Текст книги "Хвала и слава. Книга третья"
Автор книги: Ярослав Ивашкевич
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 24 страниц)
III
Когда Оля, выйдя под вечер от Ройской, вернулась домой, Анеля была уже у себя. Ссылаясь на то, что ей рано вставать – иначе, не поспеешь на фабрику, – она всегда запиралась у себя и не ужинала с пани Голомбековой.
Вообще Анеля не ела по вечерам, ибо, несмотря на тяжелую работу, начала толстеть.
Но на этот раз Оля не могла лечь, не обменявшись с Анелей хотя бы несколькими словами, и направилась в ее каморку. Ей хотелось рассказать об Алеке; этого молодого человека она знала лучше, чем своих мальчиков.
Оля вошла в комнату без стука. Анеля сидела на кровати, держа в руке какой-то кусочек картона. Она неприязненно поглядела на Олю.
Оля пожалела, что зашла, но повернуться и уйти, не объяснив цели своего прихода, было как-то неловко.
– Извини, Анеля, – сказала она, – мне хотелось поговорить с тобой… Нет, даже не поговорить, а просто спросить, как тебе понравился Алек.
Анеля ничего не ответила, только спрятала кусочек картона в ящик ночного столика. Оля насторожилась.
– Что это у тебя?
Анеля пожала плечами.
– Ведь вы же видите, – сказала она, – фотография.
– Какая фотография? – удивилась Оля.
Анеля молча выдвинула ящик и показала ей маленькую поблекшую карточку. Это была стершаяся и вдобавок плохо отпечатанная фотография молодого человека. На Олю глянули большие выразительные глаза.
Оля вздрогнула. Сотую долю секунды она колебалась, кто это – Антек или Анджей. Но от этой поистине мгновенной заминки даже сознание помутилось. Ей стало страшно – она уже не узнает своих детей.
Оля молчала, держа фотографию в руке. От наплыва чувств потемнело в глазах, и с минуту она не могла опомниться. Бешено колотилось сердце. А Анеля решила, что свекровь взволновала фотография Антека.
Наконец Оля, не говоря ни слова, протянула ей снимок и опустилась на единственный стул, стоявший в комнате.
– Видишь, Анеля, какая ты нехорошая, – произнесла она немного погодя, уже успокоившись. – Зачем-то скрывала, что у тебя есть фотография Антося. Ведь тебе известно, что у меня не осталось ни единого снимка моих детей… Почему ты ничего мне не говорила?
Произнося все это довольно бесцветным голосом и совсем без всякого чувства, Оля думала: «Господи, я уже забыла лица моих детей, не узнала Антека. Приняла его за Анджея…»
И вдруг ощутила нечто вроде разочарования оттого, что это «только» Антек, взбунтовавшийся против нее сын, и пожалела, что это не карточка Анджея. Ах, как много она отдала бы за то, чтобы вновь увидеть лицо Анджея и его руки, как тогда, в кафе, в минуту прощания!
Анеля криво усмехнулась.
– Вы столько лет пробыли со своими детьми, – сказала она, – а я с Антеком – всего несколько месяцев. Вы храните их образы в сердце, а я порой забываю, как он выглядел.
«Значит, у всех память недолговечна?» – подумала Оля, вздохнула и дружелюбнее поглядела на Анелю.
– И, наконец, – сказала Анеля, – я имею право на что-то свое, сокровенное. Мне не хотелось показывать вам эту фотографию.
– За это я и упрекаю тебя, – Оля встала и направилась к дверям, – именно потому я и сказала, что ты нехорошая.
Анеля вдруг вскочила с постели и преградила ей путь к дверям.
– Так знайте же, что я в самом деле скверная. Я никогда вам этого не говорила. А ведь все случилось из-за меня.
– Что случилось из-за тебя?
Оля остановилась и посмотрела на исказившиеся черты Анели. Такой она ее еще никогда не видела. Были в лице ее боль и вызов и что-то очень неприятное и оскорбительное.
