Текст книги "Хвала и слава. Книга третья"
Автор книги: Ярослав Ивашкевич
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 24 страниц)
V
После встречи с «Пиленом в кофейне «Люля» на Жабьей для Анджея наступили недобрые дни. До сих пор он как-то справлялся со своим душевным состоянием и спал спокойно. То, что происходило кругом, конечно, и прежде угнетало его, как и других, но теперь стало совсем невмоготу. Ему не хотелось задумываться над причинами, которые после поездки в Пулавы лишили его спокойствия. Помимо этих причин, слишком много разных обстоятельств переплелось вместе. Прежде всего отношения с Марысей. Он не мог сказать, что любит Марысю. Однако ее женственность, чуть-чуть искусственная, все больше притягивала его и вовлекала в тот образ жизни, который был ему противен.
У него не было ни минуты времени для серьезных размышлений. Работа в подразделении, где он был уже инструктором, вечера и ночи с Марысей, страх перед каждым днем и воспоминания, которые так хотелось поскорее стереть из памяти, – вот что составляло его жизнь, беспорядочную, торопливую и отвратительную. Так хотелось вырваться в Пустые Лонки! Казалось, стоит ему только посидеть ночью на крыльце, особенно сейчас, в начале зимы, когда голые и недвижные деревья своим шелестом не нарушают спокойного течения мыслей, и забудется все: война и кровь, этот ужасающий хаос вокруг и оторванность от всего мира – и он снова обретет себя.
Но это было невозможно.
Однажды декабрьским утром он вернулся домой. Низко нависли тучи, было темно, как бывает перед рассветом, хотя стрелка часов уже приближалась к восьми. На цыпочках вошел он в дом и поднялся по лестнице, на цыпочках прошел по коридору, словно и в самом деле была глубокая ночь, и открыл дверь своей комнаты.
С кресла (того самого кресла, в котором так любила сидеть мадемуазель Потелиос, прежняя обитательница этой комнаты) поднялась мать.
Анджей был не совсем трезв и не сразу собрался с мыслями. Однако овладел собой, сделав глубокий вдох, словно перед прыжком в воду.
– Мама!
Оля стояла перед сыном и молча смотрела на него.
– Как мало я о тебе знаю, – сказала она тихо.
– Ты меня ждала?
– Всю ночь ждала, всю ночь. – Мать произнесла эти слова как-то беспомощно и безучастно.
– Зачем?
– Хотела спросить тебя…
– Ну почему же ночью? – удивился Анджей. Он сел на кровать и стал переобуваться. Пора было идти «в район».
– Но когда же? – вдруг рассердилась Оля. – Тебя ведь никогда нет дома.
Анджей уже все понял. «Этого только не хватало!» – мелькнула мысль. Но притворился:
– О чем же ты хочешь спросить?
– Что тебе известно о смерти Антося? – с усилием сказала Оля, опираясь на поручни кресла.
Анджей свистнул.
– Ты, мама, подозреваешь, что я что-то знаю?
– Безусловно. Ведь ты ездил туда. Ты говорил, что видел его.
– Я его не ликвидировал! – сказал он со злостью.
– Анджей! – крикнула Оля. – Как ты можешь…
– А что? – спросил Анджей вызывающе.
– Как ты можешь произносить такие слова!
– А что, разве не может брат брата? В нашего время!
А про себя подумал: «Будто не все равно – я или моя любовница».
– Я ничего не понимаю. Как это могло случиться?
– Очень просто. Как только я выехал в Пулавы, появились немцы, окружили усадьбу, ну и перестреляли всех. Я рассказывал тебе уже сто раз.
– Да, но я не могу этого понять. Как они могли?
– Они могут и не только это.
– И почему в этот же самый день Валерий…
– Валерия немцы убрали – он уже не был им нужен. Это, наверно, он «продал» Тарговских и всех этих Скшетуских или Заглоб, которые там торчали.
Оля вздохнула.
– Ты стал такой… такой грубый.
– Ты хотела бы, мама, чтобы я сюсюкал?
– Больше ты мне ничего не скажешь?
– Ничего. Скажу только, что ты сентиментальна, как старая дева.
Оля возмутилась.
– Ну это уж просто подлость! – И пошла к двери.
Анджей сорвался с места.
– Мама! – закричал он, когда она была уже на пороге. – Мама!
– Что тебе? – обернулась мать.
