Текст книги "Чешские юмористические повести"
Автор книги: Ярослав Гашек
Соавторы: Карел Чапек,Владислав Ванчура,Карел Полачек,Эдуард Басс,Яромир Йон
Жанры:
Классическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 33 (всего у книги 36 страниц)
И чудо это сотворил прекрасный малыш, Петрик Гадрбольцев, мирно спящий в этот полночный час в своей кроватке, в купеческом доме на площади. Он сдвинул с нас тяжелый надгробный камень социально-гносеологических проблем современного искусства с такой легкостью, будто это был кусок картонного театрального реквизита.
Дамы оживленно заговорили о детях и прислуге, о том, кто в городе собирается жениться или выходить замуж.
Мужчины принялись обсуждать непорядки в ратуше и болезнь местного священника, давно страдавшего от камней в почках.
– У меня всегда были очень неглупые служанки, но я и платила им порядочно,– сказала пани Мери.
– А наша Барча,– пожаловалась супруга директора,– до того бестолковая, тут она мне как-то положила…
Я слушал с большим интересом, и даже позволил себе высказать собственное мнение на этот счет.
– Мне кажется, милые дамы,– вступил я в разговор, заказав новую порцию бадачонского,– что у умной женщины обязательно должна быть глупая служанка, а у глупой – совсем дуреха, только тогда они будут ладить между собой. Из этого вытекает, что когда новое общество вырвет нашу деревню из вековой отсталости, а инженеры и техническая интеллигенция обеспечат ее всеми достижениями науки и техники, в полном соответствии с энергетическими принципами, которые являются для нас наивысшими законами вообще,– решительно все деревенские девушки будут умными и образованными. Институт прислуги должен отмереть! Не пугайтесь, милые дамы! Современная цивилизация, творящая чудеса – трансатлантические лайнеры на турбинах, аэропланы, взлетающие в стратосферу, небоскребы,– заменит ручной труд электрическими роботами!
Воцарилась тишина; затем голос подал управляющий:
– К вопросу о технических достижениях! Вы знаете, господин писатель, о медовухе упоминается уже в «Краледворской рукописи» {126}, в песне «Людиша и Любор», где рассказывается о пиршестве у князя Залабского, во время которого слуги разносили кушанья заморские и питье медовое, и потому все пировали весело и шумно…
– Об этом я не знал.
– Я, господин писатель, уже тридцать лет изготовляю медовуху по старочешскому рецепту. Меня награждали и серебряными, и бронзовыми медалями! Я позволил себе сунуть в карман вашего пальто бутылочку, чтобы вы попробовали.
– Огромное вам спасибо, огромное спасибо! – я пожал пану управляющему руку.
И мы оба громко рассмеялись.
И все это благодаря тебе, Петрик Гадрбольцев, ведь ты не просто сам встал на ножки, ты поставил на ноги меня, да и всех членов культурной общины города.
В тот памятный день ты впервые проявил себя как настоящий мужчина, каким и повелел тебе быть дух земли, зачав тебя под материнским сердцем и поместив на нашей планете, чтоб ты жил, дышал, и главное действовал; ты, как говорит в эту минуту твоя бабушка, удивительное творение природы, ты прелестный карапуз, представляющий со своим «уа, уа» сложнейшую гносеологическую загадку!
Видел бы ты, Петрик Гадрбольцев, наши разрумянившиеся лица, слышал бы наш оживленный разговор о пчелах, о некой Мане, которая так долго выбирала женихов, что перестаралась и должна была в результате выйти за бродягу без роду и племени. Слышал бы ты, как дружно мы осуждали сварливую экономку пана священника, которая, будучи и сама лишь тварью божьей, на других живого места не оставит.
Спасибо тебе, Петрик, Милосердный Искупитель! Спасибо!
Смотри-ка, все уж и забыли, что я «маэстро», и считают меня человеком, и поверяют мне свои тайны, и открыто говорят в моем присутствии о своих делах, с радостью убеждаясь, что и я, как это было видно из моего молчаливого участия, а теперь из страстных речей,– люблю ребятишек, пчелок и всяких зверюшек, вполне одобряю вязанье свитеров и даже могу посоветовать, как лучше чистить керамическую посуду.