– Вы тоже хороши! – крикнула Анеля. – Это из-за вас Антек не хотел вернуться в Варшаву. Из-за вас его убили… – Она вдруг осеклась и сказала упавшим голосом: – И из-за меня.
– Как это из-за тебя? – встревожилась Оля. – Что ты мелешь, глупая!
– Это я дала знать немцам. Я вызвала их. И они приехали.
Оля схватила ее за плечо.
– Что ты городишь? Зачем? Как ты смеешь так говорить…
– Неужели я могла позволить ему путаться с этой Кристиной! Лучше – могила.
Оля в исступлении трясла Анелю за плечи.
– Говори, – повторяла она бессмысленно, – говори!
– И еще позаботилась… – Лицо Анели окаменело от какого-то нечеловеческого напряжения. Она походила на безумную.
– Спятила! – крикнула Оля. – Помешалась!
– Я тогда помешалась. Я тогда помешалась. Вы ничего не знаете, а я помчалась следом за Антеком к Тарговским. Я там была до того самого дня, как немцы приехали. Я позаботилась…
– О чем позаботилась, идиотка? – сказала Оля и оттолкнула ее от дверей, желая как можно скорее уйти.
Но Анеля не пустила ее.
Подошла к ней на цыпочках, словно крадучись, и, размахивая пальцем у нее перед носом, медленно, неторопливо произнесла:
– Уж я позаботилась, чтоб их зарыли порознь с Кристиной. И немцы меня уважили, закопали его отдельно. Отдельно, отдельно!
– И ты все это время знала, где он погребен?
– Знала.
– И молчала! И фотографию спрятала! Ты, ты…
Оля толкнула Анелю к кровати…
– Ложись… Успокойся, глупая… Сама не знаешь, что говоришь. Ну, укладывайся.
И она изо всей силы ударила ее по спине. Анеля рухнула на кровать и заревела, как на деревенских похоронах.
– Ну и девка! – крикнула Оля и пошла к себе.
Успокоилась она удивительно быстро. Собственно, все это ее уже не трогало. Все было кончено, как прочитанная книга. Аптека нет на свете, он убит немцами, а по чьей вине – сейчас уже безразлично.
– Мерзкая девчонка, – шепнула про себя Оля, раздеваясь. – Фотографию не показывала. Ведь я могла заказать для себя копию…
Она спокойно разделась и легла в постель. С минуту думала об Алеке:
«Что ему тут делать?»
Она всегда принимала снотворное – патентованное средство – и очень скоро засыпала. И на этот раз таблетка подействовала быстро.
Оля не заметила, как заснула. И вдруг очутилась в Молинцах, у крыльца с греческими колоннами. Вернее, в Молинцах она видела такие колонны, но эти были выше, внушительнее и высечены из мрамора.
Оля подумала:
«Никогда не замечала, что эти колонны такие большие».
А потом увидала на ступенях, по обеим сторонам входа, в тени колонн, какие-то согбенные фигуры.
– Кто вы? – спросила она нерешительно.
– Мы валим деревья, – прозвучал ответ.
И тут она действительно увидала пни срубленных дубов, разбросанных по лесу, как щиты на поле брани. Ведь колоннада была одновременно и лесом. И Оля пошла вверх по лестнице.
Дверь была совсем как в Молинцах. Во сне Оля почему-то вспомнила, как в детстве каталась на ней. (На самом деле она этого не делала; впрочем, и сейчас дверь была такой формы и конструкции, что кататься на ней было решительно невозможно.) Но за дверью были огромные пустынные залы. Чем дальше шла Оля, тем безраздельнее овладевало ею ощущение пустоты и одиночества.
«Сплошная пустыня, – подумала она, – но это же вполне естественно, ведь тут Греция. Разумеется, Греция. Я всегда жила в Греции, и даже имя у меня греческое – Гелена».
И Оля была собой и одновременно Геленой, Гелей, умершей дочуркой тети Ройской, которую видела лишь раз в жизни, и то в весьма раннем, нежном возрасте.
