Текст книги "Хвала и слава. Книга третья"
Автор книги: Ярослав Ивашкевич
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 24 страниц)
IV
Януш пустился в обратный путь, когда короткий день уже кончился. Пройдя шагов двадцать по лесной тропе, он увидел сквозь желтую листву деревьев, как из-за горизонта поднимается широкий лик луны, похожий на пасхальную облатку.
Отсюда до Коморова было километров восемь. Не так уж мало для человека, не привыкшего к долгим пешим прогулкам. Но холод надвигавшейся осенней ночи и все обостряющееся ощущение опасности, сопряженной с подобного рода прогулками, подгоняли Януша. Он шагал довольно резво и рассчитывал быть дома часа через полтора.
Однако впечатление от беседы с молодым большевиком и возбуждение, вызванное алкоголем, способствовали тому, что немного погодя Януш замедлил шаг, забыв о грозящих опасностях. Он шел, как на прогулке, совершенно не замечая первого осеннего холодка, который начинал основательно пробирать его. Вскоре он понял, что мысли о разговоре с Колей были как бы подспудным течением, а на первое место выступало удовольствие, которое он испытывал, ступая по лесной тропе, то твердой, то мягкой от песка.
Тропа эта вскоре побежала вдоль опушки, так что от поля Януша отделял только ряд деревьев. Это были могучие дубы, приземистые и раскидистые. В просветах между ними виднелись осенние распаханные поля – просторные, залитые белым светом восходящей луны и последними зеленовато-холодными отблесками угасающего дня.
Янушу не было жаль минувшего дня, он испытывал то чувство гармонии, которое так редко у него возникало, гармонии, наполнявшей его радостью.
Просветы между деревьями белели, словно огромные фигуры, которые, казалось, шли рядом с Янушем. Сравнение это возникло у него само собой, и он попытался представить, кто из умерших мог бы его сопровождать в этих скитаниях, что каждый из них пожелал бы сказать ему и что он сам мог бы им сказать. Он подумал, что, пожалуй, больше всего мог бы сказать Юзеку, ведь тот так мало знал о его жизни. Юзек, конечно, удивился бы, увидав – через двадцать пять лет после своей кончины – давнего друга, одиноко бредущего по лесу – снова в годину войны; он удивился бы, увидав, как Януш то и дело сует руку в карман, чтобы нащупать холодную сталь пистолета, полученного в подарок от английских летчиков.
Один из белых просветов между дубами напомнил Эдгара, но как раз ему-то Янушу нечего было сказать: Януш побоялся бы его шокировать. Он просто не мог себе представить состарившегося Эдгара снова в дни войны с жестокими сценами на каждом шагу, с безобразной смертью, таящейся всюду. Ведь у Эдгара была красивая смерть – в этом Януш не сомневался ни минуты. И знал, что его другом владели перед кончиной высокие мысли и что, погружаясь в вечный сон, он изящно и аккуратно складывал их, как шелковые одеяния, в дубовый сундук. Эдгар должен был умереть красиво. А как умерла Ариадна, ему ведь незачем знать. Для него она тоже красиво умерла. Не так ли?
Ему вспомнилось, как Эльжбета некогда пела «Лесного царя» и с каким трагическим выражением успокаивала больного ребенка:
Если бы только Эдгар пожелал сказать ему что-нибудь о кошмарах жизни и смерти, он повторил бы эту успокоительную фразу. Все, что есть страшного в жизни, это лишь наваждение, туманная дымка.
Mein Sohn, es ist ein Nebelstreif…
Он повторил про себя эти слова, когда увидел между двумя черными силуэтами деревьев надвигавшуюся узкую белую полосу. То был туман, стлавшийся над полем. К нему и вела тропа.
За всю дорогу только в эту единственную минуту он ощутил тревогу, словно что-то слегка сжало сердце. Что бы он мог им сказать?
Если бы среди мертвецов, сопровождавших его в этом путешествии, оказались женщины, он не знал бы, как отнестись к ним. Даже перед Ариадной не проронил бы ни слова. Теперь они не могли бы его понять. Может, вообще ни одна женщина не способна понять тревоги мужчины?
