Текст книги "«Иду на красный свет!»"
Автор книги: Йозеф Рыбак
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 28 страниц)
Дерзкие выходки доморощенных фашистов возмущали честных и прогрессивно настроенных людей. Они стали объединяться, отбрасывая разделявшие их прежде разногласия и антипатию. После того как Йозеф Гора ушел из газеты «Руде право» и написал неприятную книжонку «Литература и политика», между нами наступило длившееся несколько лет отчуждение, а теперь мы снова протянули друг другу руки. Была создана «Община писателей». Впервые в жизни увидел я на ее собрании рядом Владислава Ванучуру и Карела Чапека. Когда вспыхнули беспорядки, вызванные спором, кому должны принадлежать старинные регалии Карлова университета, и чешские фашисты примкнули к демонстрантам, чтобы устроить погромы в домах коммунистов и прогрессивных деятелей, «Община писателей» издала манифест против фашизма, в защиту демократических прав. Манифест подписали шестьдесят пять чешских и словацких писателей. Свои подписи под манифестом поставили также композиторы, артисты, преподаватели университета, учителя, студенты и рабочие.
Четыре года спустя я снова поехал в Словакию принять участие в Конгрессе словацких писателей, происходившем в Тренчанских Теплицах{189}. Идея созыва конгресса принадлежала Клементису, он же подыскал место для конгресса. Петр Илемницкий писал тогда:
«Конечно, перед литературой стоит немало задач, определить которые не всегда легко. Но если сегодня опасность угрожает всем с таким трудом завоеванным национальным, социальным и политическим правам и свободам человека, литература обязана по мере своих сил отстаивать их. Если человечество, отстаивающее эти свои права, стремится сегодня упрочить, углубить и расширить их, литература обязана всемерно помогать в утверждении этих самых дорогих и прекрасных человеческих идеалов».
На конгресс приехал Эренбург, писатели из чешских областей: С. К. Нейман, Карел Новый, Петр Кршичка, Ярослав Сейферт, Бедржих Вацлавек, Вилем Завада{190} и другие. Нас приветствовали Эмиль Болеслав Лукач и патроны конгресса, старые писатели Йозеф Грегор Тайовский и Янко Есенский{191}. Шел дождь, над теплицкой долиной перекатывались клубы густого тумана, однако атмосфера конгресса была ясной. Мы выслушали доклады о литературе, о взаимоотношениях между чехами и словаками, был затронут довольно широкий круг вопросов; конгресс высказался против использования культуры в антигуманных целях. Мне радостно было встретить старых друзей, товарищей по партии; кое-кто из них успел поседеть. Встретились сердечно, но я чувствовал, что за годы разлуки я от многого отошел. Меня подхватил, закружил вихрь пражской общественной и культурной жизни, и, хотя я все эти годы не забывал Словакию, прежняя непосредственная связь с ее жизнью и образом мыслей, очень важная для понимания ее проблем, мной была утрачена. Связь эту ничем не восполнить – надо дышать воздухом той земли, которую любишь, и вместе с ней переживать радости и невзгоды, суровые зимы и ликующие весны, непогоду и вёдро, доброе и злое.
В Тренчанских Теплицах у меня сложилось впечатление, что словаки политически более зрелы и проницательны, чем мы, а словацкие писатели отчетливее представляют себе нависшую над страной опасность. В Праге на культурном фронте еще не утихли споры, вносившие разлад в среду живых деятелей культуры, разделявшие их на разные группировки в зависимости от того, сторонники они «Деветсила» или «У» Вацлавека, симпатизируют Эренбургу, писавшему памфлеты на французских сюрреалистов, или Андре Брегону, который начал заигрывать с сомнительными политическими кругами троцкистской ориентации.