Анджей схватил мать в объятия, крепко прижался к ней. Спрятал лицо на ее плече.
– Ты меня еще любишь, мама?
Оля положила руку на голову сына.
– Это я должна тебя спросить. Ты стал так далек от меня.
Анджей оставил ее, отошел к окну.
– Но ты ведь, наверно, понимаешь… – сказал он тихо.
Оля застонала, словно от боли.
– Дети не должны судить родителей.
Анджей повернулся к матери.
– Кто любит, тот имеет право судить.
Оля прижала руки к сердцу.
– Если вообще кто-нибудь имеет право судить на этом свете.
– А в тот свет я не верю, – сказал Анджей и добавил нервно: – Я не осуждаю тебя, мама, можешь быть спокойна.
Большие глаза Анджея смотрели на нее серьезно, с тем особенным выражением, которое ей никогда не удавалось определить.
– Я очень люблю тебя, мама, – сказал он глухо.
Оля резко вскинула руки, будто пораженная выстрелом, закрыла лицо и, шелестя шелковым халатом, быстро выбежала из комнаты.
С минуту Анджей стоял молча. Потом начал собираться, поглядывая на часы.
– На Мокотов к девяти уже не успею, – сказал он себе.
Но он не торопился. Стоя перед зеркалом, старательно натягивал перчатки и смотрел на свое отражение. Лицо его очень исхудало, глаза беспокойно блестели.
«Что сказал бы обо всем этом отец?» – подумал Анджей, отходя от зеркала.
Глава тринадцатая
Еще один концерт
I
Какими путями Брошек выбирался из гетто – известно было только самому Иегове. Когда он иной раз появлялся к вечеру на Брацкой, ни Анджей ни Геленка ничего не могли от него добиться. В ответ на все их вопросы он только загадочно улыбался.
Обычно он оставался ночевать. Ему отвели комнатушку рядом с комнатой Анджея, но Анджей прекрасно знал, что Броней проводит ночи у Геленки, и думал, что в доме все уже догадываются об этом. Однако он ошибался: ни панне Текло, ни Оле не приходила в голову мысль объяснять ночные визиты Бронека подобным образом.
Ничего не рассказывал Бронек и о своем пребывании в гетто, а настойчивые расспросы предупреждал словами: «Не хочу сейчас думать об этом». И все уважали его молчание, тем более что и правда никому не хотелось думать об ужасах, если все равно ничем нельзя помочь.
Такова была общепринятая «теория». Анджей не разделял ее, однако в последнее время был так занят, вернее, до такой степени оглушен событиями, что сам не замечал, как становился все более равнодушным. Он не любил встречаться с Бронеком. После смерти Марыси Татарской он все больше сидел дома и почти никогда не оставался нигде на ночь.
Вместо рассказов Бронек приносил из гетто свои эскизы и рисунки. Видимо, он нашел какой-то легкий путь из гетто. Предполагали, что он шел прямо через Сонды и что там у него был знакомый полицейский, который пропускал его. В общем все это казалось настолько фантастичным, что никто даже не пытался проникнуть в его тайну.
Итак, дорога была, по-видимому, очень удобна, если Бронеку удавалось даже проносить контрабандой большие листы картона. Он показывал их Анджею и Геленке. Оля и Спыхала обособились от молодежи, а панна Текла, не перестававшая вздыхать по Алеку, уединялась в своей комнате.
Молодые люди собирались в комнате Анджея и старательно делали вид, что во всем, что они совершают и говорят, нет ничего необычного. Иногда Анджей приносил откуда-то спиртное, и они довольно много пили.
В те дни в Варшаве появились разнообразные вина, вытащенные из старых подвалов; были и трофейные, вывезенные немцами из Франции, совсем не известные в Польше напитки (например, «Мари Бризар»). В бесчисленных комиссионках и кофейнях всегда можно было найти что-нибудь любопытное.
Однажды в каком-то ресторане бармен (до войны это был один из известных режиссеров кино) вытащил из-под прилавка бутылку старого рейнского, совсем особенного, какого не только Анджей, но, пожалуй, и Януш никогда не пробовал. У этого красного вина был такой аромат, что, когда откупорили бутылку, комната Анджея наполнилась запахом каких-то цветов.
Геленка назвала это вино «кровью героя» – Анджей терпеть не мог в сестре ее цинизма. Тем не менее все напились допьяна этой «кровью героя».