Януш направился прямо к просвету между двумя дубами, напоминавшему по очертаниям невысокую женщину. Он шел прямо к нему, словно должен был там кого-то встретить, наверняка должен. Но когда подошел ближе, просвет изменил свои контуры – это была обыкновенная прогалина. За нею сразу же начиналось поле, ночь, белесые отсветы на пластах пашни. Он предпочел выйти из леса, хоть и понимал, насколько это опасно. Человека, шествующего по равнине, залитой ярким лунным светом, с редкими полосами тумана, похожими на облака, можно заметить издали.
Он миновал опушку. Теперь уже человеческими фигурами казались ему стоявшие у края леса дубы. Но это не были спутники его жизни, умершие друзья – Эдгар, Юзек, Валерек, маленький Собанский. Деревья хотели задержать его в своем царстве, дотянуться лапами, спрятать, точно Лесной царь. Попросту хотели отнять жизнь.
А все-таки одно он осознал: все, что было до сих пор, не было подлинной жизнью. Было только существованием. До сих пор он не понимал, что должен за отведенное ему время пронести в руках драгоценность. Что обязан идти. Теперь приходилось начинать сызнова то, что он называл «продолжением». Нет, теперь это был не сон. Прежде он спал. Теперь проснулся.
Ему захотелось малость поразмыслить над этим, и не долго думая он прилег на землю. Она была холодна и вместе с тем приветлива. Он ощутил под собой эту землю словно постель, постланную самой природой. Януш лежал в сплошном березняке. На фоне неба, озаренного луной, просвечивала редкая завеса поникшей и съежившейся от холода осенней листвы. Неподалеку, на краю леса, виднелись дубы, – снова в иной ипостаси. Они наклонялись друг к другу и, казалось, что-то обсуждали. Вид этих деревьев пробудил в нем новое воспоминание.
Когда-то давным-давно он проходил здесь с Адасем. Совсем выветрился из его памяти этот человек, Адась Пшебия-Ленцкий… Вспомнилось, как вместе они шатались по Кракову и о чем говорили. Этакий забавный человечишка. Ничего он не значил для Януша. И покончил с собой. Да, покончил с собой. Лпшил себя жизни по какой-то нелепой причине.
Януш презрительно усмехнулся: идиот! Нельзя самовольно лишать себя этого величайшего сокровища – жизни. Теперь он знает, что это была, что это есть самая великая ценность. Вопреки всем ужасам, выпавшим ему на долю, вопреки тому, что он брел до сих пор как во сне, окруженный непроницаемым туманом, жизнь оставалась самым драгоценным даром.
Все – и война, и пожары, и смерть других – было упоительно, величественно, монументально. Он смотрел на облака, проплывавшие при блеске месяца, точно рваные паруса, и их бег действовал на него, как бравурная музыка.
Пронести все это сквозь пламя пожаров, жить дальше, несмотря ни на что, и ощущать каждой клеточкой тела биение жизни. Какое упоение!
Каким же неоценимым сокровищем была его собственная личность!
Януш вскочил, продолжая думать о Пшебия-Ленцком. Адасю не было тридцати. Теперь он уже стал землей, дышит вместе с травой и листьями.
А ему, Янушу, почти пятьдесят. И только теперь он почувствовал, что значит жить. Видя повседневно смерть других людей, он узнал цену жизни.
Януш зашагал быстрее. Он все-таки продрог, лежа на земле. Трава уже полегла, словно в ее гуще таился мороз. Быстрая – до испарины – ходьба разрядила необычное нервное напряжение и развеяла пары алкоголя.
Януш начал думать спокойнее и обстоятельнее.
Постепенно стало ясно, что он лгал себе, утверждая, будто жил как во сне. Нет, молодость его была явью. Тогда не оставалось места для снов: сплошная явь, исполненная боли. Это последние годы окутали его мглой, годы духовной лени, прострации, неприязни к миру. Их он наверняка растратил впустую. Теперь начнется иная жизнь.
Он вспомнил взгляд Геленки, провожавшей его глазами, когда он шел к партизанам, вообще вспомнил Геленку начиная с той минуты, когда увидел ее из окна пансиона Бустрицких. «Может, она символ жизни?» – подумал Януш.
А Коля? Разве он не предвестник новой жизни?
Януш забеспокоился, но вскоре мерный ритм походного шага пробудил в нем иные мысли. Он начал думать о том, чего не договорил Сабине. Он хотел рассказать ей все о Володе и Ариадне, но ее это не интересовало.