Во всех этих схватках мы – Незвал, Секанина, С. К. Нейман, Фучик, Лацо Новомеский, Вацлавек, Курт Конрад и я – принимали самое деятельное участие. Иногда в запале переходили на личности, это бывало больно и обидно. Казалось, различия взглядов на искусство не стоят того, чтобы разрушать дружбу, без которой мир искусства – безжизненная пустыня. Я тогда не был приверженцем социалистического реализма, мои симпатии, скорее, были на стороне Витезслава Незвала и его друзей, но сюрреализм меня никогда не вдохновлял. Сюрреалистические работы я считал профанацией искусства, какое-то время они могут забавлять, но скоро наскучат. Я полагал, что искусство не должно связывать человека никакими, даже самыми современными догматами, оно должно активно участвовать в освобождении человека. И деятели искусства призваны не только познавать мир, но и переделывать его.
Незвал вскоре распустил свою сюрреалистическую группу, но разногласия среди деятелей культуры обострились еще больше.
Я вспоминаю первую официальную делегацию советских писателей{192}, других советских литераторов – гостей Праги: Алексея Толстого, чем-то напоминающего Пьера Безухова из «Войны и мира», миниатюрную Лидию Сейфуллину, Анну Караваеву и Корнейчука. Вспоминаю «Гибель эскадры» Корнейчука в Театре на Виноградах в постановке Стейскала{193}, яростное тявканье буржуазных газет по поводу этой пьесы, до невменяемости взбешенных красным флагом на мачте боевого корабля, который моряки предпочитают потопить, но не сдать врагу.
Буржуазная пресса писала, что в театр вторглись «коммунистические элементы» и использовали искусство для политической провокации, хотя зрители никуда не вторгались и пришли на премьеру обычным образом, предварительно купив билеты, и аплодировали.
В Испании шла война.
– Враги свободы в Испании – враги всех свободных народов, – заявил Владислав Ванчура.
«В Мадриде идет бой за Прагу», – писала газета «Руде право».
Подавляющему большинству людей было ясно, что гражданская война в Испании – это только прелюдия будущих военных авантюр. За Испанией последуют другие страны. Окажется ли среди них и Чехословакия? В Испанию ехали добровольцы со всего света. Уехали туда и многие известные литераторы: венгерский писатель Мате Залка стал генералом Лукачем, командиром Интербригады, Андре Мальро – военным летчиком. Были там Хемингуэй, Эренбург, Киш, Людвиг Ренн, Йозеф Ласт{194}. Из наших редакторов в Испании побывали Вратислав Шантрох, Вацлав Синкуле и Богуслав Лаштовичка{195}. Какое-то время провел там Илья Барт. С делегацией деятелей культуры посетили Испанию Зденек Неедлы, Ярослав Кратохвил, Иван Секанина, Лацо Новомеский, Франтишек Галас{196}. Новомеский привез оттуда прекрасное стихотворение «Испанский край».
Галас рассказывал, вернувшись:
– В Испании не хватает винтовок. На фронт отправляются безоружные полки. Голыми руками, на одном воодушевлении нельзя выиграть войну против вооруженного до зубов врага.
Я помню мягкий, теплый голос Галаса, его жесты, да и события, так или иначе связанные с ним. Я вижу его в кафе «Народни», вижу, как он в Брно садится в наш поезд, когда мы возвращаемся в Прагу с Выставки современной культуры, и ищет, с кем бы перекинуться в карты, вижу его в Словакии, а еще чаще – за стаканом красного вина в одном из пражских винных погребков, где литераторы были завсегдатаями. Вот он на одной из дискуссий об искусстве, председательствует или просто присутствует на собрании. И вижу разноцветные полосы брненского журнала «Пасмо»{197} с его первыми стихами. В ту пору в моде были всякие словесные выкрутасы и фокусы поэтистов. Какое-то время Галас тоже увлекался этим, но вскоре бросил. В сборнике «Сепия» он нашел свое «я», себя как поэта. Потом он выпускал книгу за книгой с небольшими промежутками, одну тоньше другой, но автора этих стихов вы узнали бы и без подписи.
