Текст книги "Хвала и слава. Книга третья"
Автор книги: Ярослав Ивашкевич
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 24 страниц)
Глава двенадцатая
Равнина
I
… пустая, открытая и дикая равнина…
Адам Мицкевич
К осени 1942 года все как будто стабилизовалось. Во всяком случае, в жизни Голомбеков. Антек не возвращался, но Анджей и Геленка учились почти нормально. Панна Текла (были и у нее свои связи) раздобыла для Анджея арбайтскарту и устроила ему какую-то фиктивную работу в переплетной мастерской. Летом Анджею исполнилось двадцать два года. Был он стройный и высокий, но уже не такой юный, как тогда, во время похорон Эдгара. Удивленный взгляд Оли постоянно задерживался на нем. Когда Оля смотрела на младшего сына, она чувствовала что-то вроде испуга. «Необыкновенный мальчик», – говорила о нем панна Текла. «Красивый, но без сердца», – добавляла когда-то пани Шушкевич.
Началось великое сражение под Сталинградом. Как раз в это время решено было вызвать Антека домой.
В последнее время Анджей часто задумывался: где же, наконец, искать правильную, настоящую жизнь? Тем больше возможностей для этих размышлений представилось на пароходе, везущем его в Пулавы. Для поездки к Антеку решено было воспользоваться этим видом транспорта, как самым безопасным, – на железной дороге всегда было много облав. Выбрали пароход «М. Фаянс», отправлявшийся с варшавской пристани.
Был теплый осенний вечер. В общей каюте Анджей нашел себе укромный уголок, положил там рюкзак, а когда пароход, борясь с сильным в эту пору течением, оставил Варшаву позади, он вышел на палубу и сел на одну из боковых скамеек. Быстро темнело. Бурая вода пенилась за бортом. С обеих сторон тянулись низкие берега, покрытые порыжелым ракитником. Лишь вдалеке темнели деревья; среди них кое-где высоко поднимались тополя. Но дома стояли на таком расстоянии от реки, что с парохода не было видно даже крыш.
Вопрос: какая жизнь правильная? – относился, разумеется, не к этим безлюдным берегам, которые, казалось, дремали испокон веков вдали от всех страстей, а к тому, что творилось на пристани и на пароходе. Все, что громоздилось и шумело на пристани, здесь, на пароходе, старалось стать тише, незаметнее, скрыться от чужого глаза.
Наконец установилась полная тишина. И пассажиры, и экипаж, и буфетчица, похожая на ту буфетчицу, что описана Богушевской, – все попрятались в углах и закоулках парохода. Вокруг стало так пусто, что Анджей остро почувствовал свое одиночество.
Давно уж он не испытывал этого чувства. Все, что было пережито по возвращении из Пустых Лонк после разгрома, пронеслось галопом. Эти три года он жил словно белка в колесе. С удивлением Анджей оглянулся назад: да, почти три года.
Быстро, лихорадочно быстро промчалось время. Это было похоже на игру в колечко или в кошки-мышки, где фантами были человеческие жизни. И все же эта игра, сопровождающаяся выстрелами, заставляла как-то острее ощущать, что ты еще живешь, существуешь.
Пароход уходил все дальше вверх по течению, все плотнее становился ранний и мглистый осенний сумрак, и Анджею стало казаться, что заботы минувших лет спадают с него, как спадают с деревьев листья – так же не сразу, постепенно.
Стало прохладно, но идти в каюту не хотелось. Анджей наслаждался раздумьем, желая продлить его как можно дольше. А заодно и тем, что только сейчас обнаружил в самом себе.
Только сейчас он понял, как сильно изменился за эти три года, как возмужал.
Оглядываясь назад, на себя в Пустых Лонках, он удовлетворенно улыбался, но было немного и жаль того, прежнего Анджея. Наивный щенок! Он думал тогда, что властен управлять собственной жизнью. Это оказалось опаснейшим самообольщением.