Ему припомнилась встреча с Володей в овине. Собственно говоря, не припомнилась, ибо он и не забывал о ней никогда.
Теперь он хотел определить, каково было основное содержание этой встречи. О чем они говорили? Не помнил! Но остались в памяти их разговоры в Одессе, в той отвратительной квартире, где он так любил Ариадну. Ведь эта встреча была такой важной, а как мало повлияла на его жизнь! «Как мог я забыть о ней? Почему потянулись потом годы грустной, застойной жизни в непроглядной мгле?» Теперь-то уж этому конец. Он поможет Геленке, поможет ребятам, будет вместе с ними. Жаль Черного Лилека! Нет, он не будет самоустраняться, отсиживаться в тихом уголке. Он пойдет вперед, неся… Как это он сказал Сабине? Неся лиру… Ха-ха-ха! Лиру!
Только теперь начнется жизнь, то есть борьба за что-то важное, неизмеримо важное – за самую его, Януша, сущность.
На минуту Януш остановился. Ему припомнилась история с брошюрой. Он не прочел в ней ни слова, кроме фамилии автора на обложке. Даже не знал ее содержания, которому такое большое значение придавал Володя.
Где она теперь? В каком ящике стола? Он отложил ее куда-то вместе с ненужными заметками о военном походе и даже не помнил куда. Но где-то она лежит, наверняка лежит. Кажется, недавно он видел эту брошюру среди бумаг. Надо будет ее найти.
Он ускорил шаг и шел теперь так стремительно, словно от прочтения Ленинских статей о Толстом зависела его жизнь.
«Теперь все изменится», – думал Януш.
– У меня есть цель! – вслух произнес он.
Значит, все, что говорили люди, посвящавшие жизнь какой-то цели, не обман? Значит, можно верить и жить, а не только видеть во сне свою собственную жизнь?
– Скорее, скорее, – повторял он.
Он шагал теперь между вспаханным наделом и пустырем, на котором рос конский щавель. Высокие стебли – обиталище холода и сырости – заслоняли Януша со стороны большака, где могли проходить патрули и проезжать немецкие машины. Конский щавель сейчас, в полнолуние, отбрасывал густую и длинную тень, и крадущийся Януш воспользовался ею как прикрытием. Но заслон этот скоро кончился. Не успел Януш оглянуться, как оказался в чистом поле. Куда разумнее было бы поживее пройти напрямик к шоссе, пересечь его, подобраться к дому со стороны леса, садом, и, минуя двор, проскользнуть с черного хода. Но Януш так торопился отыскать брошюру, что даже не подумал о соблюдении подобных предосторожностей. Идя межой, он быстро достиг шоссе и зашагал вдоль кювета, спеша изо всех сил к аллее, ведущей к коморовской усадьбе.
Было уже очень поздно – видно, все-таки немало времени прошло, пока он предавался своим раздумьям. Месяц стоял высоко, и Януш чувствовал себя крайне утомленным. Почти весь день он провел на свежем, бодрящем осеннем воздухе, а ведь он давно уже так не ходил.
В том месте, где от главной дороги ответвлялась боковая аллея, ведущая в Коморово, примерно там, где упал раненый Янек Вевюрский, кто-то рванул его за руку и увлек в тень.
Это была Ядвига.
– Беги! – выкрикнула она. – В доме немцы!
Януш окаменел. Он совершенно не понимал того, что сказала Ядвига.
– Хорошо, что ты пришел с этой стороны. Игнаца арестовали в лесу и посадили в машину.
– То есть как немцы? Когда приехали?
– В сумерках. Ждут тебя. Беги!
– Но это какое-то недоразумение, – сказал Януш. – Мне надо домой. Ничего со мной не случится.
И вырвался из рук Ядвиги. Тяжело дыша, она догнала его в аллее…
– Прямо рехнулся! Тебя же заберут. Игнац сидит в машине…
– Где Геленка?
– Не знаю. Спряталась. Убежала, когда приехали. Я не видела ее.
– То есть как? Ты не знаешь, где Геленка?
– Не знаю… Выбежала в сад. Должна была ждать тебя с той стороны.
– Немцы ее не видели?