Я вспоминаю собрания, демонстрации, коммунистические активы, отчетливо ощущаю атмосферу двадцатых и тридцатых годов, борьбу, которую вела партия, забастовки, манифесты в защиту республики, вспоминаю вереницу ужасных дней – бесчинства фашистов, рабочую Вену, утопающую в крови жертв Дольфуса{198}, Испанию, Мюнхен, мрачную пору оккупации. Все это я не могу представить себе, не вспомнив Галаса. Я имею в виду его стихи, которыми он откликался на события, слова этих стихов с неодолимой силой врезались в память. До сих пор они сохраняют свои краски и аромат, своеобразный галасовский ритм, передают атмосферу тех тревожных лет, насыщенную запахом роз и пороха, атмосферу, прочувствованную сердцем поэта, который в своих строках донес до нас отзвуки исторических битв.
Галас был поэт глубоко человечный и искренний, терзавшийся судьбами мира и людей. Преодолевая уязвлявшие его сомнения, пробивался он к истинам, которые снова и снова испытывал на прочность. Наивнее многих своих сверстников-поэтов, он был доверчив в отношениях с людьми. Это усложняло его жизнь. Но он хотел быть самим собой. Во имя этого, ради слова, сказанного по-своему, он карабкался на крутые вершины, лишь бы не идти торными дорогами, по которым шли некоторые его друзья.
Но в трудную минуту, когда страна нуждалась в слове поэта, он всегда первый приходил со стихами, звучавшими мощным, монументальным боевым аккордом.
Галас был из числа тех больших поэтов, чьи полные гнева стихи звали в бой, – поэт Галас стоял во главе борьбы, которую мы вели в те решающие трагические дни.
Его голос, придававший нам силы и звавший к оружию, был голосом всех нас.
* * *
Чему никто из нашей семьи никогда не научился, так это, что называется, зашибать деньгу. Не было таланта. Каждую крону зарабатывали мы потом и кровью. Не умели порхать по жизни и создавать видимость работы – уж если брались за что, делали на совесть, а это стоило напряжения. И не всегда нам сопутствовала удача.
Быть может, нам недоставало маминого терпения? Впрочем, мама со своим ангельским терпением тоже не многого добилась.
Слесарную мастерскую я бросил, однако и карьера мелкого чиновника меня не устраивала. Не деньги были главным в моей жизни. Я пошел туда, куда влекло меня сердце. Эда выучился на продавца, но и ему не улыбалось оставаться всю жизнь на побегушках. Он экстерном окончил торговое училище и подыскал место в конторе кондитерской фабрики. Маня была швеей, но ей пришлось работать уборщицей. Власта окончила четыре класса городской школы и, выучившись шляпному делу, стала модисткой, однако больше трехсот крон в месяц не зарабатывала. Владя учился в Праге и еле сводил концы с концами. Да и Тоника, который сдавал на аттестат зрелости, ждала отнюдь не беззаботная жизнь. Ярка был автомехаником, работал в Страконицах управляющим мастерской. Что зарабатывал, уходило на еду да на курево.
Мы не отличались предприимчивостью. Мама, как вдова погибшего на войне, могла бы получить разрешение на табачную лавочку, но мы заранее отказались от этой затеи – откуда брать деньги на аренду помещения, на закупку сигарет и табака и, если торговать марками и открытками, как и все владельцы табачных лавок, где взять залог?
И мама по-прежнему убирала в школе; возраст ее приближался к шестидесяти пяти, и она предполагала уйти оттуда. Десять лет с ней ходила убирать Маня – с тех пор, как мама не отпустила ее в Прагу. Они вставали чуть свет, около пяти, дел было много, а особенно зимой. Мама торопилась управиться до семи часов – в это время приходили школьницы из окрестных деревень, они бы только мешали. Девочки ходили в школу пешком, у иных дорога отнимала и два часа, и как им было приятно согреться в теплом классе!