И так вот, в двойной ипостаси, прошла она через длинный коридор, потом через анфиладу зал и наконец очутилась в гостиной в Маньковке. Комната скорее смахивала на номер отеля, но Оля-Гелена знала, что это гостиная в Маньковке.
«Боже мой, – подумала она, – как эта комната изменилась! Комнаты ведь тоже стареют, как люди!»
В гостиной был камин. Перед камином стоял экран, как у Мышинских в Маньковке. Но этот экран был одновременно старухой Шиллер.
Экран протянул руки, скорчил гримасу и крикнул Оле-Гелене:
– Ступай прочь! Ступай прочь, ты убила Эдгара!
Оля обернулась. Она увидала Эдгара, сидящего на огромном пьедестале, словно памятник. Весь из белого мрамора, но живой, он чарующе улыбался Оле.
Эдгар ничего не произнес, но Оля и так поняла, что он сказал ей: «Я Патрокл, друг Ахиллеса».
И она разглядела у подножия пьедестала, на котором сидел Эдгар, Патрокла и Ахиллеса. Они стояли рядом лицом к Оле и держались за руки. Правая рука Ахиллеса покоилась в левой Патрокла. Оба в доспехах (или мундирах?), но без шлемов. Юноши, как по команде, начали быстро прятаться друг за друга. То Ахиллес оказывался впереди, то Патрокл. Движения их делались все стремительнее, лица сливались в какое-то одно, общее лицо.
– Антек, Анджей, перестаньте! – крикнула Оля. Ибо Ахиллес и Патрокл были Антеком и Анджеем.
И тогда они кинулись к ней, подхватили под руки и повели вверх по высокой лестнице.
– Я забыла, как вы выглядите, – сказала Оля.
– Это не беда, мама, – ответил Антек таким нежным и знакомым голосом, – сейчас ты все познаешь.
– Вот только отдадим тебя Спыхале, – добавил Анджей.
На верху лестницы действительно стоял Спыхала. Силуэт его тоже напоминал экран камина в Маньковке, только был гораздо больше и рос с каждой минутой. Спыхала то и дело вскидывал руку вверх, у него была прядь волос, падающая на лоб, и усы в форме бабочки.
Оля старалась вырвать руки, но мальчики держали ее крепко. Она застонала. Но тут Спыхала-экран взглянул на нее и сказал, как некогда в Одессе:
– А почему бы вам и не выйти замуж за пана Франтишека Голомбека?
– Но ведь он приговорит меня к смерти, – сказала Оля сыновьям.
– Это не беда, – ответили они.
Оля резким движением вырвалась из рук мальчиков. И покатилась по ступенькам – она была собой и одновременно своею же собственной отрубленной головой.
«Я качусь по ступенькам, как голова Марино Фалиери, – подумала голова Оли, – а ведь я же Гелена».
И вот она уже сидит в лодке, вернее, стоит коленопреклоненная на дне ладьи, которая медленно плывет по реке. Река широкая-широкая и спокойная. Впереди, на носу лодки, сидит в белом подвенечном платье ее дочь – тоже Гелена. И Оля совсем не ощущает разницы между собою и дочерью. Приближается, подползает к ней на коленях и спрашивает:
– За кого ты выходишь замуж?
– За Юзека, – говорит Геленка.
– За какого Юзека?
– За Юзека Ройского.
– Ты слишком прекрасна для него.
Оля кладет голову на колени Геленке, и ей становится так удивительно хорошо и приятно это чувство близости. Она уже ничего не видит, только ощущает, что лодка, в которой они плывут, движется вперед, а щекой она чувствует детские колени Геленки.
– Дети мои, – говорит она.
Но лодка начинает задевать о песчаное дно, замедляет код, и вот уже Оля одна посреди безбрежной, выжженной пустыни. Перед нею лодка, вернее, разбитое корыто, несколько трухлявых досок – словно рассыпавшийся гроб на выгоревшем песке. Линялые, безжизненные тона неотступно преследуют ее в этом сне. Схватившись за голову и раскачиваясь взад-вперед, Оля повторяет:
– Никого, никого, никого.