– Не знаю. Я ждала тебя. Меня тоже хотели забрать, но я не далась. Отшутилась. Некоторые говорят по-французски. Я принесла тебе теплую шаль и немного денег. Все, что у меня было. Бери…
– Мне надо домой.
Он снова вырвался из рук не пускавшей его Ядвиги и полетел вперед, в прорезанную белыми прогалинами тьму аллеи. Женщина не поспевала за ним. У нее кололо сердце, одолевала одышка. Наконец она остановилась.
Ядвига следила за его стремительным отлетом, не в силах пошевельнуться. Она лишь заломила руки и неподвижным взглядом провожала уходившего человека.
– Дважды в жизни он так спешил, – часто рассказывала она потом каждому, у кого была охота ее слушать: – когда женился на своей Зосе, и тогда, к этим немцам.
А Януш почти вбежал в ворота. У ворот стоял черный автомобиль, охраняемый часовыми, но немцы не задержали Януша. Никто не задержал его и когда он торопливо шел по двору. Только со стороны служб и риги донесся какой-то шепот. Это наверняка было предостережение.
Он стремительно вошел в сени, затем в комнату – «нижнюю», что слева от сеней.
Прежде чем увидеть немцев, Януш заметил, что на письменном столе все перерыто, начатое утром письмо исчезло, а его бумаги свалены беспорядочной кучей на полу. На самом верху – он увидел это отчетливо и вместе с тем как во сне – лежала пожелтевшая брошюрка с надписью «Ленин». Брошюра 1920 года.
Януш поднял глаза и увидел стоявшего за столом немца в каске.
Немец шутовски отдал честь.
– Мы долго ждали вас, – произнес он очень спокойно. – И что же это вы, господин граф, поделывали в лесу? Да еще так далеко?
«Значит, за мной, – решил Януш, – не за Геленкой».
– А почему вы думаете, что я был далеко? – спросил он.
– Потому, что мы долго ждали, – проговорил с раздражением гестаповец, стоявший за столом.
Януш не слушал его. Ему хотелось наклониться к брошюре Ленина и прочесть заголовок. Действительно ли это была брошюра о Толстом? Но на обложке не было заголовка. Януш потянулся за ней. Немец тотчас крикнул:
– Hände hoch! [28]28
Руки вверх! (нем.)
[Закрыть]
Мышинский не послушался приказа. Он наклонился над кучей бумаг и схватил брошюру. Поднес ее к своим близоруким глазам, перевернув титульную, страницу.
Немец взбесился.
– Hände hoch! Hände hoch! Hände hoch! – истерически завопил он.
Януш поглядел на него со страхом, словно на какое-то непонятное животное и поднял обе руки. В левой он держал брошюру.
Вдруг он почувствовал, как сзади его обхватывают чьи-то сильные руки и начинают обшаривать сверху донизу. Послышалось хихиканье, и рука обыскивавшего вытащила из заднего кармана брюк Януша блестящий английский револьвер.
«Забыл! – подумал Януш. – Совсем забыл, надо было выбросить где-нибудь по дороге. В траву или под деревом… Теперь пропал».
– Na, – послышался голос обыскивавшего, – da haben wir ein kleines nettes Spielzeug gefunden. Es stammt – glaube ich – aus dem Walde… [29]29
Ага, вот мы и нашли игрушечку. Она, я думаю, из леса (нем.).
[Закрыть]
Немец, находившийся за спиной у Януша, бросил револьвер на стол. Голос того, что обыскивал, напомнил Янушу голос Шельтинга. И перед его взором возникла панорама, – образ давнего, великолепного Гейдельберга. Он обернулся.
– Ruhig, sonnst schiesse ich! [30]30
Не двигаться, а не то получишь пулю! (нем.)
[Закрыть] – завопил немец, стоявший против Януша, явно теряя самообладание. Он, вероятно, впервые встретился во время обыска с подобной наглостью.
Позади Януша стоял высокий, молодой, очень красивый гестаповец.
«Ничего общего с Шельтивтом, – подумал Януш, – только акцент такой же. Очевидно, тоже родом из Гейдельберга».
И, придав своему голосу подчеркнуто любезный тон, он обратился к гестаповцу с вопросом:
– Sind Sie in Heidelberg zu Hause? [31]31
Вы не из Гейдельберга? (нем.)