Мама с Маней убирали каждая по пять классных комнат, а потом вместе – директорский кабинет и учительскую. Они выгребали из всех печей золу, закладывали дрова и разжигали огонь, как следует проветривали все помещение, наливали воду в умывальники, вытирали пыль. После занятий они торопились наносить дров и угля, доставали из-под парт бумажки, выносили грязную воду из умывальников. В общем, вертелись как белки в колесе. По средам и субботам, когда кончались занятия, подметали классы, уборные, коридоры и лестницы, посыпав пол сырыми опилками. Мама привыкла работать быстро, делая часть работы и за Маню, которая никак не могла поспеть за мамой. После уборки классов и коридоров сторожиха пани Милерова просила вымыть пол и у нее; не даром, конечно, – она давала за это пять крон, но мама частенько сердилась, потому что дома ее всегда ждали дела, и она порой предпочла бы отказаться от этих денег.
Уборка в школе была и нашей работой. Едва мы подрастали и могли держать в руке совок и щетку, как уже плелись следом за мамой, и она всегда находила для нас дело. Кроме старшего брата, который учился и возвращался домой поздно вечером, все мы попробовали, что значит убирать классы. Владя с Тоником заканчивали реальное училище, но и они не были освобождены от уборки и после занятий орудовали щетками, хотя им вскоре предстояли выпускные экзамены. Владя уже увлекался девочками, которые не давали ему прохода – парень он был красивый, видный. Мама не упускала случая поддеть его:
– Позвал бы какую сюда, пускай помогает.
Владя обладал качествами, немаловажными для молодого человека, – приятный собеседник, отличный спортсмен и вообще человек открытый и решительный, компанейский. Владя прекрасно танцевал, любил веселых товарищей и красивых, независимых девушек. Всем нам было далеко до него.
Помогая маме в школе, я предпочитал подметать коридоры и лестницы; выметать мусор из-под лавок мне не нравилось, почему-то у меня там вечно застревала часть опилок, а мама этого не терпела. После меня ей приходилось пройтись щеткой еще раз, и она досадовала:
– Всякое дело надо делать как следует.
Сестры накладывали для мамы в заплечные корзины дрова и уголь, выгребали и выносили золу, наливали воду в умывальники. А Тоник, наш поскребышек, в школе чувствовал себя как дома чуть не с пеленок. Его знали и баловали все учительницы, бездетные старые девы, совали то яблоко, то рогалик, брали в учительскую и давали рассматривать книжки с картинками, согревали его теплом своей любви. Но больше всего Тонику нравилось, когда мама сажала его в свою заплечную корзину с лямками, откуда торчала одна его макушка, и сбегала с ним вниз по ступенькам во двор.
Во время каникул мама не работала только один месяц. В июле школу красили, а весь август она с помощницами отмывала после ремонта окна и скребла классы. Попотеть приходилось изрядно. Четыре уборщицы из женской и мужской школ сами не управились бы, и городской подрядчик, ведавший уборкой города, присылал им в помощь шумных и сварливых баб. Добром это никогда не кончалось. Одна мойщица работала не переводя дыхания, а другая знай ходила за горячей водой. Ссоры при этом не утихали.
– Оставьте меня ради господа бога в покое, – говаривала мама. Она недолюбливала подрядчика. Он мелочно торговался с уборщицами за каждый геллер, суля наперед золотые горы, а при расчете, как правило, обманывал, колотя при этом себя в грудь и божась, что больше у него нет ни гроша и он непременно компенсирует недоплату в другой раз. Следующий раз повторялось то же самое.
– Ну что за человек! – возмущалась мама. – Представьте себе: как праздники и школа закрыта хоть на один день, так он снимает нас со страхования по болезни. Видели вы что-либо подобное?
Деньги, заработанные в летние каникулы, она прятала в горшок.
– Этих денег я не трону, – заявляла она нам. – Это деньги на рождество. Уж никак не меньше двух сотен надо – сотню на угощенье, на сдобные булки и рыбу и еще сотню – на подарки.
Рождество было нашим любимым праздником, и мы свято хранили все старые семейные традиции, заведенные еще при отце. Куда бы нас ни забросило – был я в Праге или в Братиславе, Ярка – в Страконицах, Владя – в Праге или отбывал срок службы в армии, – на рождество мы всегда собирались вместе. Больше всех радовалась этим встречам мама. Наша «замковая зала» выглядела очень торжественно – у окошка сверкает убранная елочка, стол накрыт новой скатертью, все сияет чистотой. Кто бы ни зашел к нам, всем у нас очень нравилось.