Все, что происходило с ним в течение минувших трех лет, – он всегда вел счет этим трудным годам с момента исчезновения отца на шоссе, хотя «все» началось, собственно говоря, еще раньше, – как-то переломило жизнь Анджея. Удары посыпались со всех сторон, били по голове, не давая прийти в себя. Щека, рассеченная кнутом на шоссе под Сохачевом, казалось, и сегодня горит так же, как и в первый день; этот кнут словно подгоняет его, и он, кружась и вибрируя, как заведенный волчок, не может остановиться, осмыслить, понять свои переживания и чувства. И когда он оглядывался сейчас на себя тогдашнего, в Пустых Лонках, ему хотелось смеяться над этой наивной верой, будто он сможет построить какую-то «собственную» жизнь.
Густые заросли лозы тянулись по берегам сплошным валом. В это время года густая листва лозняка приобретала темно-желтый, коричневый в тени, цвет. Деревья и кусты казались выкованными из жести или из меди. Туман, поднимавшийся с прибрежных лугов, позади зарослей густел и тонкой голубой завесой простирался над окружающей равниной.
Мглисто-голубые и золотистые просторы, погруженные в глубокую осеннюю тишину, в которой все отчетливее слышалось постукивание пароходных колес, казались совершенно безжизненными. Не то чтобы места эти были покинуты жителями, нет, но они погрузились в такой глубокий, беспробудный сон, что исключалось всякое проявление жизни. Не видно было ни труб над крышами, ни дымов между широкими лентами лесов, темневшими за голубой завесой тумана.
Это сонное молчание укачивало Анджея, но не усыпляло, оно успокаивало его, словно обнажив перед ним всю тщетность прежних тревог, усилий и беспокойства. И в то же время будило мысль: постепенно все пережитое увиделось ему в какой-то отдаленной и более широкой перспективе. Где же искать настоящую жизнь? Мысль эта, давшая толчок его раздумью, как бы разветвилась и повернула его к прошлому. Он понимал, что сон – это еще не жизнь. Но был ли это действительно сон?
То был самообман – сейчас он понимал это. Смотрел на заросли лозы и не мог проникнуть взглядом сквозь их медное нутро. Что-то там, за ними, происходило, что-то таилось. Но что? Этого Анджей не знал.
Все, что он делал до сих пор в Варшаве, казалось сейчас таким незначительным, чем-то вроде довольно мелкого и нелепого пари: поймают – не поймают. Имеет ли это хоть какое-нибудь значение? И тайные университетские занятия: лекции в частных домах и философия, которую им читали профессора и которая была в явном противоречии с той наукой, что преподавали ему варшавская улица, варшавский рынок, варшавское предместье. Время, потраченное на эти занятия, – потерянное время, хотя и заполненное каким-то материалом. Материал этот – суррогат, не имеющий никакой ценности рядом с непреложными жизненными фактами.
Таким фактом было продвижение немецкой армии. Занят Киев, немцы перешли Днепр. Это еще не было их окончательной победой, но они уже торжествовали ее. Анджей задумался, почему он равнодушен ко всему этому? Ведь ясно, речь идет об уничтожении не только целого государства, но и целого народа. Это и есть цель немцев. Осталось только подождать, что даст последний, решающий бой.
И кто знает, может быть, молчание этой равнины на обоих берегах означает примирение с судьбой, готовность отойти в небытие. Может быть, это последние дни?
Тьма и туман сгущались, берега стали совсем неразличимы, но Анджей тешил себя надеждой, что вот-вот выглянет месяц.
Унылую тишину нарушило внезапное появление невысокого человека, который вынырнул из темноты и сел на скамье рядом с Анджеем. Он был еще не старый, но изможденный и худой. Анджей вздохнул – у него не было никакого желания разговаривать. Но человечек после минутного молчания решительно начал:
– Вы едете в Демблин?
– Нет. В Пулавы.
– Ага. В Пулавы.
Человек, по-видимому, ждал, что Анджей спросит, как обычно в таких случаях: «А вы?» Но Анджей молчал, и тогда он сам пояснил:
– А я дальше, за Казимеж, в Петравин.
Анджей понял, что избежать разговора не удастся.
– А далеко это – Петравин?
– Еще часа четыре будем ползти до Казимежа. На этой лайбе…
– Это где-то уже недалеко от Завихоста?
– Э, нет, еще порядочный кусок. Это только так кажется. На такой реке никогда точно не измерить расстояние.
Голос у незнакомца был спокойный и приятный. Анджею хотелось его слушать.