Потом начинает плакать и просыпается.
IV
Ройская дала Алеку адрес Шушкевича, и тот прямо из Миланувка отправился к старику. Шушкевич обосновался в мансарде одного из необитаемых домиков на улице Сухой, в приличной, но еще не обставленной квартире из двух комнат. Алека он принял с распростертыми объятиями.
Билинский недолюбливал старика, но все же обрадовался, что нашел наконец человека, который мог ему многое рассказать и посоветовать, как устроить свое будущее. Тут все представлялось довольно ясным. Коморову ничто не угрожало. Януш, нуждаясь во время оккупации в деньгах для постройки оранжереи, обкорнал и без того скромное именьице. Земли осталось всего двадцать гектаров. Следовательно, она не подлежала ни национализации, ни разделу. На таком небольшом участке лучше всего выращивать лекарственные растения. Кстати, Фибих, по словам Шушкевича, уже занялся этими растениями, и дела у него шли отлично. Оказывается, и Ядвига вернулась на старое пепелище, недоставало только Януша, и теперь Алеку предстояло его заменить.
Билинский еще не очень ясно себе представлял, как сложится его будущее, но и не желал ломать над этим голову. Алек внимал спокойному и невыразимо деловитому голосу Шушкевича и больше слушал, чем сам рассказывал. Переночевал он на каком-то диванчике в холле, а на следующий день с самого утра принял участие в хлопотах пани Шушкевич, вознамерившейся обставить отведенные ему две пустые комнатушки. Шушкевич, равно как и его супруга, крайне удивились, узнав, что Билинский приехал без гроша за душой. Им все казалось, что вот-вот он извлечет из своего вещмешка пачки долларов толщиной с Библию. Но в конце концов они примирились с его бедностью. А может, они все-таки не поверили ему? Быть в армии во время демобилизации и не поживиться – это как-то не укладывалось в голове старого маклера. Впрочем, война кончилась два года назад и, возможно, жизнь в Париже и изучение архитектуры действительно исчерпали финансы молодого человека?
О револьвере, который Шушкевич некогда купил Адасю Пшебия-Ленцкому, они не обмолвились и словом. И оба как-то удивительно единодушно избегали этого вопроса, а если он внезапно возникал в разговоре на нейтральную тему, Шушкевич поспешно и некстати заводил речь о чем-либо другом.
Он, не мешкая, вручил Билинскому крупную сумму. Старик утверждал, что это доходы от коморовского хозяйства за два года. Алек охотно принял деньги и быстро устроился на верхотуре рядом с Шушкевичами. Тогда еще можно было кое-где найти старую мебель.
Алек не без досады обнаружил, что за сердечностью Шушкевичей и искренним желанием помочь ему скрывается какая-то тревога и неловкость. Он чувствовал, что между ними что-то еще осталось невыясненным.
Шушкевич не знал, как обращаться к Алеку. Княжеский титул, разумеется, отпадал, а просто «вы» звучало смешно. В конце концов он стал говорить Билинскому «ты».
– Послушай, – сказал он Алеку в первый же день, – купи-ка себе какую-нибудь одежду. Хотя бы на барахолке. В мундире с надписью «poland» на плече, по-моему, не стоит разгуливать.
Алек не понял его.
– Почему? – наивно спросил он.
Шушкевич улыбнулся, но с явным раздражением.
– Видишь ли, не все здесь относятся благожелательно к тем, кто был у Андерса.
Алек пожал плечами.
– Напротив, – возразил он, – мне показалось, что люди встретили меня очень сердечно. Повсюду на улицах прохожие так приветливо улыбались мне.
Шушкевич откашлялся.
– Возможно. Но есть еще кое-кто, помимо этих людей, вернее, над ними.
– Это меня не касается, – буркнул Алек.
– Ну, так нельзя говорить. Во всяком случае, в обычной одежде ты меньше будешь привлекать к себе внимание.