На рождество двери в доме не закрывались, словно был объявлен приемный день. Это маму тоже очень радовало. Она знала, что приедут из Праги Ванековы, придут приятельницы Власты, сестры Вособовы, Ярка приведет страконицких знакомых, заглянут мои старые товарищи, приезжавшие на праздники из Словакии и Ужгорода, и кого только у нас не будет: спортсмены, помощники продавцов, школьные друзья Эды, Влади и Тоника – все они придут к нам, а главное – к маме, пожать ей руку и пожелать всего наилучшего к празднику.
Мамины рождественские подарки всегда были практичными. Она ни за что не стала бы выбрасывать деньги на игрушки или другую подобную ерунду – и непременно дарила чулки, перчатки, шарфы, муфты, а мы ей что-нибудь для дома: головку сахара, ром, ножницы, клубки ниток и всегда – шелковую косынку.
Интересы в нашей семье были самые разные, но всегда преобладало какое-нибудь увлечение. Так, когда у Влади прорезался талант форварда, общим увлечением стал футбол. После того как юное поколение приняло из рук старших игроков, возглавляемых знаменитым Ароном, звездой писецкого футбола, символический серебряный мяч, Владю признали лучшим нападающим клуба «Писек», и не было недели, чтобы имя его не украшало спортивные рубрики городских газет. Что был против него я с какими-то там стишками! Стихи читаются единицами, а трибуны стадионов по выходным заполняют толпы орущих взволнованных болельщиков. И Владя действительно играл блестяще!
– Только вот каждую победу они потом обмывают, – с досадой говорила мама. – И частенько не знают, на какой рюмке остановиться.
По этим причинам футболистов мама не жаловала. Владя являлся домой поздно, нередко покачиваясь, много говорил, и все-то ему хотелось рассказывать и рассказывать, он сидел, курил и варил себе кофе, хотя было за полночь. Эда сердито огрызался и, когда монологи Влади слишком уж затягивались, взрывался:
– А ну, черт и дьявол тебя подери, заткнись и хватит!
Владя, которому надлежало заткнуться, выпрямлялся и с недоумением смотрел на второго после мамы главу семьи.
– Тебе что, не хочется поговорить? – спрашивал он невинно.
– То-то и оно, что не хочется! – Ответ был как ушат холодной воды.
Потом Владя перестал приезжать на матчи в Писек. Он играл за Кладно, Злихов, на смену футболу пришла легкая атлетика. Однажды Тоник, к тому времени ученик шестого класса, раскопал где-то метательное ядро. В свое время ядром увлекался и Ярка. Тоник, следуя по Владиным стопам, к семнадцати годам стал спортивной звездой и чемпионом города. Это было в пору расцвета в Писеке атлетики. Воскресла слава местного хоккея. Возобновились состязания в беге вокруг «Америки»[20].
Тоник стал активистом спортклуба «Унион», через его руки проходила значительная часть текущих дел клуба. Наша комната превратилась в его филиал. Мама взяла над клубом шефство. Все углы у нас были завалены ядрами, дисками, копьями, кипами всевозможных деловых бумаг клуба; ящика уже не хватало. Перед каждым состязанием или накануне традиционного забега по пересеченной местности мама была незаменима. В отсутствие Тоника она принимала спортсменов, выдавала им бланки для заявок на участие в состязаниях, проспекты условий, ссужала клубу деньги, когда в наш адрес присылали наложенным платежом медали для награждения победителей.
Ярка, пионер метания ядра в нашей семье, наблюдал за всем этим с грустным изумлением. Восьмилетние карапузы с восторгом носились по беговой дорожке. Добровольная самоотверженная работа приносила плоды. Подающая надежды спортивная мелюзга окружала Тоника, не отпуская ни на шаг. С восхищением любовались они его атлетической фигурой. А Ярка в последнее время сильно похудел и выглядел неважно, особенно в сравнении с Тоником, жаловался на колотье под лопаткой и одышку, но, когда мы велели ему не шутить с этим и показаться врачу, отмахнулся:
– Ерунда, пройдет!