– Вы едете в эти края впервые? – спросил он.
– Что вы! – ответил человечек. – Каждые две недели туда езжу, а то и каждую неделю…
– Так вы уже знаете эти места?
– Знаю, хорошо знаю.
– Ну и как?
– Да как… как всюду. Везде одинаково. В Пулавах недавно повесили ксендза на мосту.
Анджей не считал возможным разговаривать с незнакомым человеком на подобные темы.
– Вам уж, наверно, наскучило, – спросил он, – так вот ездить и ездить?
– Что вы, тут не до скуки. Сегодня еще хоть небо чистое, будет луна. Но в темные ночи, в дождь пароход стоит здесь до рассвета. Каждый раз течением намывает новые мели, а русло никто не изучает. Некому этим заняться.
– Но для чего же вы ездите?
Человек печально развел руками.
– По профессии я флейтист, флейтист оркестра Варшавской оперы. Что же мне делать? Ходить по дворам?.. Так уж лучше ездить за мясом.
– А, так вы за мясом… – пробормотал Анджей.
– У меня четверо детей, надо кормить их. Жена немного торгует, печет хлеб. Кое-как тянем. У меня пока еще, – он постучал по скамье, на которой сидел, – ничего не забрали.
– Наверно, хорошо прячете, – заметил Анджей.
– Вы даже не знаете, какие у них тут есть тайники, у этих речных матросов. Однажды в Демблине был такой обыск! Сантиметр за сантиметром облазили – видно, кто-то донес. И поверьте – ничего не нашли.
– А было что найти?
– О! Я тогда целого поросенка провез, и немалого – сто сорок килограммов!
– Действительно, смело.
– Не смелость это, а необходимость, – сказал флейтист.
Не дождавшись месяца, пароход остановился у берега. При слабом свете, который шел из кают парохода (на время стоянки огни на носу погасили), видно было беспокойное, но бесшумное колыхание блеклых стеблей аира и камыша. Наступила такая тишина, что и флейтист притих. Опустив голову, он будто прислушивался к чему-то, что исходило от низкой и бескрайной равнины.
Вдруг он достал из-за пазухи маленькую флейту, пикулину, и, приложив ее к губам, засвистел совсем как птичка. Анджей вздрогнул.
Флейтист отнял флейту от губ и с улыбкой (Анджей по голосу почувствовал, что он улыбается) сказал:
– Это у Скрябина во Второй симфонии такие пташки. Эту партию всегда играю я. Если есть где-нибудь птичьи голоса – в «Пасторальной» или еще где-нибудь, – не первая флейта исполняет, а только я. Никто так не умеет…
И он опять заиграл. То был уже не птичий свист, полилась мелодия, такая знакомая, такая волнующая! Анджей вполголоса подпевал:
Спит уже все, и месяц затмило.
Но что-то трещит там, за бором,
Это, наверно, Филон мой милый
Ждет меня под явором.
Мать часто пела это по просьбе Эдгара, и Анджей слушал за дверью. Он не решался войти в комнату – мать не любила, когда сыновья слушали ее.
Это было еще на улице Чацкого. Теперь мать больше уже не поет.
Сердце у Анджея сжалось. Ведь мать еще существует, это она послала его за Антеком. Мать хочет, чтобы Антек приехал, хочет собрать их всех на Брацкой…
При воспоминании о Брацкой Анджея передернуло. Он чувствовал себя очень чужим в этом аристократическом, некрасивом, неудобном доме. Дом был и красивый и удобный, он это хорошо знал, но ему там было плохо и неуютно. Нет, не станет он уговаривать Антека возвратиться…
Флейтист прикрыл глаза. Анджей видел, как он покачивается в такт песне. Подошел матрос. Нагнувшись к ним и распространяя при этом запах пота и угольной гари, он сказал:
– Пожалуйста, перестаньте играть. Не надо привлекать внимание к пароходу. Время позднее… – И, повернувшись к Анджею, добавил: – Ваши вещи я перенес в каюту номер два. Это двухместная каюта. Там вам будет удобнее.
Анджей с удивлением посмотрел на матроса. Тот продолжал стоять, склонившись к нему. В темноте Анджей видел сверкающие белки его больших глаз. Не зная, что сказать, он только поблагодарил:
– Спасибо.
И был еще больше удивлен, когда матрос сказал, уходя:
– Можете туда идти. Тот господин уже в каюте, будете вдвоем.
Козырнув по-военному, матрос ушел. Флейтист молчал. Анджей чувствовал на себе его внимательный взгляд. Пожав плечами, он хлопнул флейтиста по колену.
– Право, я ничего не понимаю.
Флейтист, притянув его за плечо к себе, ответил шепотом:
– Идите в каюту. Это, наверно, важно.
Но в каюте не было ничего особенного. На столике в стеклянном бокале стояла свеча. «Тот господин» уже лежал на одной из скамей, но лица его не было видно в темноте. Анджей сказал: «Добрый вечер» – сдержанно и серьезно. Сел на свою скамью, где уже лежал его рюкзак и несколько темных одеял, вынул папиросу.
– Вам не помешает дым? – спросил он соседа.
Тот что-то невнятно пробормотал, потом ответил:
– Сам курю.
Анджей хотел протянуть ему портсигар, но передумал. Могло показаться, что он хочет рассмотреть лицо незнакомца. А тот явно старался держаться подальше от света.
– Ваша фамилия Голомбек? – глухо спросил незнакомец.
Анджей рассмеялся:
– Да, так записано в кеннкарте.
– А на самом деле?
– И на самом деле Голомбек, – спокойно ответил Анджей. – А вы откуда знаете?
– Я видел, когда вы показывали кеннкарту, когда покупали билет.
– Ага. Вы стояли рядом.
– Да, рядом.
Анджей старался припомнить соседей в очереди перед кассой, но не мог.
– Не сын ли вы Франтишека Голомбека? – спросил незнакомец.
Вопросы эти почему-то не удивили и не встревожили Анджея.
– Да, – ответил он.
Глубоко вздохнув, незнакомец надолго замолчал. Анджей хотел уже ложиться спать и отодвинул рюкзак в угол, когда тот опять спросил:
– Где сейчас ваш отец?
– Не такое теперь время, чтобы каждому доверять семейные дела, – спокойно ответил Анджей, укладываясь на скамье.
Незнакомец промолчал.
– Да, вы правы, – сказал он немного погодя. – Откровенничать не стоит.
Но Анджей, подумав, добавил:
– В конце концов, могу и сказать. Отца нет в Польше.
– Ага. Он был в армии?
– В армии или не в армии, но сейчас его здесь нет, – повторил Анджей и собрался спать. Повернувшись спиной к незнакомцу, он натянул одеяло до самого подбородка.
Анджей уже начал засыпать, когда незнакомец возобновил свои расспросы.
– Вы старший в семье?
– Нет, есть еще старший брат. К нему и еду.
– В Пулавы?
– Под Люблин. Брат учительствует там.
– В школе?
– Нет, частным образом.
Наступила пауза.
– Теперь вы, кажется, уже знаете все о моей семье, – с внезапным раздражением сказал Анджей.
– Нет, еще не все, – незнакомец вздохнул. – А бабка ваша, пани Голомбекова, жива?
– Жива. Живет в деревне.
– В Бартодзеях? – вдруг спросил незнакомец.
– Нет. Под Седлецом.
– Под Седлецом? – с удивлением протянул назойливый сосед.
«Ого, – подумал Анджей, – этот чудак знает даже, что бабуня жила прежде в Бартодзеях. Ясно, это Владек Голомбек».
В каюте воцарилось молчание.
Незнакомец предложил погасить свечу. Погасили.
Разумеется, теперь Анджей уже не мог заснуть, хотя минуту назад сон, казалось, совсем сморил его. Он непрерывно зевал, но лежал с открытыми глазами. Догадка не давала покоя. Что делать? Заговорить напрямик? Нет, нельзя. Чудак будет отпираться. Но раз уж он сюда явился из Москвы…
Анджей повернулся на другой бок.
– Вы не спите? – спросил его незнакомец.
Пробормотав «нет», Анджей задумался. Только сейчас он обратил внимание на акцент собеседника – едва заметный, но явно русский акцент. Даже не в том, как резко прозвучало «с» в слове «спите», но в интонации вопроса, в самом его голосе таилось непольское звучание. Анджей больше не сомневался. «Дядя, – подумал он. – Вот черти принесли!»
– Что у вас в Варшаве говорят обо всем этом?
Вопрос разозлил Анджея. Он не понимал, как это можно так спрашивать – «говорят»! Смотря кто говорит и где, смотря что говорит и что при этом думает…
– Это от многого зависит… – неохотно ответил он.
«Дядя», видимо, почувствовал его настороженность. Он заговорил громче, и непольский акцент его стал еще явственнее.
«В конце концов, ничего страшного, – думал Анджей. – Сейчас тут много вертится виленских ильвовских, никто и внимания не обратит. И все-таки не мешало бы ему заняться своим произношением».
– Разумеется, – согласился «дядя», – это зависит от классовой среды, от возраста, однако надо же как-то осмыслить то, что происходит. Определить свое отношение, оценить общую обстановку…
– Вы были в Варшаве? – прервал его Анджей.
«Дядя» запнулся.
– Был… – ответил он, но очевидно было, что он говорит неправду.
– Ну так зачем же спрашиваете? – возмутился Анджей… – Кто был в Варшаве, тот и здесь хорошо знает, какая там обстановка.
– Да, верно, это чувствуется, – прозвучал в темноте неуверенный ответ.
Некоторое время оба молчали.
– А все-таки как в Варшаве? – спросил вдруг незнакомец.
Анджей повернулся на скамье.
– Вам неудобно? – спросил тот.
– Удобно, только вот рюкзак мешает, – ответил Анджей, а потом добавил: – Отвечу вам, как Флориан Шарый: не столько рана болит, сколько злой сосед донимает.
– Каких соседей вы имеете в виду?
Анджей помолчал, но потом с внезапной решимостью сказал:
– Обоих.
И почувствовал, как его собеседник приподнялся на локте. Отраженный гладью Вислы лунный свет лился в иллюминатор, и Анджей наконец рассмотрел лицо незнакомца. Он насторожился, зная, что тот ему ответит.
Анджей заранее знал каждое его слово не потому, что уже слышал эти слова, не потому, что приготовился к ним, он просто почувствовал, что тот собирается сказать. Если бы Анджей даже когда-нибудь и носил в себе эти слова, сейчас он боялся их и не хотел слышать, а особенно из уст дяди, брата отца.
Анджей старался не думать об отце; горе его было велико, оно настолько не поддавалось разумению, что он не желал отягощать им свое сознание. Зачем ему тосковать об отце? Это был обыкновенный буржуа, мещанин. Разве кровные узы к чему-нибудь обязывают? Анджей не хотел, чтобы эти узы определяли его отношение к тому, что сейчас придется услышать.
Он уже был готов сказать: «Не надо ничего мне говорить!» Но сдержался и стал слушать.
А незнакомец говорил:
– Остановись. Нельзя жить, не понимая, кто из двух соседей тебе враг. Надо уметь разбираться в том, кто наш настоящий враг.
Анджей не мог больше сдерживаться. Но тот заставил его замолчать долгим «тсс…». Анджей остановился, но только на минуту.
– Вы все знаете, все понимаете, – с горячностью начал Анджей, – вам известно, как сложится будущее, где будут проходить границы после войны. Для вас все уже давно решено. Я завидую вам. Хотя, может быть, и не завидую. Ведь все ваше знание – с чужого голоса. Все, что вы решаете, – результат навязанных вам взглядов. Нет у вас ничего своего, нет своих мыслей, своих выводов. Не было времени добыть их личным путем. Вас нафаршировали готовыми там… Я знаю, откуда вы едете, и хотя никому ни слова не скажу об этом, но и ни одному вашему слову не верю… Все ложь.
Анджей сам удивился своей вспышке. Поняв, как нелепо выглядит этот выпад, он замолчал и откинулся на рюкзак в изголовье. Незнакомец отодвинулся от полосы света, и лицо его скрылось в темноте. Он молчал.
Анджей шумно вздохнул. Ни о каком сне теперь не могло быть и речи. Анджей ждал ответа и думал: «Почему же он молчит?»
Незнакомец отозвался не сразу.
– Я понимаю, – сказал он, – понимаю, что ты переживаешь. (Это «ты» заставило Анджея вздрогнуть.) Но ты напрасно думаешь, что у меня не было времени самому все осмыслить. У меня для этого было очень много времени.
– Понятно, – буркнул Анджей.
– Я утешаюсь тем, что у тебя не было столько времени. Но уж если такие мысли и такие убеждения приобретаются там, то, поверь мне, это на всю жизнь. Даже если потом и охватывают иногда человека сомнения…
– Но все-таки, значит, бывают сомнения? Потом?
Собеседник молчал.
И Анджей снова начал со всей убежденностью:
– Не нравится мне во всех верящих это презрение к тем, кто не верит, эта улыбочка, с какой они относятся к сомневающимся…
– Но ведь ты не видишь, улыбаюсь ли я.
– О, я убежден, что улыбаетесь, пускай даже и нет на вашем лице улыбки, все равно вы ее затаили в душе. Вы смеетесь надо мной потому, что верите и знаете, а я мучаюсь.
– Мучился и я.
– Но вами руководили люди, которые тоже все знали и которым даже в голову не приходило, что можно мучиться от сомнений.
– Послушать тебя, так я был чуть ли не ксендзом.
– Нет, конечно! Но такое сравнение напрашивается.
Опершись на локоть, Анджей продолжал:
– А вы задумались над тем, чем был для меня Сентябрь? Хоть на минуту стало вам понятно, чем была для меня гибель Польши? Знаю, вы скажете: буржуазной Польши. Ведь так вы об этом писали? Я читал ваше письмо из Львова: Польша захватчиков и капиталистов? Но я другой Польши не знал, другой Польши не видел, это была моя Польша, самая главная и единственная. Не то важно, что нам твердили о Польше Пилсудского и о легионах, не то, что мы заучивали наизусть, как эти легионы продвигались в вагонах, шаг за шагом, через всю Галицию. Важно то, что я чувствовал Польшу всем своим существом. А вы хотите отнять у меня эту Польшу. Если не землю моей родины – потому что землю вы не отнимете, – то чувство родины. Каждый вздох Польши – это мой вздох. А вы называете это национализмом!
– Нет, это мы называем патриотизмом.
– Все равно, как бы вы это ни называли. Здесь не может быть никакого названия, любой вариант принижает это чувство. Вы даете ему название, классифицируете, подводите под рубрику… А я не желаю этого!
Незнакомец опять остановил его:
– Ты говоришь слишком громко, это неосторожно!
– Да, простите, – Анджей уже успокоился, – больше не буду.
– Значит, пусть все идет стихийно? – вдруг шепнул незнакомец, видимо вовсе не желая прерывать разговор.
– А что еще я могу? – спросил Анджей.
– Это верно, ты можешь полагаться только на стихию, – вздохнул в своем темном углу незнакомец.
Анджей вдруг опять взорвался.
– Нет. Не о стихии тут речь. Я считаю себя, то есть считал раньше, до войны, предназначенным для чего-то другого. Я хотел просто жить. Я не отвлеченное число, не символ, я – это я. Это самое главное. Самое главное – жить… а уж потом… Я думал, что моей целью будет познать мир.
– Познать? Но как?
– Очень просто. Тут идет речь не только обо мне. Речь идет о целом поколении. Нашей задачей было изучить мир.
– Каким же образом?
– Научно.
– Любопытно, как ты это понимаешь.
Анджей оставил этот вопрос без ответа.
– Но мир погиб, – продолжал он. – Мир рушится. И нет возможности не только изучить его, но даже восстановить.
– Не весь мир погиб, – очень серьезно сказал незнакомец, шевельнувшись на своей скамье.
– Мой мир погиб, – упрямо повторил Анджей.
– Найди себе другой.
– Это невозможно. Как могу я искать другой? Мой мир перестал существовать, я это хорошо понимаю, хотя…
– Хотя что?
– Хотя не перестаю притворяться перед самим собой – да и перед другими, – будто этот мир можно восстановить.
– Перед кем же ты так притворяешься?
– Перед всеми. Перед всеми, кто меня окружает.
– И борешься?
– Да, если говорить высоким стилем. А говоря просто, это встречи, беседы, иногда действия, от которых пользы на самом-то деле – кот наплакал. Из всего этого получится наверняка что-то совсем не то, чего ждут мои люди, – он подчеркнул эти слова неопределенным жестом, – мои люди. Многое будет уже невозможно восстановить.
– А может быть, и не стоит?
– Я не задумывался над этим. Решил, что лучше не задумываться. Зачем? Надо только оставаться верным самому себе.
Незнакомец зашептал громче:
– Болтовня! Как можно остаться верным самому себе, если не веришь в успех собственного дела? Это уведет на плохую дорогу. В таком раздвоении неизбежно теряется чувство реального.
– Но мир не во всем и не всегда реальность. Право, иногда мне кажется, что я вижу сон.
– Это следствие твоего катастрофизма. Нельзя безнаказанно твердить о верности, если ни во что не веришь.
– А ты веришь? – резко спросил Анджей, бессознательно переходя на «ты».
Этот разговор в темноте начинал казаться ему разговором с самим собой.
– Если бы я не верил, то не был бы здесь, – серьезно ответил незнакомец.
– Вот видишь. Мы сошлись на одной дороге, хоть я не верю, а ты веришь, – сказал Анджей и тихо засмеялся.
Немного погодя незнакомец возобновил свои расспросы.
– Так говоришь, тебе хотелось познать мир. А приходило тебе когда-нибудь в голову, что мир можно изменить?
– Разумеется. Люди изменяют мир.
– Да, но я говорю не о стихийном изменении. Разве тебя не привлекает сознательная деятельность, направленная на изменение мира? Чтобы он стал лучше, красивее благодаря твоей деятельности, чтобы было уничтожено все, что препятствует на этом пути. И чтобы ты отдавал этому все свои силы и верил в свое дело.
Анджей закурил. Зажженная спичка осветила лицо соседа – удлиненное, узкое. Его большие голубые глаза внимательно глядели на Анджея; удивительно, как эти глаза напоминали глаза отца, хотя выражение их было совсем иное. Это сходство так взволновало Анджея, что весь разговор вдруг показался ему кошмарным сном, как будто он говорил во сне с кем-то давно умершим.
– Видишь ли, – сказал Анджей, – я не могу поверить в то, что мир будет изменен. Конечно, я понимаю, наука все может. Мне говорил это еще мой друг Януш Мышинский: наука влияет на мир, изменяет его извне. Разумеется, сегодня город, сельское хозяйство, промышленность выглядят совсем иначе, чем сто лет назад. Разумеется, и в Москве сейчас все иначе, чем было при царизме. Это я отлично понимаю. Но…
– Какое же здесь может быть «но»?
– Очень простое. Все это элементы непостоянные. В основе все то же, вечный дуэт Тристана и Изольды…
– Ты думаешь о любви?
– Боже мой, да ты меня совсем не понял! Неужели сейчас можно всерьез думать о любви?
– Тогда о чем же?
– Я назвал вечным дуэтом – и в этой связи мне пришел на память Вагнер и «Das Ewige» [9]9
Вечное (нем.).
[Закрыть], – вечным дуэтом я назвал два неизменных, стоящих лицом к лицу элемента. До конца света они будут стоять друг против друга: человек, ограниченный, всегда ограниченный в своих возможностях человек, и великая, неограниченная, необъятная природа.
– Романтическая философия…
Анджей фыркнул.
– Ничего подобного! Романтическая философия видела в природе какую-то неопределенную идею. Мы же видим в ней, во всяком случае должны видеть, силу.
– Силу? Что это значит – силу?
– Сила – это разрушение.
– Это творческие возможности.
– Это конец жизни на земле.
– Вот так так!
– Ты хорошо знаешь это и сам. Знаешь, как обстоит дело и в России и всюду: человек остается рабом сил, которые он сам привел в действие. Нет у меня симпатии к вашей революции, она не освободила человека.
– Удивительно, насколько вы здесь мало знаете о российской революции и как смело судите о ней.
Анджей не обратил внимания на эти слова и продолжал:
– Есть такой профессор в Париже. Имя его – Марре Шуар. Слыхал ты о нем?
– Нет.
– Никогда?
– Никогда.
– Вот-вот. Удивительно, как вы там ничего не знаете, что делается на земле. Право же, это невыносимо.
– Ты-то что об этом знаешь?
– Опять твои формулы ксендза-святоши. И это называется освобождением человека!
– Так что же этот твой ученый француз?
– Буржуазная наука для тебя не имеет значения, так стоит ли рассказывать!
Анджей даже не заметил, как в споре с этим человеком, который был намного старше его, перешел на развязный тон. Темнота, царящая в каюте, как бы растворила незнакомца. Анджей словно говорил с самим собой. Или, может быть, с ангелом? Он будет стоять на своем, будет бороться с ним до рассвета.
– Мне об этом французе говорил Мышинский. Марре Шуар утверждает, что расщепление атома развязало такие силы, которые не только не дадут человеку овладеть ими, но даже погубят его.
Незнакомец снова поднялся на локте, и лицо его опять попало в полосу света. Анджей увидел, как презрительная усмешка мелькнула на его губах.
– Так вот, речь идет именно о том, чтобы эти силы оказались в руках тех людей, которые используют их на благо человечества.
Анджей опять фыркнул.
– И ты в этом уверен? Ты уверен, что гигантская сила, находящаяся в руках человека, пусть даже самого лучшего человека, не принесет с собой в мир наиопаснейший соблазн?
– Речь идет о том, чтобы сила эта была в руках общества.
– Общества, общества! Политика исключает общество. Разве Сталин – это общество?
– Сталина вынесла революция.
– Так же, как и Наполеона.
Лицо незнакомца скрылось в тени.
– Право, трудно разговаривать с тобой, ты полон необъяснимых предрассудков.
– У меня впечатление, что и твои рассуждения полны предрассудков. Разве тебе никогда не приходило в голову, что мы все не лишены этих предрассудков? Именно такой могла бы быть наша общая цель, твоя и моя: уничтожение предрассудков в мышлении. Только, разумеется, я называю предрассудком нечто совсем иное, чем ты. Я называю предрассудком всякую преграду между человеком и природой. Все, что мешает познанию.
– Познанию истины?
– Познанию вообще. Познанию истин, которые ведут человека к подлинному освобождению. Послушай, я знаю, кто ты, и не мне поучать тебя. Но я могу сказать тебе поразительно точные слова твоего Энгельса, которые зачеркивают все ваши усилия, все ваши старания «спасти» человека на земле, как христианство хотело «спасти» его на небе. Но человек не может быть спасен. Где-то, когда-то он сделал первый шаг по ложному пути, упустил из виду, что политика – это не то же, что наука, и перепутал нити своей власти… И все пропало. Я думаю, что спасения нет.
Незнакомец тяжело вздохнул.
– И что же сказал «мой» Энгельс? – спросил он.
Но Анджей молчал.
– Знаешь, мне немножко неловко, – сказал он и собственный голос показался ему каким-то чужим, будто принадлежал другому человеку. – Как-то неловко цитировать тебе то, что ты и без меня знаешь. Не думай, что я читал Энгельса. Я не настолько ученый. Может быть, я и читал бы его, если бы жизнь шла нормально, но сейчас мне совсем не до чтения философских трудов…
– Жаль, – услышал он голос из угла.
– Да, жаль. Вообще жизни жаль. В любую минуту она может кончиться – лопнуть, как мыльный пузырь. Но я об этом стараюсь не думать. Индюк думал, думал и околел…
– Ну так что же сказал Энгельс?
– Энгельса я повторяю с чужих слов. Есть у меня такой приятель, подкованный в марксизме. Еврей. Тоже, наверно, кончит, как тот индюк. Зарежут его…
– Ну?
– Так вот он мне когда-то сказал, наперекор себе самому сказал, потому что эти слова Энгельса и его кладут на обе лопатки. Он тоже из «верящих». Но вот что удивительно: человек знает правду, которая полностью подрывает его веру, и, несмотря на это, все-таки верит. Как видишь, вера не имеет ничего общего с пониманием.
– Ты, кажется, знаешь основы диалектики.
– Нет. Ничего в этом не смыслю.
– Так что же, наконец, сказал Энгельс?
– Постой, кажется, так: если человек подчинил себе силы природы, то они мстят ему, навязывая свой деспотизм, не зависящий от какой бы то ни было организации общества… Понимаешь? Деспотизм сил природы, растущих по мере их покорения. Ты видишь, какое будущее открывается перед человечеством?