То было в середине апреля 1943 года. В этот вечер Бронек пришел более чем всегда оборванным и был до такой степени возбужден, что ему с трудом удавалось владеть собой и спокойно беседовать о живописи и искусстве. Он упрямо цеплялся за эти темы, желая скрыть то, что занимало его мысли. Невозможно было не напиться в таких условиях.
Рисунки Бронека ни в какой степени не были отражением его переживаний. Не рисовал он ни «мадонн из гетто», ни умирающих или умерших на улицах, не делал зарисовок кошмарного быта еврейского района. Правда, может, он и делал их, но не выносил из стен гетто.
Те, что он показывал Анджею и Геленке, изображали исключительно женские и мужские тела. Некоторые рисовались явно с натуры – об этом говорила их худоба, – но на большей части его картонов, больших и маленьких, лежали, раскинувшись, прекрасные тела девушек и юношей во всей красоте молодости, в ничем не нарушенном очаровании. Геленка рассматривала эти рисунки молча, но Анджей не мог сдержать своего удивления.
– Странно, – сказал он, – как можно сейчас больше всего интересоваться красивым телом?
– Просто поворот в технике к Гизу, – равнодушно ответил Бронек.
– Тебя сейчас может интересовать техника рисунка? – Анджей пожал плечами.
– А почему бы и нет? Это лучше чего-нибудь другого.
– Удивительная сила воли.
– А может быть, это, наоборот, слабость?
Снова выпили по рюмке «крови».
– Видишь ли, там, кроме всего, – Бронек впервые коснулся того, неизвестного им мира, – там, кроме всего, есть жизнь. А помнишь, что я сказал когда-то, когда Губерт купался в Висле? Как можно решиться на самоубийство, на убийство жизни?
Анджей вдруг взял Бронека за руку.
– Послушай, что я скажу тебе, – он серьезно посмотрел на него, – оставайся. Не возвращайся туда завтра… никогда. Мы тебе поможем.
Бронек рассмеялся.
– Какой ты наивный, Анджей. К сожалению, я должен вернуться туда, это решено. – А затем добавил: – Неизвестно только, приду ли я к вам сюда еще когда-нибудь.
В эту минуту панна Текла вошла сказать, что кто-то спрашивает Анджея.
– Может быть, это Губерт? – спросила Геленка.
– Нет, не Губерт.
– Жаль, – сказал Бронек. – Я с удовольствием повидал бы его.
Когда Анджей вышел, Геленка спросила:
– Зачем ты возвращаешься в гетто?
– Там мои родители.
– Ты хорошо знаешь, что твое присутствие родителям не поможет, – с обычной своей жестокостью сказала Геленка.
– Вероятно, но мне кажется, что я должен там быть.
– Но ведь ты совсем «не похож на еврея», как сейчас принято говорить, – сказала Геленка. – Спрятать тебя будет нетрудно.
– У меня не еврейский нос?
– У тебя и характер не еврейский.
– Вот, наконец-то сказано самое главное. Значит, ты считаешь, что у евреев какой-то особенный, еврейский характер?
– Ну, знаешь!.. – Геленка рассердилась.
– Так вот. Именно потому, что ты находишь мой характер не еврейским, я и должен вернуться в гетто. Понятно?
– Не совсем. Даже совсем непонятно. Темно до черта.
– Своими словами ты подтвердила, что я еврей, значит, мне следует идти туда, где все евреи, вот и все.
Геленка положила руку ему на плечо.
– Знаешь, – сказала она, – ты всегда был такой умный, я полюбила тебя за ум. Сумасшедшей всегда была я, а теперь вдруг ты впадаешь в истерику.
– Поживи с мое в том мире, тогда посмотрим, не потеряешь ли и ты окончательно рассудок.
– Так ведь поэтому мы и хотим вырвать тебя из того мира.
– Э, нет, извините. Хоть у меня и не еврейский характер…
– Истерик!
– … но там я почувствовал себя евреем. Должно же Сыть на свете какое-то чувство солидарности.
– Ты получишь великолепную возможность быть «солидарным» поляком.
– Это не так просто, как кажется. Тебе никогда не приходилось решать подобные вопросы.
– Я дочь пекаря…
– Сова, которая была дочкой пекаря…
– Не издевайся.
– Но ведь это не мои слова, это Офелия так говорит: «Сова, которая была дочкой пекаря…»
– Непонятен мне этот намек.