Ребята были полны энергии и по примеру пражан решили устроить в Писеке «Народные игры». Из Праги их отговаривали, объясняя, что речь идет о политике, но дело пахло политикой и в Берлине на Олимпийских играх{199}. Писецкие игры все же состоялись и прошли с большим успехом. В них принял участие и знаменитый бегун, коммунист Эвжен Рошицкий{200}.
Мы совершили дома революцию – отважились провести электричество.
Повернешь выключатель – и по комнате разливается сияние; это был праздник, будто пятьдесят лет назад, когда город осветили дуговые лампы Кршижика.
– Да будет свет! – провозгласил Эда.
В нашей жизни стали понемногу происходить изменения.
Как-то, придя домой, Эда заявил:
– Мне надо с вами посоветоваться.
Созвали семейный совет.
– Освобождается помещение под магазин, которое сдавали Кафки, – сказал Эда. – Кондитер Главачек съезжает. Кафкова отказалась продлить ему аренду, а срок прежней скоро истекает. Что, если я возьму помещение и открою торговлю?
От изумления мы не могли произнести ни слова.
– Она, конечно, запросит кругленькую сумму, – добавил Эда.
– Где же ты ее возьмешь?
– Кое-что у меня есть.
Мы только глаза вытаращили.
– Я накопил десять тысяч.
Бедняга! За пятнадцать лет он накопил десять тысяч, откладывая в год одно месячное жалованье.
– А оборудование? А деньги на товар?
– Да и захочет ли она сдать это помещение тебе?
– Думаю, что да. Наш домохозяин замолвил бы за меня словечко. Они дружат с Кафковой.
– А если кто перехватит у тебя из-под носа?
– Все может случиться. Но не должны бы. Лавочники, у кого торговля на ходу, не пойдут туда: всегда рискованно менять привычное место. А кто только собирается открыть дело – побоится. Уж больно мрачное помещение, просто сарай.
Старая пани Кафкова запросила ни много ни мало десять тысяч в год – ровно столько, сколько у Эды было накоплено, – и дала неделю на размышление.
Эда ходил как в тумане, не зная – пренебречь ли синицей в руках ради журавля в небе: на фабрике ему со временем сулили повысить жалованье до тысячи крон в месяц, а тут – кто знает…
С десятью тысячами далеко не уедешь.
– Оборудование сделал бы в долг двоюродный брат из Кршештёвиц, столяр Йозеф Кунт. Он подождет с годик, пока я смогу заплатить.
– Чем ты собираешься торговать?
– Гастрономией и кондитерскими товарами. Чем и торговал.
– Ты забываешь, что тогда была война, ты продавал турнепс, повидло из свеклы да искусственный мед.
– Товар мне дадут в кредит, с выручки я в течение месяца выплачу.
– Тебя же разденет догола налоговое управление.
– Если я буду аккуратно вести бухгалтерский учет, не пытаясь обманывать государство, как это иногда делается, и честно заявлю о своих доходах, чего бояться?
– А если не привлечешь покупателей? С чего заплатишь за товар?
– Если я буду продавать свежие, хорошие продукты, не буду обвешивать, отчего им не ходить ко мне?
Мы рассуждали, прикидывали и так и эдак.
– Кризис, судя по всему, скоро минует, экономика набирает силу, страны начинают вооружаться, в мире неспокойно.
– Ничего со мной не случится, разве что обанкрочусь.
– Даст бог, не обанкротишься.
– Власта помогла бы мне.
Решимость брата взяться за новое дело, на какое я ни за что не отважился бы при таких условиях, понравилась мне. Импонировала фанатичная порядочность Эды, вера в людей, твердая, отчаянная уверенность в торжестве добра на земле. Это придает сил человеку. Короче, я был за предприятие брата.
