались в представления писателя, грубо нарушая его внутренний покой, тем больше Чапек менялся, сам того порой не сознавая. С болезненной озабоченностью он думал о человеке, о его судьбе, о судьбе своей страны. Жизнь вкладывала в его руки оружие. Это отнимало у него много сил. Здоровье его сильно пошатнулось; он с трудом пережил мюнхенскую трагедию. Писатель невыносимо страдал в изувеченной стране. В канун рождества он слег, видимо, у него недоставало воли жить. Циничный мир с налитыми кровью глазами заглядывал в его рабочий кабинет. Чапек не мог дышать в этом мире.

Когда писатель умер, фашисты, бесстыдно оскорблявшие его при жизни, оплевывали ядовитой слюной и мертвого.

Я распродавал свою библиотеку. Самые любимые свои книги относил я в букинистический магазин на Спаленой улице. Мне необходима была теперь каждая крона. Как-то я встретился на улице с Иржи Крогой{207}. Его мягкое, нервное лицо было бледно, в чертах как бы застыло болезненное ощущение стыда за нравственное несчастье, омерзительным зловонием которого тянуло со всех сторон.

– Это ужасно, – сказал он, подавая мне руку. – Невозможно жить.

Раны еще кровоточили, но боль при виде мерзостей, сопутствующих утверждению второй республики, стала менее острой. Остались лишь отвращение и гнев. Однако люди думали уже не только о том, что происходит сегодня, они задумывались о том, что ожидает их завтра. Следовало ждать худших времен. Настоящее еще можно было выдержать. Страх исчез вместе с опасениями и тревогами. Бояться не стоило. Даже того, что пришло позже…

* * *

После запрета коммунистической партии и закрытия всех ее газет и журналов мы, их сотрудники, оказались вольными художниками, то есть без работы. Но нам даже в голову не приходило искать работу в других изданиях. Мы не были журналистами, которым безразлично, где и кому служить, лишь бы платили. Свою деятельность в красной печати мы расценивали как ответственное партийное поручение и не смогли бы писать ничего, что расходилось с нашими убеждениями.

Так что, думаю, никто из нас особенно и не старался подыскать место в редакциях других газет. Свои личные интересы мы никогда не ставили во главу угла. Нас это не волновало. Самое важное для нас всегда было – идти впереди событий, направлять их. Так нас учила партия.

Поэтому в течение нескольких месяцев, предшествовавших оккупации урезанной Чехословакии, мы были тесно связаны с партийными органами, готовящимися к переходу на нелегальное положение, и продумывали характер конспиративной работы.

Каждый из нас был на счету, каждый получил задания на ближайшее время и на длительный период, были образованы небольшие группы, с которыми мы ни при каких обстоятельствах не должны были терять связи.

Все шло к тому, что впереди нас ждали особенно трудные времена, а для партии – годы тяжелых испытаний.

Мы распределили между собой обязанности – кто с кем будет связан непосредственно, кто будет поддерживать контакты с художниками, писателями, архитекторами, левой и прогрессивно настроенной интеллигенцией. Надо завязать отношения и с людьми, лояльными к коммунистам, которые не были широко известны, учителями, рабочими, разузнать, какими квартирами можно будет воспользоваться при переходе на подпольную работу.

Было совершенно очевидно, что Франция и Англия, великие западные державы, поступили с Чехословакией подло. Убеждая Бенеша, что Чехословакии будет гарантирована неприкосновенность новых границ в случае принятия ею мюнхенских условий, они теперь готовы были не препятствовать Гитлеру оккупировать всю страну и создать таким образом базу для нападения на Советский Союз.

Так называемая вторая республика практически оказалась в руках Гитлера; он имел в ней своих союзников.

Мы не питали иллюзий насчет того, что наша полиция не выдаст Гитлеру списки активистов партии.

В течение последних двух месяцев мы, пока это было возможно, несколько раз меняли квартиры, чтоб замести следы.

Я снял комнату на Смихове, неподалеку от площади Арбеса, тихую, старомодно обставленную, где была медная кровать, а в запертых застекленных шкафах – аккуратно расставленные томики сочинений Йозефа Сватека и Вацлава Тршебизского{208}, все в красных переплетах. Половину комнаты занимал гигантский филодендрон. Все сверкало убийственной чистотой. От толстых ежегодников «Златой Праги» и «Светозора» веяло прошлым веком и вдовьей аккуратностью, все было пропитано стесняющим дыхание благородным запахом лаванды.