– Не понимаешь, что ты сова? – сказал Бронек и поцеловал ее.
– Я вижу, ты не хочешь разговаривать серьезно.
Они выпили еще по рюмке душистого вина. Бронек перестал улыбаться.
– Видишь ли, я не могу разговаривать серьезно. Всякий серьезный разговор сейчас не был бы ни интересен, ни даже серьезен. Он был бы трагичен. Я знаю, что это мой последний приход к тебе. И я как раз хотел просить тебя не говорить ни на какие серьезные темы. Будем говорить о самом главном: о живописи.
– Ты идиот, – беззлобно сказала Геленка. – Рушится весь мир, а ты заявляешь, что самое главное в мире – это живопись. Право, ты меня удивляешь.
– Видишь ли, с миром дело обстоит так, что сколько бы раз он ни рушился, все равно потом снова восстановится. Важны не дома, не школы, не музеи, важно главное – человек. А такой человек, как я, полнее всего выражает себя в живописи. Надо, чтобы человек выражал себя как можно более полно. И если я исчезну, то живопись ведь не исчезнет. Вот в чем мой оптимизм.
– Довольно банальный оптимизм, – Геленка презрительно улыбнулась.
– Конечно, это не ново, зато утешительно. Не очень большое, но все-таки утешение. А ты отнимаешь его у меня.
– Значит, я должна тебе поддакивать? Ты стоишь на пороге чего-то самого ужасного, а я должна говорить: «Да, Бронек, ты прав, на свете нет ничего важнее живописи».
– Можешь этого не говорить. Мне будет достаточно, если ты это поймешь и согласишься со мной.
– Дорогой мой, как могу я с тобой согласиться? Я просто не хочу, чтобы ты умирал.
– Можешь поверить, – с улыбкой сказал Бронек, – мне страшно не хочется умирать. Поэтому я и не покончил самоубийством.
– Как, как?
– Родители мои покончили с собой. Я сказал, что мне надо вернуться к ним. Это неправда, я возвращаюсь к другим.
– Поэтому ты не покончил самоубийством?..
– Да, я сказал когда-то Алеку и Губерту – Анджея тогда с нами не было, – я сказал: «Не понимаю, как можно решиться на самоубийство, на убийство жизни?»
– Но что значит твоя жизнь?
– Видишь ли, я не хочу продать ее дешево.
– Не понимаю.
– Нравятся тебе мои рисуночки?
– Нравятся, ну и что же?
– Видишь ли, я не просто приношу к вам мои рисуночки. В этих рисуночках я уношу кое-что в гетто. Для евреев.
– Продовольствие?
– Нет, не продовольствие.
– А что же…
– Ничего. Больше я ничего сказать не могу.
Он поцеловал ее. Геленка вырвалась из его рук, хоть и очень худых, но все еще сильных.
– Что ты задумал? Что ты хочешь сделать?
– Это не я. Я ничего не хочу делать. Я хочу жить.
– Но все же?
– Что? – Бронек сжал ее в объятиях. – Что ты хочешь сказать?
– Все-таки?
– Ты хочешь сказать, что все-таки там жить невозможно? Что там не жизнь?
– Нет, нет.
– Жизнь – всюду жизнь. Она всегда дорого ценится. Но ты права.
– Я ведь ничего не сказала.
– Но подумала… И ты права: жизнь там невозможна. Придется умереть, но не так, как мои родители.
Геленка выскользнула из его объятий, отбежала.
– Вы хотите бороться?! Вы?! – крикнула она, указывая на него пальцем.
Бронек схватил ее, обнял, закрыл рот поцелуем.
– Что это тебе пришло в голову? Борьба – это ваша привилегия, да, ваша, нееврейская привилегия. И погибать – бессмысленно и бесцельно – это тоже можете только вы, поляки… Как я мог, как я осмелился посягать на ваши дворянские, крестьянские и рабочие привилегии? Я, никчемный, еврейский буржуй…
Геленка колотила его кулаками по спине.
– Пусти!
– Не пущу, – спокойно сказал Бронек, – не пущу. – И добавил бесстрастным голосом: – Презренный еврей хочет изнасиловать сову, дочь пекаря.
II
Когда Анджей вошел к себе в комнату, он в первую минуту не узнал человека, ожидавшего его. В углу стоял высокий и словно закопченный Лилек. Он в нерешительности переступал с ноги на ногу, и по его напряженной позе видно было, что в любую минуту он готов бежать. Лилек нервно мял в руках и без того измятую кепку, а когда начал говорить, губы его задрожали.