Все вышло, как мы и рассчитывали. Лавку оборудовал двоюродный брат. Получили товар. Богатый выбор вин и ликеров, пачки чая, сардины, шоколад, словацкие колбасы, брынза от Маковицких, костелецкая копченая колбаса – все это было красиво расставлено и разложено на полках. Я подарил Эде щипцы для ветчины, а сестры – лопаточки. Братья Шпринцлы, поставщики кофе, дали в долг четыре великолепные медные мерки для кофе, они украсили прилавки. Все было красивое, чистое и сверкало новизной.
Едва магазин открылся, покупатели повалили толпой. А когда первое любопытство было удовлетворено, покупателей было когда больше, когда меньше, и товар, грозивший испортиться, ела наша семья. Горбушки от салями съедал Тоник. Он получил аттестат зрелости и на время подготовки к выборам устроился при магистрате составлять списки избирателей. Горбушки от салями покупателям не предлагались, это считалось невежливым, да их и не купили бы. Как будто никому из нас не приходилось обнаруживать в покупке между тонко нарезанными кружочками колбасы кусочки кожуры или обрезки!
* * *
Летом в Чехословакию приехал богатый британский судовладелец лорд Ренсимен{201}. Неприметной внешности, небольшого роста, светлые, с проседью волосы, крахмальный воротничок, благодушный вид – в общем, добропорядочный, почтенный джентльмен, который желает всем добра. Такое честное и благородное лицо! Однако это было лицо человека, давно научившегося скрывать свои чувства и мысли. Ведь богачи всегда совершали преступления, прикрываясь масками святош.
Я как раз читал «Войну и мир», ни одна книга не произвела на меня такого глубокого впечатления, как это прекрасное произведение. Меня восхитили размышления Толстого о Наполеоне и битве под Бородином, критика взглядов французских историков и вообще оценка войны, в ходе которой проявилось неведомое доселе величие русского духа и которая смела существовавшие до этого представления французов о войне как о турнире, где стороны по-рыцарски меряются силами. Французские историки возмущались, что русские в тяжелый момент отступили от правил и начали не знавшую пощады партизанскую войну.
Я много думал над высказываниями Толстого о народных войнах, и из головы не шли слова о том, что сила армии зависит не от ее количества, а от ее духа.
Благородный лорд Ренсимен приехал к нам в тот раз как частное лицо, и если б кто попытался сделать какие-либо выводы о цели его приезда, то едва ли додумался бы, на что направлены интересы английских лордов, впрочем, если б ему показалось, что дело в случайном стечении обстоятельств, он бы ошибся.
Лорд Ренсимен отправился в маленький замок в Червеном Градке, договорился там с Генлейном{202} о расчленении республики и тихо уехал все с той же милой, невинно-лицемерной улыбкой прожженного мошенника, а потом произошло то, что вы хорошо знаете сами или можете прочесть в книге о фашизме, мюнхенском сговоре и причинах второй мировой войны.
* * *
В те дни я плохо спал. Было не до сна. Люди перестали жить своими незначительными личными интересами, чувствуя, что их личное счастье зависит от счастья страны. Они тоже не могли спать – из-за тревоги за судьбу республики, свою судьбу и судьбу своих детей.
Двери в редакции не закрывались. Посетители шли один за другим; появлялись новые лица, не те, к кому мы привыкли. Наши люди бывали сердитыми, взбешенными, мрачными, умели скрывать боль. И чем больше их охватывал гнев, тем решительнее они готовы были ринуться в драку; они умели с достоинством проигрывать, но сдаваться без боя не умели; это было все равно что оплевать себя, пренебречь своей рабочей честью. Новые посетители приносили с собой боль и тревогу, в глазах их притаился страх, тихий, беспомощный, не сразу заметный страх, коварный, как болезнь, которую нельзя определить, а когда она становится явной, лечить поздно. Они приносили деньги на оборону республики, ничего не требуя от нас, кроме заверения, что перед лицом фашистской угрозы наша страна не останется в одиночестве, что французы не предадут нас в случае войны и на помощь нам придет Красная Армия.
Почему правительство не объявляет всеобщую мобилизацию? Почему заигрывает с врагами республики? Почему не закроет границу?