[Закрыть]
Молодой человек ничего не ответил, только ткнул Януша дулом пистолета в поясницу, подталкивая вперед, к гестаповцу, который ждал его у стола.
«С меня достаточно, – подумал Януш, – все равно конец. Не собираюсь быть мучеником…»
Он сделал еще шаг к стоявшему перед ним немцу в каске и, переложив брошюру из левой руки в правую, слегка ударил по носу вопившего гестаповца.
– Ruhe! [32]32
Тихо! (нем.)
[Закрыть] – произнес он очень спокойно, но громко.
Это были его последние слова на этой земле. Три выстрела оглушительно прозвучали в маленькой комнатке. Януш оперся грудью о стол и, скользнув по нему, свалился, как манекен, на кучу бумаг. Кровь его полилась на груду заметок, записей и вечно хранившихся в тайне интеллигентских стихов. Он успел еще подумать, что всякий конец бывает таким вот неожиданно бессмысленным.
– И я больше ничего не сделаю, – попытался прошептать он.
Но пурпурная мгла уже заволакивала его сознание, словно руки смерти рвали края какого-то щита, а потом ударили в самую его середину – и больше уже ничего не было.
– Na, der ist fertig [33]33
Ну, этот готов (нем.).
[Закрыть], – сказал высокий красивый немец из Гейдельберга.
Глава пятнадцатая
Первый день
I
С некоторых пор Спыхала жил на Брацкой 20, в прежней комнатенке Януша. Обосновался он в ней с ведома Мышинского, когда тот был еще жив. Януш в годы оккупации почти не показывался в Варшаве. И вот теперь, когда он погиб, Казимеж, к большому неудовольствию панны Теклы, уступил его комнату своему отцу.
Старый Спыхала, совсем, казалось, потерявший рассудок, объявился в Варшаве поздней осенью 1943 года. Всю его семью – они так и жили в Городенке – зверски замучили украинцы [34]34
Речь идет об украинских националистах.
[Закрыть]. Старик отправился в городишко за какими-то покупками, загулял там, возвратился довольно поздно – и это спасло ему жизнь. А в подожженном – он, правда, так и не загорелся, – доме в лужах крови лежали с перерезанным горлом и вылезшими из орбит глазами мать Казимежа, Ганка и двое ее детей. Сабина со своим землемером еще в сороковом году уехала во Львов, да так и пропала. Старик приехал в Варшаву и однажды в ноябрьский, очень хмурый день предстал перед Спыхалой. Кто дал ему этот адрес, как он сообразил, где искать сына, – добиться от него было невозможно. Какой-то инстинкт, который теплился в бесхитростной, простецкой душе старого Спыхалы, привел его из опустошенной Городенки в Варшаву, а в Варшаве – в особняк Билинских.
Конечно же, это был инстинкт: в голове старика мало что осталось. Он ведь не понимал ровным счетом ничего. Он не понимал, кто вырезал его семью, какая была связь между украинскими националистами и немцами, кто такие большевики, чья армия неотвратимо движется на запад, – он не понимал ничего. Весь свет заслонила ему личная его трагедия. Перед глазами у него постоянно стояли трупы замученных родных, и стоило ему только открыть рот – а он стал болтлив, – старик начинал говорить только об этом. Панне Текле часами приходилось выслушивать его, и всякий раз это была одна и та же история.
«Счастье, что мои родители не дожили до таких страстей», – так обычно кончал он свое повествование.
И поразительное дело, в голове старого Спыхалы все настолько перепуталось, что ему представлялось, будто вместе с телами растерзанных его родных в подожженном доме остался и труп младшего сына, Яся, хотя тот умер много-много лет назад, еще в Соловьевке, у железной дороги. Спыхалу больше всего мучило как раз то, что отец вспоминал маленького Яся, смерть которого для Казимежа была самым страшным потрясением его ранней молодости. И не рассказ об убийстве матери и сестры, а напоминание о смерти Яся делало болтовню отца просто невыносимой.