Я разложил вещи, повесил одежду в шкаф и поехал в Писек.

Благо скорым ехать туда было недолго.

В Писеке я стал свидетелем вступления в город оккупантов. Вечером по радио объявили, что немцы в Опаве. В шесть утра поступило сообщение: гитлеровская армия – вермахт – перешла границу Чехословакии на всей ее протяженности.

Первые колонны немцев появились около восьми. Их встречали хмурыми взглядами, грозили кулаками. На дворе вьюжило. С красными носами, закутанные кто во что, превратившиеся в сосульки, немцы походили на огородные пугала.

Оккупация явилась логическим завершением осенних событий. Апогеем предательства. Было ясно: этим не кончится. Понимал это и Чемберлен. Гитлер готовился к войне, забыв свои прошлогодние заверения, будто хочет лишь воссоединить районы, заселенные немцами, с великой Германией, и, пока он не получит чехословацкое пограничье, миру в Европе не бывать.

Остановившись на площади, немцы выжидали, не торопились в казармы. Почем знать – вдруг гарнизон окажет сопротивление? И немцы не спешили. Первым делом они заняли помещения органов власти. В ворота казармы вошли лишь около полудня. Не раздалось ни единого выстрела: это было оговорено с командиром местного гарнизона. Наш полк сложил оружие. Немцам дали ключи от арсеналов, складов, и они тотчас погрузили все оружие в машины – винтовки, пулеметы, мины, ручные гранаты – и быстренько переправили все в Баварию. По городу были развешаны объявления, сообщавшие населению, что генерал Бласковиц{209} «на приказание фюрера» взял «всю полную власть» в городе. Затем перед ратушей раздавали «Eintopf»[21] населению, а к вечеру оккупационная армия шныряла по всему городу с марками, курс которых был установлен один к десяти. Солдаты ринулись в рестораны и пивные, жрали и пили как безумные, очутившиеся в сказочной стране. За вонючие, ничего не стоившие оккупационные марки они могли получить, чего глотка пожелает. И они ни в чем себе не отказывали. Два, три ужина зараз, десяток сосисок, пирожные, колбасы, ликеры – отчего не пожрать, коли есть на что.

Я сидел дома и крутил ручки приемника. Заграничные станции передавали музыку, а плаксивый голос Праги действовал мне на нервы. Я выключил радио и посмотрел в окно. Наши жили теперь не на площади, они съехали от Конов и снимали в предместье, в небольшом домике, две комнаты с кухней. Кругом были сплошь новостройки, некоторые дома еще отделывались. Жизнь на улицах словно вымерла. Два-три человека пройдут торопливо по тротуару и скроются из виду.

Уже в первые дни выяснилось, кто против оккупантов, а кто с ними заодно. На второй же день оккупации был арестован парикмахер Ганзлик, грозивший немцам кулаком при их вступлении в город. Нашлись и такие, что, не стыдясь, пошли отведать немецкий картофельный гуляш. Но самое поразительное – немцами вдруг объявили себя жители, которых всю жизнь считали чехами. Среди них оказалось несколько офицеров городского гарнизона.

Уж эти-то давно передавали точные сведения о дислокации наших войск, а также кто какие функции выполняет в городе.

После обеда прибыли гестаповцы. Первым делом они вломились в городской архив и начали выписывать адреса коммунистов.

То же происходило в Праге и повсюду. Это Гитлер по просьбе Гахи{210} брал чехов «под свою защиту».

В воскресенье на улицах города появились эсэсовцы в черных мундирах. Гитлеровская элита. Черные вестники смерти. Голубоглазые блондины, стройные и рослые, вышагивавшие картинно и самоуверенно.

* * *

В тридцатые годы, как я уже писал, мы нередко забегали выпить кофе в «Имку» на Поржичи, тихое, малолюдное кафе-читальню неподалеку от редакции, там можно было писать. Часть глав своей книги «В стране, где наше завтра стало уже вчерашним днем» Юлиус Фучик написал именно здесь, остальное – в Москве и в Берлине, у Ф. К. Вайскопфа. Это была первая книга репортажей Фучика о Советском Союзе. Ее издавал отдельными выпусками в виде тетрадей Карел Борецкий{211} в «Книговне «Творбы», и Фучику приходилось поторапливаться, чтобы каждый выпуск попадал к читателю вовремя. Газета «Руде право» сообщала, что очередная тетрадь выйдет через неделю, потом еще через неделю, а Фучик, чувствуя, что его держат за горло, сидел в «Имке», ничего не видя и не слыша, и строчил. Репортажи все же вышли, получилась объемистая и отличная книга. В этом тихом кафе, где так хорошо работалось, возникли и другие книги, не говоря уже о статьях, которых были написаны горы!