– Анджей, – сделав усилие, вымолвил он, – я провалился. Негде переночевать. Нельзя ли у тебя?
Анджею стало немного не по себе. Он и сам не знал отчего.
– Ну разумеется, – сказал он. – Но почему ты стоишь? У тебя такой вид, будто ты собираешься бежать.
– Потому что, если здесь нельзя… – пробормотал Лилек.
– Садись, – резко сказал Анджей.
– Я целый день бегаю по городу.
– Надо было сразу прийти сюда, – как-то сухо сказал Анджей, но затем добавил мягче: – Садись, парень.
Лилек сел на кровать.
– Если позволишь, я бы сразу же лег, – сказал он просительно. – Всю ночь не спал.
– Ложись, конечно. – Анджей пожал плечами. – Что за церемонии!
– Я боюсь… за тебя, – сказал Лилек.
Он снял ботинки и лег на кровать, забившись к стене, в угол, как загнанный зверь.
– Что произошло? – спросил Анджей, садясь на стул.
– Я выполнял задание.
– Гнались за тобой?
– Нет, сам носился.
– А почему ты сказал, что провалился?
– Мне дали знать. Соседи. Возвращаться домой нельзя, там сгребли всех.
– Скверная история, – сказал Анджей.
– Что мне теперь делать? – спросил Лилек.
– Пока спать, – сказал Анджей. – Завтра все обдумаем. Хочешь есть?
– Нет. Пожалуй, нет. Пить хочется.
– Я принесу тебе чаю.
– Никто не должен знать, что я здесь.
– Только панна Текла. Это она тебя впустила?
– Старушка? Да.
– Никто ничего не будет знать. Принесу тебе чаю. Я сам.
– Как хочешь.
– Будем спать на одной кровати. Подвинься к стене.
– А тебе не будет неудобно?
– Да нет же.
Когда Анджей вернулся с чаем, Лилек уже спал. Не дождался, заснул, пока Анджей кипятил воду. К Геленке Анджей не пошел – не хотелось ни красного вина, ни разговоров с Бронеком. Час был еще ранний, но в доме все уже укладывались на ночь: каждый запирался в своей комнате. Анджей опустил маскировочную штору, зажег настольную лампочку. Попробовал читать, но как-то ничего не шло в голову.
Лилек спал, тяжело дыша. Анджей вытащил из-под него одеяло и хотел раздеть его, но Лилек отбивался во сне. Анджей оставил его в покое и вернулся к книге. Однако тишина замершего дома, примолкшей улицы усыпляла его. Глаза стали слипаться. Он разделся, пошел в ванную, умылся и вернулся в комнату. Тем временем Лилек, видно, проснулся, снял с себя одежду, сложил ее на стуле и снова улегся. Анджей лег рядом с ним и, погасив свет, тотчас же заснул.
Среди ночи он проснулся. Лилек держал его за руку.
– Ты не спишь, Анджей?
– Не сплю, – сквозь сон пробормотал Анджей.
– Слушай. А если немцы придут сюда?
– Не придут.
– А если? Погибнете все.
– Ну так погибнем. Так или этак, риск ведь всегда есть.
– Собачья жизнь.
– Спи, Лилек. Завтра что-нибудь придумаем.
– Что же тут можно придумать?
– Надо же тебе куда-то скрыться! По-моему, тебе надо идти до лясу.
– Черт бы их побрал, всю эту шайку! Гоняют человека, как кота по двору.
Уснуть они уже не могли. Лилек пошевелился.
– Что этот Януш – твой дядя? – спросил он.
– Никакой не дядя. Просто я привык так называть его.
– А почему?
– Давно знакомы. Он мою маму знает с детства.
– А откуда он знал Вевюрского?
– Не помню. Кажется, встречались еще в Париже.
– В Париже?
– Ну, ты ведь знаешь, Вевюрский был в эмиграции. Оттуда он и привез эту Ядвигу.
– Так-то оно так, но вот что они были хорошо знакомы – это совершенно непонятно.
– Почему же? И тот человек и этот человек.
– Знаешь сам, – Лилек вздохнул, – человек человеку волк. Преследуют друг друга.
– Не знаю, зачем бы Янушу преследовать Вевюрского.
– По самой природе.