– Вы думаете, что за мной следят?
Шушкевич воздел руки.
– Разумеется. Не сомневаюсь. Но ведь твоя совесть чиста? – добавил он.
«Вот что не дает тебе покоя!» – догадался Билинский и сказал:
– Совесть – слишком громкое слово. Но я говорю вам совершенно искренне, что приехал сюда не с каким-либо заданием. Я хотел вернуться.
Тут вмешалась пани Шушкевич:
– Je vous comprends [45]45
Я вас понимаю (франц.).
[Закрыть].
Алек понял, что за этой фразой кроется нечто совсем противоположное. «Французиха» не понимала, как, имея возможность остаться во Франции, он рвался в эту ужасную Польшу. Но она повторила:
– Entièrement [46]46
Вполне (франц.).
[Закрыть].
Это французское слово показалось ему совершенно неуместным. Билинский с досадой думал о недомолвках, которые порождали неловкость и фальшь, чувствовавшиеся во всем, что говорил старый Шушкевич.
Ну и пусть за ним следят. Он готов ответить за то, что воевал в армии Андерса. Но никогда и никому не сможет объяснить того, что испытывал после битвы под Монте-Кассино. Когда-то он поведал об этом в письме панне Текле, но она погибла в первый же день восстания, это было ему известно. Алек понимал, что о таких вещах нельзя говорить ни с Шушкевичем, ни тем более с его супругой, которая, как истинная француженка, решительно ничего не могла понять в этом польском бедламе.
– Что ж, – сказал Алек, – значит, я должен ответить за то, что сделал. Но поверьте, пан Шушкевич, я не мог иначе. Тут и говорить не приходится о каком-то «решении» – просто приехал.
– Но что ты собираешься делать?
– Пока осмотрюсь.
– Я, разумеется, не собираюсь стеснять тебя в Коморове. Об этом не может быть и речи. Мы переберемся немедленно. Ведь есть же у нас пристанище – наш старый домик. Мы имеем на него все права. К тому же моя супруга очень давно проживает в Варшаве.
Таким образом обнаружилось, что Шушкевичи со времен восстания жили в Коморове, а теперь в связи с его приездом вынуждены убираться восвояси. Но Алек знал, что не это было причиной неловкости, которую испытывает Шушкевич. Потолковав со стариком, он понял, что тот его попросту побаивался. В самом деле побаивался. И вовсе не потому, что Алек мог потребовать у него счета. И Билинский и Шушкевич прекрасно понимали, что теперь не до счетов, что счета бесповоротно канули в море крови и огня. Алек улыбался, слушая Шушкевича. Ему хотелось наконец хоть что-нибудь выяснить.
– Почему вы меня боитесь? – вдруг прямо спросил он, прервав разглагольствования старого маклера.
Пани Шушкевич удивленно взглянула на Алека.
– Comme vous êtes changé! [47]47
Как вы переменились! (франц.)
[Закрыть] – прошептала она.
Билинский посмотрел на носки своих ботинок. Ботинки были грубые и давно не чищенные. И Алек подумал, что действительно он очень изменился, точно сюда приехал кто-то совсем другой, а не он. Речь шла не о барстве, не о юношеских забавах, фраках, банкетах у послов и поездках на охоту. Все это отмерло как-то естественно, само собой. Алек изменился внутренне, стал иным человеком. Так, после землетрясения новые геологические слои исторгаются из недр и оказываются на поверхности.
Шушкевич поглядел на него. Поглядел внимательно и открыл рот, как бы собираясь сказать что-то, но так ничего и не сказал. Вопрос Алека повис в воздухе. Но, видимо встревоженный этим вопросом, Шушкевич прошелся по комнате и, еще раз бросив взгляд на Билинского, ответил:
– По-моему, ты начинаешь походить на Януша.
Алек улыбнулся.
– Так ли уж это плохо?
– По нынешним временам, пожалуй, никуда не годится. Плохо для тебя лично. Видишь ли, я как раз собирался сказать… Не за себя я боюсь, а за тебя.