Как-то мы сидели там с Фучиком, еще до того, как он готовил эту книгу для Борецкого. К нам подошел высокий черноволосый молодой человек приятной наружности, с темными пытливыми глазами. Он поздоровался с Фучиком, потом протянул руку мне и назвался. Держался он спокойно, скромно и производил впечатление человека серьезного, вдумчивого и сосредоточенного.

– Присядь, выпей кофе, – пригласил его Фучик.

– Не помешаю? – забеспокоился юноша.

– Что ты. Садись без разговоров, – улыбнулся Фучик.

Юноша сел, а Фучик начал расспрашивать, давно ли тот в Праге и чем занимается. Он отвечал коротко. Я лишь наблюдал за ним, не вмешиваясь в разговор, юноша смущался. Я закурил и слушал, о чем они говорят.

Юноша вернулся из армии. Фучик интересовался, что он намерен делать. Тот пожал плечами – еще, мол, не знает и готов поехать, куда направит партия. Но с радостью остался бы в Праге, добавил молодой человек.

– Я мог бы работать с молодежью.

– Пойдешь в «Гало-новины»? – спросил Фучик.

У юноши загорелись глаза.

– Еще бы! – И с некоторой неуверенностью: – А на какую работу?

– Что-нибудь придумаем.

– Вы-то здорово пишете, а я только учусь.

– Не скромничай, – улыбнулся Фучик.

– Я еще ничего не умею.

Фучик не возразил ему и, подумав, сказал:

– Ты мог бы писать о молодежи и о солдатах.

– А если о спорте?

– На спорт у нас уже есть люди.

– Молодежь и солдаты? А партия не будет возражать?

– Объясни, что тебе хотелось бы работать у нас, и скажи товарищам, что уже разговаривал со мной, я – «за».

– Только хватит ли у вас терпения возиться со мной, – заметил юноша.

– Будет тебе, – остановил его Фучик.

Юноша поднялся, сказав, что ему надо уладить кое-какие дела. После его ухода я спросил Фучика, кто это.

– Помнишь историю с немецкобродскими учащимися, которые написали на костеле «Да здравствует Советский Союз!»? Это один из них, Вратислав Шантрох. Его выгнали из гимназии перед самыми выпускными экзаменами без аттестата и больше никуда не приняли учиться. Безобразие! Возможно, ты читал его статьи. Имя В. Гарт тебе ничего не говорит? Он подписывался этой фамилией.

– Мне он понравился, – заключил я. – Не больно разговорчив, но производит приятное впечатление.

– Безусловно, – кивнул Фучик.

Юлиус Фучик.

Через несколько дней после этой встречи Шантрох пришел к Фучику и остался в редакции. Он был самый молодой у нас и относился к нам с подчеркнутым уважением, а мы все приняли его с искренней сердечностью. Борек был почти вдвое старше его, а остальные – лет на десять, не меньше. На это члены партии не обращали внимания. Разница в возрасте не имела значения. Тебе двадцать, мне сорок – ну и что? Мы делаем общее дело.

Шантрох быстро освоился. Я его очень любил. Он был человеком несколько иного склада, нежели все мы. О себе он говорил, что хочет быть рядовым журналистом. Он относился к числу восторженных молодых людей, для которых и самая будничная работа в газете была праздником. Все он делал с удовольствием и таким усердием, будто ему поручили невесть какое ответственное дело. Многие из нас лелеяли честолюбивые намерения стать писателями, публицистами, заставить о себе говорить. А люди вроде Шантроха были счастливы, когда могли целиком отдаваться повседневной работе в газете, пусть и самой неблагодарной, редко сулившей славу, но без которой не обходится ни одно периодическое издание. Такие, как Шантрох, порой газете бывали нужнее, чем самолюбивые писаки, не выпускавшие из-под своего пера ни строчки без подписи.