– Ну, может быть… Спи-ка ты лучше.
– Нет, нет. Теперь я не засну. Я прислушиваюсь.
– Что тебе прибавится от этого прислушивания? Придут так придут.
Они замолчали. Весенняя ночь была безмолвна. За окном, завешенным черной бумагой, темной плитой лежал сон.
Лилек опять взял Анджея за руку.
– А ты был в Париже?
– Нет, не был.
– Какой он, этот Париж? – равнодушно и сонно пробормотал Лилек.
– Город как город.
– Э, нет, говорят, что красивый.
– Говорят.
– А как там людям живется?
– Как везде – плохо.
– А почему про него говорят, что красивый?
– Ну как почему? Улицы красивые, большие. Светлые улицы. Дома, парки. Старый костел готический, Нотр-Дам де Пари…
– Как?
– Нотр-Дам де Пари – так называется этот костел. Река Сена. Много мостов. И художников там много.
– Художников?
– Ну, тех, что рисуют картины. Природу, реки, мосты, цветы, девушек. – Рассказывая Лилеку о том, чего никогда не видел и никогда не увидит, Анджей и сам увлекся.
– Вевюрский в тюрьме мне рассказывал. Женщины, говорит, у них красивые и всем глазки строят.
– Ого, – засмеялся Анджей.
– Вевюрский говорил, что рабочим там тоже плохо живется.
– Ну, сейчас там вообще всем плохо. Ведь там тоже война. Женщины строят глазки – но немцам.
– Наши-то на немцев не обращают внимания, – с твердой верой в это заявил Лилек.
– Ну, это смотря кто, – с горечью сказал Анджей.
Лилек приподнялся на постели и склонился над Анджеем.
– А что, Анджей, – с неожиданной теплотой спросил он, – она правда с немцами водилась?
– Ты же сам говорил. Ведь ты же сам об этом говорил! – рассердился Анджей. – Ведь ты хорошо знал это?
Лилек сел на постели. С минуту молчал, потом сказал в раздумье:
– Да, знал.
– Слушай…
– Знал, знал, – твердо сказал Лилек. – Получила пулю в черепок по заслугам. За доносы.
– Ну конечно, – неохотно согласился Анджей.
Они замолчали. В полузабытьи перед Анджеем всплыли две картины: тусклые, невидящие глаза Валерия, лежащего на пыльной осенней дороге, пятна желтых листьев вокруг его головы и другое, черное пятно, подтекающее под его распростертые руки; а затем наплывала другая картина: бар, сорванная занавеска, за которую схватилась, падая, Марыся.
– Ты говоришь… – сказал он вдруг Лилеку, хотя тот молчал.
– Я ничего не говорю, – шепотом запротестовал Лилек, – я только спросил тебя о Париже.
– О Париже! – иронически фыркнул Анджей.
– Я ведь думал, что ты, такой богатый, поездил по свету. А ты что, нигде не был?
– Ездил в Пустые Лонки.
– Что это за Пустые Лонки?
– Деревня такая, – сказал Анджей и подумал, что не сможет объяснить Лилеку, что такое Пустые Лонки, Никому, даже более тонко чувствующим людям, не мог бы он объяснить, что это такое – Пустые Лонки. В общем он и самому себе не может объяснить, что для него значат Пустые Лонки. Дом, парк, лес – в этом вся его жизнь. Его невинная жизнь в той, навсегда исчезнувшей эпохе. Там он ходил. Там был отец, была Кася. Что теперь с Касей? Ромек говорил, что она в Варшаве, что муж ее расстрелян. Но Ромек в Освенциме, и никто уже больше ничего не расскажет ему о Касе.
– Пустые Лонки, – повторил он. – Там у меня была девушка.
– Красивая?
– Не знаю. Но была. И Пустые Лонки были. Их больше нет.
– Немцы захватили?
– Нет. Просто их больше нет. Ничего больше нет.
– Чепуха, – грубо оборвал его Лилек. – Немцы еще есть.
– Это верно. Немцы еще есть.
– Но скоро их не будет.
– У нас не будет, похоже на то. Но вообще-то они будут.
– Их прикончат, ликвидируют всех до последнего. Иначе быть не может. Необходимо их уничтожить.
– Так же, как они евреев.
– Ну, нет! Всех до единого. А хорошо, что их совсем не будет?
Анджей вдруг накинулся на него:
– Замолчи, иначе я тебя выгоню.