Впрочем, на выслушивание отцовских элегий времени у Спыхалы оставалось мало. Целыми днями его не бывало дома, частенько он не приходил и ночевать. Жил он в крохотном будуарчике рядом со спальней Оли, но и ее не видел неделями. Старик, сообразив, однако, что сын неуловим, в самое немыслимое время поднимался с постели и пробирался вниз, в будуар, где спал Казимеж, чтобы «поболтать» с ним. Казимежа больше всего смущало то, что старик совершенно не мог понять, где он живет, и не разбирался в установившихся в доме взаимоотношениях. В голове его никак, например, не укладывалось, что Оля – это не Марыся Билинская, и он постоянно подозревал сына в том, будто тот просто-напросто не хочет в этом признаться.
Утром – солнечным утром 1 августа 1944 года – старый Спыхала поднялся с постели в пять часов, натянул на себя «что было» и торопливо зашлепал по скрипучей черной лестнице к сыну. Он очень удивился, застав сына уже одетым, выбритым и собирающимся в город.
– Чего ты вскочил-то чуть свет? – спросил он, усаживаясь на стул у самых дверей. – И куда это ты?
Спыхала молчал.
– Да чего же ты не ответишь-то по-человечески?
Старик решительно не понимал, что не обо всем можно теперь говорить и что всего лучше вообще не задавать никаких вопросов.
Ни с того ни с сего он выпалил:
– А говорят, русак-то уже на Праге.
Спыхала удивленно взглянул на отца. Он и не думал даже, что старик знает, что такое Прага, а уж тем паче, что прослышал о таких новостях. В самом деле, со вчерашнего дня ходили упорные слухи, будто под Демблином русские перешли в наступление и их передовые части уже на Праге. Он встревожился, значит, отец вполне мог знать и о другом.
– Кто вам сказал?
– Да вчера мне говорила эта… Текла. – И, немного подумав, отец прибавил: – А где эта самая Прага?
Вопрос этот успокоил Казимежа. Пусть уж лучше в голове отца будет туман, чем ясное представление о происходящем, считал он. Казимеж полагал, что, несмотря на необычайную болтливость и фантастическую неосторожность варшавян в эти дни, весть о принятом вчера днем решении еще не проникла в «штаб» на Брацкой 20 («штабом» Геленка называла компанию, состоявшую из панны Теклы и пани Шушкевич, а также старого Спыхалы).
Казимеж торопливо выпроводил отца. Он спешил, пора было идти, но ему не хотелось, чтобы отец видел, как он вытаскивает из тайника пистолет.
– До свиданья, отец, – проговорил он. – Посидели бы вы сегодня лучше дома.
– А чего так? – спросил старик уже с порога.
– Стрелять могут, – сказал Казимеж.
– Да кто же будет стрелять? – поразился старик.
– Кто? Немцы, разумеется, – ответил Казимеж.
Старик поплелся наверх.
Спыхалу чуточку удивило беспокойство отца. Это было что-то совершенно непонятное и несвойственное старику. Он напоминал Казимежу птицу перед бурей.
Впрочем, у него не было времени раздумывать над этим вопросом, вопросом слишком частным. Казимеж, правда, был всего лишь заместителем командира округа, но зато принадлежал к тем немногим офицерам, у которых со вчерашнего дня в кармане лежала такая вот бумажка:
«Тревога. В собственные руки командирам округов. Дня 31. 7. Час. 19. Приказываю – «W» 1.8 17 часов…»
Сердце его сжималось – впервые в жизни чувствовал он что-то вроде страха. Ему казалось, будто какое-то огромное тяжелое облако наползает на него. А он не может сдвинуться с места. Казимеж отдавал себе отчет в никчемности подобного рода приказов. Он понимал, что ничего уже больше нельзя сделать. Все пойдет само собой.
Он торопился еще на одну встречу. Хотя было очень рано, он видел – а может, ему просто показалось? – что движение на улицах Варшавы оживленнее, чем обычно. Он прошел по Маршалковской, потом по Саксонскому парку. Свернул на Электоральную. День занимался такой чудесный, но Казимежу было не до того. Он думал о том, что сразу же после полудня этот день утратит свое очарование. В начале Электоральной был тот самый дом, перед которым он так часто останавливался. В этом доме жил Антоний Мальчевский. Спыхале всегда нравился этот поэт-солдат. Между ним и Казимежем не было ничего общего, но все-таки и на сей раз он остановился. Дом был невелик, но очень гармоничен. «И как это они умели?» – мелькнула у Спыхалы банальная мысль. Но это была, так сказать, чисто внешняя мысль, «напоказ» – напоказ самому себе. Потому что за всем этим прятались другие, очень трудные мысли. Страх.