Мы не грезили о славе и тоже не относились к тем тщеславным журналистам, которые жаждут каждый день видеть в газете свое имя. Наше маленькое честолюбие было достаточно самокритично, и никому из нас не угрожала опасность поддаться ему. Мы опубликовали сотни статей вовсе не подписанными, под многими вместо фамилий стояли сокращения или просто буквы, так что сегодня никто не определит, что из этого принадлежит Фучику, что Курту Конраду, Лацо Новомескому, Яну Крейчи, а что мне. Для нас эти подписи не имели никакого значения, равно как и то, что десятки лет спустя дотошные историки станут доискиваться, кто скрывается под этими шифрами. Возможно, авторство отдельных статей они и установят, однако большинство так и останется безымянным. Да это не так уж и важно.

Шантрох писал репортажи, интересовался, чем живет молодежь, любил спорт, и вообще события в мире вызывали его пристальный интерес. Он увлекался искусством и литературой, любил книги, живопись, кино и театр, писать же об этом не решался. Во время войны Шантрох сотрудничал в «Народни праце»{212}, куда его направила партия вместе с Иржи Силой{213}, я должен был с ними регулярно встречаться; мы поступили таким образом: Шантрох сказал, что располагает деньгами, которые получил от брата, директора текстильной фабрики в Новом Этинке, и что на часть этих денег он хотел бы приобрести картины. Он просил меня посоветовать ему выбрать подходящие вещи, зная, что я знаком со многими художниками и в свое время писал о живописи.

Я любил изобразительное искусство, особенно живопись. По-моему, она единственная может нам сказать что-то о форме и облике мира. Стоит внимательно посмотреть на некоторые произведения прославленных мастеров хотя бы так называемой парижской школы, чтобы понять, какими безграничными возможностями обладают художники, с помощью кисти и красок передающие изменения, которые время вызывает в наших лицах, окружающих нас вещах. Когда я смотрю на картины Ван Гога, Матисса, Вламинка, Моне, на полотна нашего Славичека{214}, я думаю о том, что природа, увиденная глазами великих художников, становится гуманнее и ближе человеку; увидев природу глазами художников, мы познаем ее, определяем свое отношение к ней. Глазами великих художников мы видим самих себя, с их помощью познаем себя.

В картине я прежде всего ищу наиболее точное выражение сути окружающего мира, то, что нельзя выразить иначе, нежели цветом, линией и формой, что воспринимается лишь зрением и что представляет иной по средствам, но такой же правдивый способ познания жизни и постижения внутренних ее закономерностей, как в музыке и поэзии.

Я любил художников, и мне доставляло огромное удовольствие бывать в их мастерских. Из всех людей искусства они были мне наиболее близки – ведь в любом из них всегда оставалось что-то от того счастливого богемного состояния, которому чужд эгоизм и в то же время свойственна готовность ради идеи дать себя распять.

Мы с Шантрохом побывали в мастерских многих художников, и в удушливой атмосфере протектората это было словно живительный глоток свежего воздуха. Нас очаровывала подчеркнутая определенность Яна Бенды, мы не в силах были оторвать взгляда от полотен Яна Зрзавы, ознакомились с творчеством Гудечека, Гросса, Лизлера, побывали у Забранского, Майерника, Ставиноги{215} и уж не помню, где еще.

Остались в памяти визиты к Яну Трампоте{216}, который извлекал свои полотна из каких-то дальних углов в ателье на Паржижском проспекте и объяснял несколько иронически, что ему приходится писать большие картины, потому что у него большой сын. До чего нам нравились его лодки в Этретате и осенние пейзажи с холмами и красными деревенскими крышами! Картины светились червонным золотом, переходившим в киноварь, – это была так любимая нами настоящая чешская осень.

С Яном Трампотой мы беседовали о пейзажах, которые иногда становятся фатальными для художника, и о том, как приверженность этим пейзажам невольно отражается и в чертах характера самого художника. Трампота посвящал нас в тайны своей живописной манеры и техники: он комбинировал масло и пастель и уверял, что так краски значительно дольше сохраняются и потому его картины никогда не постигнет судьба произведений Славичека, на которых зелень оксидируется и темнеет.

Чаще всего мы ходили к Льву Шимаку{217}, которого я знал по нашей партийной ячейке. Свои картины Шимак держал в кладовой, отчего многие у нас не имели представления, какой это отличный художник, и вообще не знали о существовании значительного числа его полотен.