Телефон трезвонил не переставая. «Что Советы?.. Как с мобилизацией?», «Как с теми, что предают республику?..» – одни и те же вопросы.
Пришла бледная, взволнованная женщина, представилась дочерью директора Живностенского банка доктора Ярослава Прейса, который отказался выдать правительству заем на оборону республики. Она говорила срывающимся голосом, называя своего отца предателем, пособником Гитлера.
Богатые слои общества были поражены маразмом. Для них республика была идущим ко дну кораблем, их заботило лишь спасение собственной шкуры. Они не хотели воевать, они ратовали за капитуляцию. В бою погибают, а капитулировав, можно остаться в живых. Честно ли это? Что ж, тогда трупам честь! Мы приспособимся, говорили они, будем по-волчьи выть с волками. Зато будем живы. Это было отвратительно, а они даже не стыдились этого.
После угрожающих вымогательств французских и английских посредников правительство Годжи дало согласие на передачу Гитлеру пограничных областей.
Прага вздрогнула от боли, стыда и гнева. Половодьем затопили улицы возмущенные толпы.
Со всех сторон к центру шли люди с остановившихся заводов. Глубоко страдающие, оскорбленные и униженные, но с твердостью и презрением во взгляде, шли они угрожающе и торжественно. Что-то исконное всколыхнулось с самого дна их души, что долгое время было скрыто и теперь прорвалось наружу как оскорбленное достоинство, презрение и в то же время решимость препятствовать измене, пусть и ценой собственной жизни.
Тысячеголовый поток подхватил нас и лавой понес по Краловскому проспекту через Поржичи, Пршикопы и Народни проспект к парламенту, где с балкона говорили Готвальд, Неедлы и молодой Рашин{203}. Под хмурым небом, сжав губы, застыла Прага, молчаливая и грозная.
Вечером на улицах прогремели лозунги:
«Дайте нам оружие! Мы платили за него!»
Было ясно, что уже подготовленный номер газеты «Руде право» надо целиком переделать. Мы поспешили в редакцию и лихорадочно принялись за работу. Волновались и наборщики, делая все, чтобы не потерять ни секунды. Разносчики в крайнем нетерпении уже бродили по коридорам в нижних этажах, у ротационной. Дом сотрясался от давно знакомых звуков – грохота, голосов, шагов; утихая на какое-то мгновение, они в следующую минуту раздавались с новой силой. Вдруг наступила тишина. Дом замер.
Приникнув к окнам, мы увидели каски полицейских. От неожиданности у нас перехватило дыхание. Что это?
А полиция уже ворвалась в здание. Мы выбежали в коридор: полиция занимала печатный цех.
– Что происходит?
Стражи порядка пожимали плечами и ехидно усмехались.
– Где ваш главный?
– Наверно, в канцелярии.
Мы помчались к нему, и офицер предъявил нам распоряжение о немедленном закрытии газеты «Руде право» на основании закона об охране республики.
Это было невероятно. Правительство Годжи соглашается на расчленение республики, без боя отдает врагу пограничные области, а закон об охране республики применяют против коммунистов, призывающих народ к защите отечества! Не с ума ли они сошли? Это было похоже на жестокую шутку безумца.
Увы, то была не шутка.
Мы позвонили Готвальду. Он не мог нам поверить. Не знаю, что он говорил, знаю только – нам передали: не уходить из редакции и быть в готовности, он все выяснит и позвонит.
История с запретом газеты оказалась продуманной провокацией. Кто-то в министерстве внутренних дел извлек на свет божий старый, утративший силу декрет и с его помощью хотел отыграться на коммунистах. Президент Бенеш по запросу Готвальда отменил запрет, и ротация снова загрохотала. «Руде право» попала на улицы, но с опозданием. Газеты других политических партий давно продавались. На многие поезда мы уже не поспели. Покидавший свой пост министр Черный напоследок отомстил-таки нам за свою аграрную партию.




