В квартире на Хлодной народу собралось меньше, чем вчера. Жребий был брошен, и не совсем ясно было, о чем же еще говорить. Спыхале казалось, что он на вокзале, провожает кого-то, кто отправляется в дальний путь (Билинскую?), поезд вот-вот отойдет, «настоящего» разговора начинать не стоит, а банальностей говорить не хочется. Стоит он перед вагоном, смотрит в глаза уезжающей, и оба молчат. Беседа, которую вели несколько мужчин, сидящих в этой удивительно банальной комнате, то и дело прерывалась. Ждали тех, кто запаздывал – или вовсе не пришел, – перебрасывались ничего не значащими фразами. Наконец всем стало ясно, что ждать больше некого. Главнокомандующий говорил о том, что могло определиться лишь в ходе самой акции, так, словно мог оказать на ее развитие исключительное и решающее влияние. Речь шла, впрочем, о деталях связи. И тут Спыхала с удивлением узнал о перенесении главного штаба на Волю.
Внимание его давно уже привлекал незнакомец, сидевший за столом напротив. Его не было тут ни вчера, ни позавчера.
Это был офицер (каждое движение его выдавало в нем кадрового офицера), небольшого роста, полнеющий, лысый. Лицо его заливал румянец, а маленькие, навыкате, голубые глаза показались Казимежу очень знакомыми.
Он так засмотрелся на этого человека, что прослушал, из-за чего вспыхнула ссора. Офицеры обвиняли друг друга в легкомыслии и некомпетентности. Но Спыхала не понимал, что их так задело. Незнакомец тоже откровенно заинтересовался Казимежем.
В шум голосов спорящих неожиданно вплелся вой сирен. Кто-то выглянул в окно, но самолетов не было слышно. Собравшиеся переглянулись, но никто не проронил ни слова. Вой заводских сирен ни о чем им не говорил. Тогда, может, он сказал что-нибудь немцам?
Атмосфера накалилась. Скандал утих, разговоры вскоре тоже оборвались. Стали прощаться. Прощались небрежно, не упоминая о том, что ждало их вечером. Спыхала получил приказ явиться к зданию сберкассы на углу Свентокшысской и Ясной.
Выходили по двое, как обычно. Получилось так, что Спыхала вышел вместе с тем самым лысым офицером. На лестнице он узнал его: это был Стась Чиж.
– Ну, как ты? – спросил Спыхала, когда они вышли во двор.
– Да ничего, как видишь, – усмехнувшись, спокойно ответил Чиж. – Встречаемся на том же самом месте.
– Только спустя четверть века.
– Такой уж это беспокойный век.
Они пошли вместе. Чиж забеспокоился.
– Мы должны расходиться по одному, – несмело напомнил он Спыхале.
Казимеж засмеялся.
– Да ты только посмотри вокруг, – сказал он, – на нас и внимания-то никто не обратит.
Офицеры шли медленно; молодые люди – юноши и девушки – то и дело обгоняли их, они торопились на свои сборные пункты. Многие юноши – в сапогах, куртках, с рюкзаками за плечами. Чуть не у каждого – чемодан, сумка или большой сверток. Карманы плащей оттопыривались. Навстречу частенько попадались немецкие патрули, которые делали вид, будто ничего не замечают.
На улице Жабьей они зашли в маленькую кофейню (называлась она «Люля»), почти совсем пустую в эту пору, и уселись в углу. Минуту они молча разглядывали друг друга, как бы заново изучая знакомые черты. Лицо Чижа, казалось, окаменело. Морщины сходились у плотно сжатого рта, а губы, в молодости довольно пухлые и розовые – Казимеж хорошо это помнил – стали теперь тонкими и упрямыми. Слыхала подумал, что это производит просто неприятное впечатление. Ему жаль было того свежего и розового мужчину: сейчас перед ним сидел какой-то старый и совершенно незнакомый человек. Но, обнаружив в Стасе эти перемены, он, однако, не сделал для себя никаких выводов. Потом он упрекал себя. В самом деле, для дипломата это было непростительной ошибкой.