В тридцатые годы Шимак побывал в Советском Союзе и привез оттуда наброски, этюды и массу впечатлений. На основании этих заготовок возникла затем целая серия картин, дававшая пищу для серьезных размышлений. Шимак был первым художником, воссоздавшим для нас неведомый, пламенный, притягательный, интереснейший мир, который открывал непроторенные пути в истории.

Нам с Шантрохом особенно нравилась одна картина. На берегу реки пасется лошадка, серебрится вода в реке, вдали тянется гряда гор; свежий, пахнущий влагой луг, казалось, источал аромат росистой травы. Такой я и представлял себе Украину, родину Тараса Бульбы и героических запорожцев. От пейзажа веяло прохладой Днепра; мы уносились мыслями в тот край, куда звала нас эта картина, словно слышали украинские песни, которые, случалось, напевал Фучик и другие товарищи, – песни, что привезли они из России.

Едва мы с Шантрохом входили к Шимаку, первым делом спрашивали:

– Лошадка еще у тебя?

Художник утвердительно кивал головой, извлекал откуда-то картину, и нам сразу становилось так хорошо, словно немцы уже проиграли войну или хотя бы битву под Курском или Воронежем.

Эта лошадка придавала нам уверенности. Мы знали – наступит момент, когда Советская Армия погонит оккупантов и они побегут без оглядки.

Вратислав Шантрох не дожил до этого дня. Он был казнен в 1941 году, когда в Прагу приехал Гейдрих{218}. За что он был арестован, я узнал позже. Значительную часть суммы, полученной от брата, он передал партии; каким-то образом это стало известно гестапо, быть может, обнаружилось по каким-нибудь документам, уличавшим Шантроха в том, что он материально поддерживал подпольную деятельность коммунистической партии.

* * *

Война была Гитлером проиграна, немцы поняли это в сорок четвертом. После битвы под Сталинградом они так и не пришли в себя. Отступая, они вели ожесточенные, кровопролитные бои, наносили значительный урон в людях и военной технике, но уже ничто не могло изменить окончательного итога войны. Они продолжали совершать преступления против гражданского населения, на это они еще были способны! Армия изо дня в день «сокращала» и «выравнивала» линию фронта, «занимала более выгодные позиции», и вот война уже велась на немецкой территории. Генералы давно перестали верить в Гитлера, в его полководческий гений. А Гитлер перестал верить им. По его мнению, это генералы проиграли его войну. Разгромленные отступающие части тянулись на запад, там была их надежда – в благоустроенном плену у американцев.

Гестапо орудовало с той же хладнокровной жестокостью, что и в первые годы войны. У гестапо было немало дел в Италии, где обанкротился Муссолини. Но порабощенные народы чем дальше, тем решительнее поднимали голову. Во Франции, Норвегии, Югославии, в Польше и у нас. Движение Сопротивления ширилось по всей Европе. В лесах действовали партизаны.

Вспыхнуло Словацкое национальное восстание, и людацкие союзники Гитлера{219} бесславно отступали. Немецкие «фау-2» уничтожали Лондон. Печи крематориев в Майданеке и Освенциме работали круглосуточно. Но дела нацистов были плохи.

С наступлением сорок пятого года перед нами вставали новые задачи ведения подпольной работы. Возникло много вопросов. В частности, вопрос о взятии власти после нацистов. О новых формах послевоенной жизни. О справедливом возмездии коллаборационистам и предателям, о власти трудящегося народа. Немецкие главари на оккупированных территориях в спешке собирали чемоданы. Земля горела у них под ногами. Подпольный Центральный Комитет Коммунистической партии Чехословакии приступил к организации революционных национальных комитетов. ЦК занимался также некоторыми наиболее неотложными вопросами просвещения, культуры и печати. Было очевидно, что дни прессы, служившей немцам, сочтены. Будет ли выходить «Руде право»? Сомнений в этом не было. Газета выходила нелегально, этому не помешал самый жестокий террор. «Руде право» будет выходить! Снова обычным порядком, отпечатанная на ротационной машине, как и прежде!

Мы прохаживались с Иржи Силой по Марианской площади; неподалеку от Клементинума{220} у нас было назначено свидание с товарищем, направленным к нам партией именно в связи с изданием газеты «Руде право». Стройный черноглазый юноша представился нам Сламой. Мы рассказали друг другу, что нам было известно. Партия приняла решение издавать «Руде право» в Народном доме. Это было наше предложение. У Народного дома было славное прошлое, там в свое время выходила газета «Право лиду»{221}, в нем состоялась историческая конференция русских большевиков во главе с В. И. Лениным{222}. Стены Народного дома сотрясал бурный двадцатый год, когда после раскола социал-демократической партии родилась ее «левица» и на ее базе возникла коммунистическая партия.