– Не могу я любить их.
– Это от тебя и не требуется.
– Э, ты уж сразу на меня напустился, – сонно сказал Лилек. – Наверно, ты прав. Вевюрский тоже мне так говорил. А я – что я знаю?.. Несознательная масса.
– Ну, этого нельзя сказать. Ты очень заметно развиваешься.
– Вевюрский мне в башке все прояснял.
– Ну вот видишь.
– Но в ней еще осталась темнота. Видно, слишком били меня по башке. Шпандырем доставалось.
– Твой отец был сапожник?
– Да нет, каменщик он. Это дедушка был сапожник, отец матери.
– И что же? Били тебя?
– Недолго. Все рано умерли. Отец жив, да его угнали на работы в Германию. Написал раз из Дрездена.
– А что же ты говоришь, что сегодня твоих всех забрали.
– Моих, да не совсем. Я у тетки жил. Она-то вывернется, за нее я не боюсь. Но у нее двое сыновей. Мне ровесники. Вот их и забрали.
– А из-за чего?
– Наверно, что-то пронюхали. У нас там была типография.
– Типография?.. Но не у вас же в доме?
– Да нет. Но мы все в той типографии работали.
Разговор оборвался. Где-то очень далеко раздался взрыв.
– Что-то там происходит, – шепнул Анджей.
– А мы тут спим, – с болью сказал Лилек.
– Вот как раз и не спим.
– Один должен бодрствовать, чтобы другой мог заснуть.
– Откуда ты это знаешь? – заинтересовался Анджей.
– Ну, просто пришло в голову.
– Так сказано у Шекспира. Был такой писатель.
– Знаю, Вевюрский мне рассказывал. А может, это Вевюрский мне и говорил: один должен бодрствовать, чтобы другой спал. Мы должны бодрствовать, – повторил Лилек, уже почти сквозь сон. И вдруг с оживлением спросил:
– Слушай-ка, а в Москве ты был?
Анджей пожал плечами.
– Каким образом? Туда трудно попасть.
– Это правда. Но, наверно, красивый город.
– Большой, – неопределенно сказал Анджей.
– Большой, просто огромный! Наверно, весь в огнях.
– С ума сошел! Сейчас ведь война.
– Они не боятся войны. Кремль светит на весь мир.
– Огромная сила.
– Вот если бы у нас так было!
– Именно, – вздохнул Анджей. – А у нас неизвестно, кому верить.
– Нам верь, коммунистам, – с неожиданной силой сказал Лилек. – Вернутся наши коммунисты сюда – все будет хорошо. Как в России. Все станут равны. Землю раздадут.
– Только там порасстреляли кое-кого из вас, польских коммунистов. Рассказывал мне один такой. Оттуда приехал.
– Что ты говоришь! А нельзя ли и мне с ним встретиться?
– Не знаю, где он сейчас. Такие, как он, умеют прятаться.
– А где же ты его встретил?
– Да уж встретил. А где – не буду рассказывать.
– И что же он говорил? Хорошо там, правда?
– Может быть, и хорошо. Но некоторых из ваших там расстреляли.
– Что он в этом смыслит! Если расстреляли, значит, так надо – враги.
– Коммунисты – и враги?
– Притаившиеся. Когда армия Советов сюда придет, я, наверно, с ума сойду от радости.
– А чему радоваться? Люди как люди.
– Нет, они не просто люди, они принесут нам настоящую свободу…
– Да, наверно. Свободу…
– Свобода для каждого человека – это как воздух.
– Да, но только сейчас люди напирают друг на друга, тесновато немножко. Вот и не получается свободы.
– Глупости какие-то говоришь.
Лилек сел на постели и осторожно коснулся рукой Анджея.
– Ты, однако, буржуй, – сказал он беззлобно, – ты нашей пролетарской жизни совсем не знаешь. И счастья нашего понять тоже не можешь!
– Вполне возможно.
– Ох, дорогой мой, – подражая Вевюрскому, сказал Лилек, – я и сам не очень-то хорошо могу все это представить.
– А где они сейчас?
– Уже на Днепре.
– Значит, долго еще ждать.
– Долго.
– Только бы дождаться.
– Только бы дождаться, – повторил Лилек. – Но если мы и не дождемся, другие дождутся. Увидят. Ах, даже думать боюсь, какое это будет счастье.
И Лилек порывисто поцеловал Анджея в голову.