– Что это значит?
– Значит, что я боюсь. Тебе тут не развернуться, а главное – теперь ты не будешь иметь ровным счетом никакого значения.
– Вы полагаете, что я претендую на что-либо подобное?
– Каждый хочет занять свое место.
– А у меня не будет своего места?
– Вероятно.
– Почему?
– Ведь ты, мне кажется, не понимаешь, что теперь все изменилось. Что началась совершенно иная эпоха и что ты к этой эпохе совершенно не приспособлен.
Алек вспыхнул.
– Что касается моего дяди, то он вообще не был приспособлен ни к какой эпохе. Если двадцатилетие между двумя войнами считается ancien régime [48]48
Старым режимом (франц.).
[Закрыть], то Януш и к этому не был приспособлен.
– A propos, – молвила пани Шушкевич, – As-tu la lettre? [49]49
Кстати… При тебе ли письмо? (франц.)
[Закрыть]
– Да, да, – отмахнулся старик, – отдам ему, когда будет уходить.
– Расскажите-ка мне, как наступила эта новая эпоха?
Шушкевич улыбнулся.
– Новая эпоха началась совсем буднично, – сказал он. – В Сохачев вошли танки. Причем, с запада. А в Коморов забрела пара солдат, отбившихся от части.
– Были какие-нибудь осложнения?
– Скорее отделались легким испугом. В доме ничего не было, а они попросили поесть. Мы накормили их кашей на воде, без масла.
– Ядвига боялась, что ее убьют, – добавила пани Шушкевич.
– И что же?
– Ничего. Поели, поблагодарили и пошли себе. У них были весьма скромные требования.
– Поразительно, – сказал Алек.
– Но это было подлинное освобождение, – с жаром произнес пан Шушкевич. – Наверно, за границей об этом говорили по-другому. Может, в других местах было и не так. Но у нас это не назовешь иначе, как освобождением. Энтузиазм был всеобщий.
– On a respiré [50]50
Стало легче дышать (франц.).
[Закрыть], – сказала бывшая мадемуазель Потелиос.
– В последние месяцы царила почти невыносимая, гнетущая атмосфера. Жили одной надеждой.
– Не пробовали выдворить вас из имения?
– Я был беженцем из Варшавы. Таких не трогали. Варшава почти опустела. Мы ходили туда пешком.
– Вы сами ходили пешком?
– Ну, не я, наши люди. Например, Ядвига бегала. Она принесла Оле какие-то безделушки с Брацкой. Дельного там уже ничего не было, хотя дом сгорел не полностью.
– А из наших вещей что-нибудь уцелело?
– Ничего. Еще во время эвакуации Варшавы все разграбили.
– И ничего не осталось? Ни единой бумажки?
– Есть тут для вас одна бумага, – сказала пани Шушкевич.
– Какая бумага?
– Ага, – спохватился Шушкевич и отпер ключом потайной ящичек старого бюро, – кое-что тут для тебя имеется.
– Что это?
– Письмо. Но довольно необычное. Это целая история. Когда немцы вошли к Янушу – ведь они тут его убили, – Ядвига заметила на столе незаконченное письмо. Схватила его и сунула Геленке, которая убежала через сад в лес. Вернувшись в Варшаву, Геленка отдала письмо мне на сохранение. И хорошо сделала. Бумага-то уцелела, а Геленка…
– Что это за письмо?
– Януш писал его в день смерти. Оно адресовано тебе.
Шушкевич вручил Алеку распечатанный конверт. Алек извлек оттуда четыре листка, на пятом письмо обрывалось. Нетрудно было узнать мелкий, ровный, но выдающий внутреннее волнение почерк Януша. Билинского тронуло начало: «Мой дорогой Алек…»
Все время, с самого приезда, он держался спокойно. Ему и в голову не приходило, что он может расчувствоваться. Но сейчас Билинский ощутил, как у него сжимается горло. Он встал, взял письмо и отправился к себе наверх.