Молодой человек, которого мы ждали у Клементинума, был, как стало известно потом, Владимир Коуцкий{223}, редактор подпольной газеты «Руде право».

Мне предстояло встретиться также со Штоллом и Долейши и разыскать Вацлава Вацека{224}. Во время оккупации я никого из них не встречал, но свидания с ними состоялись. С Вацеком я встретился на парапете перед Национальным музеем. Пришел и Сила. Было Первое мая. В Берлине шли бои возле имперской канцелярии. Гитлер покончил с собой. По Вацлавской площади ходили вооруженные военные патрули, у памятника князю Вацлаву работы Мысльбека стоял наготове немецкий танк. День был пасмурный, на улицах – малолюдно, ничего не происходило, но в воздухе чувствовалось напряжение.

Прага производила впечатление вулкана перед извержением. Накопившийся гнев сконцентрировался в энергию, которая ждала только подходящего момента, чтобы вырваться наружу.

В пятницу 4 мая в Праге начали перекрашивать немецкие вывески. На многих домах уже развевались чехословацкие флаги. В магазинах отказывались брать немецкие марки. Гражданское население разоружало немецких солдат, а они предпочитали мирно отдать оружие и в последние минуты войны не рисковать головой.

Любой немецкий солдат, позволяя разоружить себя и отдавая свое оружие чеху, как бы смывал тем самым позор, который 15 марта 1939 года осквернил лицо Праги и отвратительным плевком покрывал его все годы оккупации. Впервые за многие годы город охватило ликование, которое уже испытали жители освобожденных от оккупации городов Советского Союза. Испытали эту радость Варшава, Париж. И многие другие города. Прага дождалась этого лишь пятого мая – и словно молодая животворная кровь вливалась в ее истомившиеся жилы.

Неравный, но открытый бой – неравный, потому что у города не было оружия и в бой приходилось идти с голыми руками. Но каждый чувствовал и знал: он идет бороться, чтобы сбросить наконец ярмо многих лет порабощения. Поэтому каждая найденная или захваченная винтовка стоила десяти. И это стремление помериться силами в открытом, пусть неравном бою было сильнейшим оружием Праги, как и гнев и отвага народа, готовящегося к восстанию.

Утром во «Вчеле» на площади Тыла состоялось собрание представителей революционных заводских комитетов. Мы пошли туда с Коуцким и Силой. В зале шумели, одни выходили, другие приходили на их место. Мы узнали, что возле здания Дома радио стреляют. Прага восстала. Все тут же разошлись, а мы поспешили в Народный дом. Наборщики смахнули со столов свинцовые строчки набора «Народни праце» и начали составлять заголовок первого номера свободной «Руде право». На улицах кое-где слышалась перестрелка, к вечеру по городу нельзя было пройти. Появились первые убитые. Немецкий солдат, раненный в висок, упал ничком, широко раскинув руки, женщина, погибшая от шальной пули, лежала прямо на рельсах, сумочка приоткрыта, задравшаяся юбка открывала ноги выше колен. Немец в кожаных галифе сидел в луже крови, опершись о стену и свесив голову чуть не до колен. Прага давно не видела трупов, хотя погибших было немало; немцы убивали ежедневно везде, только не на улицах – на Панкраце, где обреченных вешали на крюки, как мясники подвешивают тяжелые говяжьи туши; в панкрацких подвалах, где казнили, отрубая головы топором; в пражском пригороде Кобылисы, где расстреливали шеренгами по десять человек. Теперь Прага рассчитывалась за все. Она смело шла на восстание с наивной уверенностью, что враг сдастся, а союзники пришлют оружие. Однако враг и не думал сдаваться, а оружия было отчаянно мало. Прага видела не только мертвых чехов и немцев, но и мертвые дома, мертвые трамваи, опрокинутые вверх колесами, мертвые канделябры уличных фонарей, мертвые башни и танки с развороченным чревом; некоторые улицы вымерли в первый же день, как началась стрельба. Потом Прага уже не боялась смерти, даже коварной смерти из-за угла, от пули с крыши – ее можно было ждать отовсюду, где жили немцы.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю