Текст книги "Хвала и слава. Книга третья"
Автор книги: Ярослав Ивашкевич
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 24 страниц)
IX
Пани Шиллер сумела уговорить Эльжбету, и та решилась дать концерт с какими-то целями, ведомыми лишь пани Паулине. Концерт состоялся в ресторанчике на улице Бодуэна апреля девятнадцатого дня. Но устроительницы, как на грех, запамятовали о двунадесятых праздниках, и концерт пришелся на страстную неделю. Роза была этим обескуражена и настаивала, чтобы Эльжбета включила в программу только «духовные» песни. Певицу это бесило.
– Откуда же я возьму тебе духовные песни? – спрашивала она раздраженно. – Впрочем, сейчас все так перепуталось, что никто уже не разбирается, вербное ли это воскресенье или великий четверг. Спою Шопена и Монюшку, и будет в самый раз.
Но пани Шиллер была иного мнения.
– А не споешь ли ты какую-нибудь песню Эдгара? – спросила она.
– У Эдгара нет ничего подходящего, и я его песен давно не пела. Не знаю, получится ли.
– А для кого стараться? – спросила Рузя.
– Верно, – вздохнула Эльжбета.
– Нет, это будет настоящий концерт, – с расстановкой произнесла пани Шиллер.
О концерте известили устно, и все же он вызвал большой интерес. Многие справлялись о нем, и когда наступил великолепный весенний вечер назначенного дня, оба зала ресторанчика были полны.
К сожалению, явился и немецкий летчик, поклонник или «кузен» Розы. Устроители концерта знали, что он не выдаст их, и все же приходилось держать ухо востро.
Оля и Геленка сели за маленький столик в глубине, справа от входа. Здесь их скрывала тень. Оля выбрала этот столик, чтобы как можно меньше привлекать к себе внимание. Она боялась, что слишком расчувствуется.
Аккомпанировал Эльжбете тощий молодой музыкант «из хорошей семьи» (спустя три месяца с кляпом из папье-маше во рту он был расстрелян вместе с другими заложниками возле трамвайного парка на Пулавской), он немного робел, но тем не менее бдительно следил за певицей, готовый к любым неожиданностям. Если Эльжбете удавалось взять высокую ноту, она делала неожиданную паузу; когда же звук не получался, ускоряла темп. Словом, пела она уже неровно и довольно манерно.
Пани Шиллер, сидящая где-то «за кулисами», в проходе между кухней и столовой, прекрасно отдавала себе в этом отчет. Потерявшая мужа и сына, она теряла теперь и этот голос, который столько лет доставлял ей радость. И даже немного корила себя за то, что в прошлом недостаточно пользовалась возможностью слушать пение дочери. Впрочем, и музыку Эдгара она тогда недооценивала. Не без сожаления вспомнился ей тот вечер после концерта в филармонии, когда они с мужем играли в четыре руки квартет Бетховена, как бы стараясь вытравить из памяти впечатление от музыки сына и пения дочери, так бесконечно тревоживших ее.
Эльжбета исполнила несколько песен Шопена. Однако они прозвучали бледно. У певицы не было простоты, она старалась «интерпретировать», а этого не выносят простые песенки, выдержанные, как и стихи Ветвицкого, в буколическом стиле. И лишь когда она запела «С гор…», страсть овладела ею и передалась слушателям. Запретный Шопен и полные скорби слова о тех, кто предан забвению, как нельзя лучше отвечали настроениям публики.
Оля слушала внимательно, не сводя глаз с Геленки, которая сидела, повернувшись к матери боком, какая-то подавленная и вместе с тем встревоженная. Оля не могла не заметить, насколько изменился тембр голоса Эльжбеты, а самое главное – манера исполнения; как не хватало певице непринужденности, как осторожно брала она высокие ноты, как трудно давались ей все крещендо.
И вместе с тем Оля, давно не слыхавшая пения, словно заново открывала для себя магическую силу музыки. С удивлением обнаруживала она, что рядом со страшным миром, в котором она жила, рядом с этой кровью, которая обагряла руки преступников и руки ее детей, рядом с миром страданий существовал какой-то иной, нетронутый и неприкосновенный мир, до которого можно было дотянуться, и он покорялся тебе, распахивался навстречу. Своеобразная чистота музыки никогда доселе не казалась ей столь кристальной. Музыка становилась для нее прибежищем от всех невзгод. И Оля удивлялась, почему она, живя в постоянном страхе, держа все время яд под рукой, никогда не пыталась обратиться к музыке. Зазвучали заключительные слова последней песни Шопена. Оля почувствовала, как глаза ее наполняются слезами.
Когда Эльжбета умолкла и раздались жидкие аплодисменты (слушатели боялись проявлять энтузиазм), разгневанная Геленка обратилась к матери:
– Что с тобой? Ведь это ужасно… – произнесла она суровым тоном.
Оля улыбнулась.
– Геленка, – сказала она, – ты опять ничего не понимаешь.
Геленка умолкла и отвернулась.
После короткой паузы Эльжбета начала исполнять песни Монюшки. «Полевая розочка» не произвела впечатления на слушателей. Потом Эльжбета запела «Абрикос».
Оля напряженно слушала эту песню, ожидая чудесной рулады в конце куплета. И как раз во время этой рулады ощутила чье-то легкое прикосновение. Она повернула голову. Это был незаметно вошедший Анджей, который осторожно поставил стул подле стула матери и сел рядом, коснувшись ее плечом.
Оля протянула руку и наткнулась на ладонь сына. Анджей крепко стиснул ее запястье. И больше уже не отпускал. Так, держась за руки, словно влюбленные, они дослушали песню.
С того утреннего, а вернее, ночного разговора в комнате Анджея Оля не обменялась с сыном ни единым доверительным словом. И то, что они сейчас вместе внимали музыке, собственно, тоже не было разговором. Но Оля понимала, что и для Анджея это была разрядка, а может, и он обретал какой-то иной мир, и он открывал для себя радугу, вознесшуюся над долиной страха.
В то же время – Оля чувствовала это – и для нее, и для Анджея это была минута воскрешения давным-давно забытого. Вдруг она увидела себя идущей по улице Чацкого, мирной, тихой улице, и ощутила в своей руке ручку маленького Анджея. Она почувствовала, как хрупка и податлива эта ручонка и как малыш доверяет ей и послушно идет туда, куда она его ведет. Она знала, что уже не вернуть ни этой доверчивости, ни чувства нерасторжимого единства. Анджей мог теперь во многом упрекнуть ее, да и ей каждый шаг сына внушал подозрение.
И все-таки они сидели рядом, держась за руки, как этого уже не делают мать и сын, когда тот становится взрослым, а значит, навсегда потерянным для матери.
Тут мелькнула у Оли странная, далее страшная мысль, что мертвый ан тек ей сейчас роднее и ближе. Потом она вспомнила Юзека и тетку Ройскую и все, что было сними связано.
«Юзек погребен в мавзолее, а где лежит мой – неизвестно, – подумала Оля. – Но это ничего не значит. И мавзолей обратится в прах и все, все…»
С болью в сердце подумала она, что и Анджей может вот так же стать ей «ближе», испугалась и осудила себя за эту мысль, равносильную примирению с гибелью Антося и даже как-то возвеличивавшую его смерть. Нет, нет, нельзя так думать. Еще это случится и с Анджеем. Оля крепко сжала руку сына, словно умоляя, чтобы он не покидал ее, всегда был при ней, а уж она не станет докучать ему расспросами.
Она уловила недоуменный взгляд Геленки, которая только сейчас заметила Анджея. В глазах дочери она прочла страх и досаду. Геленка наклонилась к ним, с удивлением обнаружила, что они держатся за руки, и спросила шепотом:
– Что слышно?
Анджей пожал плечами.
– Представь себе, немцы в Варшаве.
– Глупый, – сказала Геленка и отвернулась с равнодушной миной.
Эльжбета кончила цикл песен Монюшки.
Начался большой антракт. Разносили кофе и ломтики кофейного и макового торта.
Анджей отодвинулся от матери, и они принялись за кофе, не глядя друг на друга. За столиком царило молчание.
Подошла пани Шиллер. Подсела к столику и завела какой-то разговор. Оля с трудом заставляла себя слушать ее, а Геленка даже не пыталась сделать вид, что внимает ее словам. Девушка углубилась в какие-то свои мысли. Лицо ее застыло, две морщины залегли у рта.
– Представь себе, Оленька, какой сюрприз: Эльжбета нашла в своих бумагах две неизвестные песни Эдгара. Собственно, наброски.
– Боже милостивый, – сказала Оля, – какие же это песни?
А про себя подумала: «Если бы это произошло несколько лет назад!»
– Это песни на слова Кохановского из Псалмов Давида. Одна – «На реках Вавилонских», а вторая уж не помню, из какого псалма, но всего две строчки. Очень проникновенные, – добавила пани Шиллер растроганным голосом.
Анджей взглянул на мать. Весть о том, что нашлись неизвестные песни Эдгара, казалось, взволновала ее.
Но вот снова вышла Эльжбета с небольшой красной книжечкой в руках. Она записывала туда слова песен, которые исполняла, ибо память последнее время стала изменять ей. Пани Шиллер осталась за столиком.
– Слушайте, дорогие мои, – сказала она, хотя в этом не было никакой необходимости. Оля и без того вся обратилась в слух, а Геленка продолжала думать о чем-то своем.
Эльжбета исполнила весь свой репертуар: сперва взглянула на носки туфель, потом уверенно вскинула голову, а когда зал притих, обменялась взглядом с аккомпаниатором и кивнула ему.
Зазвучали удивительные аккорды. Было их четыре, и они низвергались стремительно, как в последней балладе Шопена. Эльжбета начала очень тихо и как бы робея.
Но вдруг она словно ощутила присутствие брата и запела так, будто ей аккомпанировал сам Эдгар. Песня была проста и выразительна.
– Чудесно, – сказала Оля.
Пани Шиллер кивнула. Анджея покоробила эта сентиментальность. Он недоуменно покосился на мать.
А Оля действительно изменилась в лице. Она всегда считала Эдгара своим другом. Но сейчас, когда он внезапно как бы обратился к ней из-за гроба своей неизвестной песней, ей показалось, что ближе его у нее никого не было. Она думала, что, пожалуй, ему одному могла бы поведать все – и о Казимеже, и о смерти Антека, и о том, как боится за Анджея. Захлестнутая потоком высоких нот, которые негромко и с легкостью прежних лет брала Эльжбета, она почувствовала такой прилив жалости к самой себе и своим детям, что, казалось, вот-вот расплачется. В проникновенных звуках псалма тоже слышались мука и жалоба.
Возникал новый и неведомый ей Эдгар, не тот, появлявшийся в гостиной на улице Чацкого, приятный и слегка надломленный, очень грустный человек, а иной, новый, лучезарный. Разумеется, он был грустен, но не как флейтист из экзотического восточного переулка – его грусть была шире и полнее, чем все, что может сказать музыка. Это была не «грустная дымка», присущая пейзажам французских мастеров, а какая-то всеобъемлющая скорбь. Он говорил времени, которое они сейчас переживали, этому страшному времени: ты минуешь, время, все минует, как миновал я, все вы промелькнете, словно тени, словно отражения верб в водах рек Вавилонских.
Оля так увлеклась и ушла в себя, что не заметила, как началась вторая песня. Для нее, ошеломленной и удивленной, все слилось в одно впечатление.
– Мой Эдгар… – сказала пани Шиллер, когда Эльжбета кончила.
Никто из публики не захлопал. Эльжбета ушла. Пани Шиллер встала и последовала за дочерью.
В программе значились еще две арии из каких-то итальянских опер. Оля подумала, что пора идти домой. Но прежде чем она решилась встать, певица вернулась и начала заключительную часть концерта.
В середине первой арии Оля заметила, что стул, где минуту назад сидела пани Шиллер, занял какой-то мужчина. Сначала она не поняла, кто это, но по длинным локонам, рассыпавшимся, когда он наклонился к Геленке, узнала Губи-Губи. Оля услыхала, как он сказал Геленке:
– Чего вы тут сидите? Разве не знаете? Началось.
У Оли болезненно сжалось сердце, ее дети почти одновременно произнесли:
Анджей: – Что случилось?
Геленка: – Я знала.
– Что, что? – забеспокоилась Оля.
Губи-Губи провозгласил с пафосом:
– Вы тут сидите, а евреи сражаются с утра.
– Что ты говоришь? – спросил Анджей.
Геленка махнула рукой:
– Право, Анджей, я бы постыдилась на твоем месте.
Они невольно заговорили громче, кто-то зашикал, а Эльжбета в паузе тревожно покосилась в их сторону. Но увидав, что немецкий летчик продолжает восхищенно глазеть на нее, Эльжбета успокоилась и снова принялась штурмовать высокие ноты. Ее аккомпаниатор тщетно пытался заменить целый оркестр.
– Что же теперь будет? – спросил Анджей. – А как же мы?
– Мы – другое дело.
Геленка снова вмешалась:
– Разумеется, мы – другое дело. А те пусть погибают, если им угодно.
– Перебьют всех до единого, – заметил Губерт.
– Геленка, ты-то откуда узнала? – горячо зашептал Анджей. – Бронек говорил?
– Бронек носил оружие в своих рисунках.
– Пресвятая дева! – ужаснулась Оля, хотя она и сама была не робкого десятка.
Эльжбета закончила вторую арию, послышался гул одобрительных возгласов и аплодисменты. Публика поспешила к выходу – близился комендантский час.
Воспользовавшись этим, молодые люди заговорили громче. Началась перепалка.
Анджей доказывал, что «нет никакого приказа». Геленка взглянула на него с презрением и обратилась к матери:
– Оставь их в покое (хотя Оля не вмешивалась в разговор), идем к Эльжбете.
Они направились в маленькую комнатку, служившую «артистической». Вблизи Эльжбета выглядела некрасивой, на слегка одутловатом лице нелепо белела пудра – парфюмерные изделия времен оккупации отнюдь не отличались высоким качеством. Профессор Рыневич, пунцовый, как школяр, стоял перед ней, повторяя:
– Прелесть, прелесть. Как прелестно вы пели!
Пани Шиллер добродушно улыбалась из-за плеча дочери.
– Действительно, профессор, – сказала она. – Невольно вспоминается Одесса.
И Эльжбета думала об Одессе, но будто о каком-то мираже, наваждении.
– Нашей Одессы уже нет, – сказал профессор.
– О Эдгар! – прошептала Эльжбета словно в экстазе.
Между тем юноши вышли на улицу. Было по-весеннему светло и тепло.
– Отличная погода, – сказал Губерт.
– Слушай, Геленка-то какова! – сказал Анджей. – Даже не верится. Ну и выдержка. Ведь Бронек там.
– Быстрей, быстрей, – торопил Губерт.
Они пробежали Мазовецкую улицу, «площадь Гитлера», Театральную, вышли на площадь Красинских. Увидали карусели и качели. А за Луна-парком – глухую стену.
Из-за стены вздымались тучи дыма и пыли. Горело несколько домов сразу. Слышались одиночные выстрелы.
X
На второй день восстания в гетто бои шли на Мурановской площади, на Милой и на Сапежинской. Бронек был на Милой, на третьем этаже щеточной фабрики.
Под вечер атаки немцев прекратились и воцарилась зловещая тишина. Из бункеров никто не выходил, и молчание подземелья как бы усугубляло всеобщее безмолвие. Чувствовалось, что старые и перепуганные люди притаились где-то в глубине, ошеломленные и исполненные ожидания.
После полудня бои на Милой были особенно ожесточенными. На крыше дома, где Бронек, горячившийся весь день, наконец угомонился, по-прежнему реял истерзанный пулями, но не покоренный красный флаг. В большом зале лежали вповалку повстанцы. Еще вчера они были для Бронека совсем чужими людьми, а сегодня он знал не только их имена, но и характер каждого. Характеры повстанцев раскрывались в том, как они стреляли, как вели себя в бою, в том, насколько они были многословны, или попросту в интонации, с какой бранились или отдавали приказания. Вот металлист Мендель, типичный трудяга, рослый, крепко сколоченный брюнет, у которого слово «шлюха» звучало то и дело как поговорка, как точка после каждой фразы и особенно после каждого выстрела, А вон тот, Манек, ткач (он поправлял всякого, кто называл его Моником), – нервный, хрупкий и беспокойный, он и в боевой обстановке сохранял четкость и быстроту движений, присущие людям его профессии. Бронек понимал, что Манек чертовски трусит и старается подавить этот страх суетой. Он минуты не стоял на месте, а метался от окна к окну с винтовкой (большая редкость) в руках и стрелял довольно беспорядочно. А когда надо было выйти на улицу, бросился одним из первых.
«Но чего это ему стоит», – подумал Бронек.
Дальше лежали двое близнецов, портновские подмастерья. Никто не знал их имен. Просто «близнецы» – и точка. Они были неразлучны, стреляли из одного пистолета по очереди и без конца обнимались. Бронек знал, что на танцульках близнецы неутомимо отплясывали вдвоем, не нуждаясь в партнершах. Сейчас они лежали рядом, прижавшись друг к другу. Но в сгущающихся сумерках было видно, что ребята не спали. Напротив, глаза их были широко раскрыты, словно оба чему-то крайне удивлялись.
На всех лицах в час этого вечернего затишья появилась печать удивления. Был ею отмечен и огромный, белотелый, совершенно нагой бегун Наум Фриде из «красных спортсменов». Он застыл, как изваяние, в углу зала и глубоко дышал.
– Наум, что с тобой? – спросил кто-то из лежавших на полу.
– Ничего, сам себе не верю, – ответил Наум.
Броней подошел к окну.
Один из близнецов пошевелился.
– Броней, не приближайся к окну! – крикнул он. – Ты же знаешь – чем черт не шутит!
– Уже ушли, – сказал Наум.
– Чем черт не шутит! – повторил близнец сонным голосом.
Бронек отпрянул от окна, но затем все же выглянул на улицу. Было совсем безлюдно и тихо. В этой полнейшей мертвенности единственным проявлением жизни был теплый вечерний ветер, который дул откуда-то со стороны Вислы, подметая улицу легкими, неторопливыми порывами. В доме напротив, который был покинут жильцами или только казался опустевшим, из выбитых окон на четвертом этаже свешивались белые занавески. Они трепетали и словно выглядывали на улицу. Из этого дома несло паленым, хотя он не горел и не был сожжен. Может, гарью тянуло и из других домов, со всей улицы, но создавалось впечатление, что запах идет именно из этих мертвых окон. Они казались Бронеку огромными черными глазами, воззрившимися на него с тем же немым вопросом, с тем же удивлением, которые отражались в глазах белотелого Наума и сплетенных в объятиях близнецов. Он опустился на корточки у окна: здесь по крайней мере чувствовалось дыхание ветра, колыхавшего облака дыма и занавески, но еще сохранявшего частицу далекой речной свежести.
В зале стоял резкий запах от давно не мытых тел, пропотевших за несколько часов жаркого боя, полных страха и радости. Было очень душно, и даже Бронеку, уже привыкшему к зловонию, стало невмоготу.
– Ну что, не ожидал? – послышался рядом слабый голос.
Бронек обнаружил, что сидит возле того места, где расположился Зачек, невысокий, но крепкий парень, грузчик, когда-то ему позировавший. Единственная живая модель, которую он рисовал здесь, в гетто.
Бронек не ответил, только протянул руку и крепко стиснул плечо Зачека.
– Убил хоть одного немца? – спросил Зачек.
– Не знаю, – ответил Бронек. – Я стрелял вслепую. Еще не привык.
Зачек вздохнул.
– Человек не может привыкнуть к таким вещам, – сказал он полушепотом, но убежденно.
– Вот видишь, – сказал Бронек. – А немцы? Они убивают автоматически, словно машина.
Зачек пошевелился и тихо застонал.
– У немца другая натура, – сказал он. – Они такими уж родятся. Пропади они пропадом.
– Точно, – сказал Бронек. – Ты чего стонешь?
– Больно. Я ранен.
– А говорил – нет раненых.
– Чего ради стал бы я хвастать? – проговорил Зачек. – Попало в ступню. Видимо, рикошетом.
– Сильно болит?
– Нет, самую малость.
В эту минуту снаружи, со стороны лестницы, в зал вошел их командир Нухим. Он был высок, строен, а со вчерашнего дня сделался еще стройнее: на ногах его красовались немецкие сапоги. Нухим крикнул с порога:
– Бронек!
Бронек неохотно поднялся, совсем не по-военному, и подошел к нему. Нухим взял его за руку.
– Идем, – сказал он, вытащил Бронека на лестничную клетку и спросил:
– Ты знаешь, где этот дом?
– Какой дом? – у Бронека не было сил даже на то, чтобы удивиться.
– Тот, из которого проход ведет в город.
– Значит, есть такой дом?
– Есть.
– Ну так что? Я-то его не знаю.
– Ты должен туда пойти.
– А это далеко?
– В нескольких шагах. Проберешься вдоль стен. Впрочем, немцев уже нет, еврейская полиция попряталась, никто тебя не задержит.
– А если задержат?
– Ох! – досадливо поморщился Нухим. Бронек внимательно смотрел на его широкое белое лицо, которое светилось в тени, точно фосфоресцировало. – Ну, тогда скажешь пропуск. Знаешь пропуск?
– Ты хочешь, чтобы я все знал?
– Но ведь тебя вызывают!
– Вызывают? Меня?
– Так мне сказали. Ты должен пойти в этот дом – Мурановская, шесть. Тебя вызывают. Тебе привезли оружие.
– Оружие?
– Для тебя и для твоих товарищей.
– Невероятно! – Бронек пожал плечами.
– Ступай, – сказал Нухим и слегка подтолкнул его. – Это в нескольких шагах отсюда. Мурановская, шесть, возле самой стены. Только никого не бери с собой.
– А может, взять?
– И никому не говори, понял? Это военная тайна.
– Ну и дела! – вздохнул Бронек.
– И поосторожнее у главного штаба. Это дом под знаменем.
– А почему оно красное? – осведомился Бронек.
– Иди, буржуй.
На улице воздух был еще более упоительным. Бронек шагал очень медленно у самых стен домов, точно прогуливался. С кем? Прогуливался…
От Милой до Мурановской – рукой подать. Бронек шел вразвалку, словно моряк, спустившийся с корабля на берег. Повторял про себя пропуск «Ян – Варшава». «Ян – Варшава», совсем как в детской книжке. Кто бы мог подумать, что подобные вещи бывают на самом деле!
Бронек вспомнил повесть Пшиборовского «Битва под Ратином», которую читала ему старуха кухарка, когда он был совсем маленьким. Мадам Злотая ворчала на нее:
– Зачем вы морочите голову малышу?
– Это очень хорошая книжка, – говорила кухарка и добавляла многозначительно: – И такая польская.
И вот теперь на улице Милой, у лаза, ведущего на Мурановскую, Бронек подумал:
«Кто знает, уж не влияние ли это польской литературы? Восстание, смерть… Ведь только в польских книгах можно вычитать такое».
И улыбнулся своим мыслям.
«В «Битве под Рашином» тоже был такой подземный ход».
На Мурановской Бронека ждал высокий еврей-повстанец. Он провел его в погреб. Потом узким проходом, через который едва можно было протиснуться, они прошли в просторный подвал с земляным полом. Здесь горело электричество. На двух мешках с картошкой, доставленных сюда, очевидно, тоже каким-нибудь необыкновенным способом (ведь этот «вольный» дом стоял у самой стены гетто, к которой невозможно было приблизиться), сидели два человека. Когда Бронек вошел, один из них встал и подал ему руку.
– Это я, – сказал Анджей.
Второй тут же куда-то удалился. Повстанец, сопровождавший Бронека, тоже исчез. Они остались вдвоем.
Бронек, не произнося ни слова, смотрел на Анджея. Он не знал, что сказать. Не мог собраться с мыслями и поэтому молчал.
– Это я, – повторил Анджей. – Я принес оружие для твоих товарищей.
Он показал на маленький сундучок, стоявший возле мешков.
– Этого мало, – с трудом выдавил Бронек.
– Это наше личное оружие, – сказал Анджей. – Мое и Губерта. Мы берегли его для себя.
– Получите другое.
– Возможно, – сказал Анджей. – Но это оружие Губерта. Еще с «Капсюля». Бронек усмехнулся:
– Вот бы мой отец позабавился!
– Да, – Анджей почему-то смутился, – так уж получилось.
– Ну ладно, – сказал Бронек, – а как ты сюда попал?
– Это длинная история. Я расскажу ее тебе там, «на воле».
– Хороша воля, – Бронек не вникал в смысл слов Анджея, – ничего себе воля!
– Не философствуй, – вдруг встрепенулся Анджей. – Отнеси оружие своим и возвращайся. Я подожду.
Бронек пожал плечами.
– Подождешь? Чего подождешь? Пока мы не начнем стрелять? Слишком торопишься.
Анджей приблизился к Бронеку. Его слова прозвучали как признание:
– Геленка прислала меня за тобой. Я обещал привести тебя.
Бронек отступил на шаг и с минуту смотрел Анджею в глаза.
– Геленка? Кто это такая? – спросил он.
Анджею стало не по себе.
– Не паясничай. Сейчас не время, – вспыхнул он и попытался взять Бронека за руку.
– Не прикасайся ко мне, – сказал Бронек. – От меня воняет.
И в самом деле Анджей обратил внимание, что от Бронека несло потом и калом, застоявшейся сыростью и тем, что французы называют запахом бедняков. И сквозь все эти миазмы пробивался не сильный, но стойкий смрад тлена и гари.
– Дурак, – гневно проговорил Анджей, – мы все смердим в неволе. Ступай, отнеси оружие и возвращайся. Уже комендантский час. Мы проберемся на Брацкую. У меня есть ключ от ворот. В центре патрулей немного. А тут, может, проскочим. Я должен отвести тебя на Брацкую. Убежище тебе приготовлено где-то в Отвоцке. Губерт устроил. Ну, пошевеливайся.
Бронек вдруг опустился на мешок с картошкой.
– Я устал, – произнес он совсем просто. – Не привык, знаешь ли, стрелять: дьявольски болит рука и все плечо отбил. Боюсь, что стреляю в белый свет.
Анджей присел на другой мешок.
– Скажи, – обратился к нему Бронек, – что у вас слышно? Как мама, как Геленка?
– Представь себе, – Анджей и сам не заметил, как начал рассказывать, – я ничего не знал о восстании в гетто. Губерт пришел только во время концерта, вечером… А я с утра был на военных занятиях.
– Какого концерта? – спросил Бронек с любопытством.
– Знаешь, Эльжбета пела. У себя в кабаке. Мама хотела, чтобы я пошел с ней.
– Мама хорошо себя чувствует?
– Недурно. Об Антеке совсем не вспоминает.
– Вон что. Значит, она постоянно думает о нем.
– Пожалуй, да. Мама любила его больше, чем меня.
– Это тебе кажется. А что пела пани Эльжбета?
– Шопена, Монюшку, Эдгара. Здорово пела.
– А что пела Эдгара?
– Знаешь, недавно нашли какие-то две его неизвестные песни. На слова Кохановского из псалма: «На реках Вавилонских».
Бронек рассмеялся:
– На реках Вавилонских! И тут эти евреи!
Анджей пошевелился.
– Не уходи, погоди немного, – как-то очень естественно и просто сказал Бронек. – Мы так хорошо разговариваем.
Анджей усмехнулся.
– Видишь ли… – пробормотал он.
– А еще что? Ты ходишь на свои военные занятия? Приятное времяпрепровождение. Сегодня как будто великолепный денек, верно? Вот я вышел, а кругом все уже такое весеннее, хоть у нас не видно ни листика.
Анджей потянулся к карману.
– Смотри, – он протянул на ладони маленький зеленый листок, – я сорвал его в парке Красинских. Правда, красивый?
– Дай, – сказал Бронек.
Анджей отдал ему листок. Бронек с минуту рассматривал его, потом спрятал в карман.
– А может, ты с кем-нибудь играешь в зелень? – полушутливо, полусерьезно спросил он.
У Анджея вытянулось лицо.
– Обалдел? С кем мне играть в зелень?
– Это верно, – спохватился Бронек. – Геленка мне говорила.
– Не до игр.
– Да. Но ты сорвал листок. Это хорошо. Это очень хорошо… Ты сорвал листок.
– Это ничего не значит.
– Конечно. И не значит и значит. Бронек встал.
– До свидания, – сказал он. – Знаешь, меня как-то встряхнула эта встреча. Я был так утомлен и, признаюсь тебе, малость обалдел. Слишком уж хорошо пошло у нас дело с первых дней. Это плохой знак.
Анджей молчал.
– А если бы и была какая-нибудь хорошая примета, что из этого? – продолжал Бронек. – Вот этот листочек – хороший знак. Красивая вещица, – добавил он, беря сундучок с оружием. – Жаль, что пропадет.
– Это старый сундучок моего отца, – пояснил Анджей.
– А что с отцом?
– Он в Бразилии, мы получили весточку окольным путем.
– Далековато, – усмехнулся Бронек. – Все мы разлетелись.
Он немного подумал и добавил:
– Ведь и я очень далеко.
Потом подал Анджею руку и, осторожно неся тяжелый сундучок, направился к узкому проходу. У самого лаза обернулся к Анджею:
– А патроны тут есть?
– Есть немного, – машинально ответил Анджей, не двигаясь с места.
– До свидания, – почти весело произнес Бронек и, уже скрывшись в проходе, добавил: – Привет Геленке!