Наконец, кладя перчатки на стол возле своей чашки, Спыхала нетерпеливо заговорил:
– Видишь, мы опрометчиво растратили самый ценный капитал нашей операции: внезапность.
Стась Чиж не проронил ни слова, он только беспокойно заерзал на стуле. А Спыхала и не ждал ответа.
– Ну, рассказывай, – повелительно обратился он к Чижу, – как ты?
– Что я? Попал как кур в ощип. До этого был в лесу.
– Верно. Я тебя не видал.
– Да нет, я уж тут болтаюсь не первый день. Просто не встречались.
– Так, – продолжал допрос Спыхала. – А где братья?
– Погибли. Двое – в Катыни, один – в Освенциме. Двое осталось. Один в Лондоне, другой здесь.
– Да, видишь оно как. А что ты делал эти двадцать лет?
– Носила нелегкая по маленьким гарнизонам. Кельцы, Грудзендз.
– Скучал?
– Времени не было. Была жена, сын.
– Теперь нет?
– Теперь нет. Свободен, как птица.
– Да, такая, брат, свобода.
– А ты? Слышал я твою фамилию… В верхах…
– Надеюсь, ты уже позабыл, как она звучит.
– Знаю, ты майор Котляж.
– Верно.
Они внимательно посмотрели друг на друга.
– Ну и что ты на все это скажешь? – спросил Казимеж.
– Что я? Я мелкая сошка, – с наигранной скромностью проговорил Чиж.
– Матушка твоя умерла? – неожиданно спросил Спыхала.
– Умерла.
– А мой отец жив, – словно хвастаясь, сказал Казимеж.
– Правда? – безучастно спросил Чиж, тон его делался все холоднее.
– Ну скажи, что ты думаешь обо всем этом балагане? Чиж неопределенно пожал плечами.
– То говорят, что восстания не будет, то будет. Утром так, днем эдак. Ведь даже приказов вовремя не доставили.
Чиж снова что-то пробормотал.
– Почему? – проговорил он немного погодя. – У них было сегодня целое утро.
– Да помилуй же, что ты, – Спыхала заломил руки, – всего несколько часов! Ведь это же должна была быть мобилизация. А сейчас разве мы можем думать о наступлении? Ну а из обороны ничего не выйдет, все выкипит. И баста.
– Те ведь тоже молоды, – Чиж неопределенно кивнул на улицу.
– Разве оттого, что они молоды, они должны гибнуть? Их перережут как баранов.
– В лучшем случае перестреляют, – тон Чижа становился все более натянутым.
– Ты же ведь слышал, что говорили и сегодня и вчера. Если не хватит оружия, раздать топоры, кирки и ломы. Слышишь, Стась? – с отчаянием в голосе повторил Спыхала. – Топоры, кирки, ломы. После шести лет подготовки – вдруг импровизация.
Чиж не притронулся к кофе. Глаза его все больше сужались.
– Так должно было быть. Советы подходят к самой Праге. Мы обязаны захватить Варшаву прежде, чем они войдут в нее. Мы должны быть хозяевами.
Спыхала засмеялся.
– Всегда хозяевами… – проговорил он.
Скованная фигурка лысого офицера выпрямилась. Лицо его стало каменным.
– Майор Котляж, – проговорил он драматическим шепотом, – вы сеете панику. Советую вам быть с этим поосторожней, а не то…
Спыхала пришел в себя.
«Я круглый идиот, – подумал он. – И, как всегда, удивительная беспечность. Я ведь даже не знаю, кто он. Я не видел его больше двадцати лет. А многого ли стоят глупые приятельские отношения забавлявшихся щенков?.. Тогда это была игра, а теперь борьба не на жизнь, а на смерть. Люди становятся все хуже на этом свете».
Он открыто, в упор взглянул на Чижа.
Заговорил о другом.
– Видишь, – пристально смотря на Чижа, сказал он, – мы столько лет не встречались. А мне казалось, что ничего не переменилось, что и мы с тобой оба такие же, как двадцать лет назад. А это только иллюзия, как всегда. Мы не стоим на месте. Знаешь, – добавил он доверительно, наклоняясь над столом к Станиславу, – никогда не стоит возвращаться к прошлому. Это всегда очень тяжело мстит за себя. Поверь, это приносит самые горькие разочарования.