В честь тебя, Петрик Гадрбольцев, я заказываю еще порцию бадачонского, встаю и торжественно произношу тост за твое здоровье, расчудесный ты парень, цветочек из садика самого черта – я поднимаю бокал за здоровье твоих родителей и твоей счастливой бабушки, за здоровье уважаемой супруги управляющего и, и, конечно же, за все семьдесят пять ульев и за итальянских пчел моего друга пана управляющего, за драгоценные страдиварки, за всю музыку скопом и за музыкально-педагогический талант пана директора школы, за самоотверженного пана секретаря, знатока здешних достопримечательностей, пана Гимеша, а в первую очередь – за пани Мери, оказавшую мне столь радушный прием и усиленно потчевавшую меня – теперь я открою почтенной публике маленький секрет – именно тем, чего я терпеть не могу: чесночной похлебкой, ливером и медовой халвой, но она в этом совсем не виновата, виноват я сам, вздумавший подшутить над паном секретарем – простите меня, пан Гимеш, простите, уважаемая пани Жадакова, что вы, что вы,– ах, это все пустяки, разрешите поднять бокал за здоровье всех присутствующих, за ваше здоровье!
Бог здоровья вам желает
В нашем милом крае,
Бог здоровья вам желает – все-ем!
Видел бы ты, Петричек, как была потрясена пани Мери.
Слышал бы ты, как все хохотали, когда я демонстрировал свой мокрый карман! Мы до того разошлись, что на нас с любопытством стала поглядывать вся пивная: что это там происходит, за столом культурной общины? Мы так шумели, что лесничие in corpore [80]80
В полном составе (лат.).
[Закрыть] поднялись и подошли к нам с пол-литровыми кружками пива и рюмками сливовицы, во главе со своим патриархом дядюшкой Сейдлом и белокурой Властичкой, к которой все время клеился какой-то малый с черными усиками. Музыканты грянули туш, и мы выпили – дай бог вам здоровья – траляля, траляля,– здесь нас двое, здесь нас два; я то и дело лез обниматься с пани Мери, а она и думать забыла про свои морщинки и свою прическу, про свое лицо, как у китайского императора, только посмеивалась и, очень довольная, ворковала: «Проказник, оставьте меня – шалун вы этакий!»
Многая лета, многая лета!
Трам-трам-трарарам!
И вдруг повелительный женский голос громко прокричал на весь ресторан:
– Барышни! Не-мед-лен-но домой!
Это подоспела директорша интерната.
Я уже не помню, кому принадлежали руки, подхватившие меня в ресторане. Неожиданно для себя я очутился на тихой площади, где все мы долго и нежно прощались друг с другом.
Гораздо более отчетливо я помню, что один карман моего пальто оттягивала бутылка медовухи, а другой – тетрадь лирических стихов и египетские пирамиды. Помню, как пан секретарь Гимеш и пани Мери вели меня под руки, а я орал: «Он играет на дуде, на дуде, на дуде – пустите меня, о достопочтенная графиня из замка! Не дотрагивайся до меня, благородный паж Гимеш! {127}»
Когда мы подошли к дому, я заметил в окне первого этажа свет и, вырвавшись из рук своих провожатых, забарабанил кулаком по оконной раме:
– Отомар, ночная кикимора, ты был неправ! Ты неправ! Берегись же, сейчас я вырву твою гриву – слышишь ты, нескладная лошадь?
Меня втащили в ворота, проволокли по лестнице, а я воинственно размахивал правой рукой:
– Ты неправ, тысячу раз неправ, голова садовая, прав Петрик Гадрбольцев, дядюшка Сейдл, правы пчелки – божьи детки…
Вдруг я оказался в полном одиночестве, посреди какой-то освещенной комнаты.
– …к черту эстетику! Pereat [81]81
Да погибнет (лат.).
[Закрыть] вся литературная парфюмерия, ха-ха-ха! Вот увидишь, Отомар, как я переверну всю чешскую литературу, отброшу ее в эпоху варварства, как я буду хихикать над клоакой вульгарностей, как реабилитирую я фразу и банальность, потому что они частица нашей жизни и без них мы законченные трр-тррупы!
Закачавшись, я схватился за кровать.
– Именно! – громко произнес я, еле удерживаясь на ногах.
Вон мой раскрытый портфель, на спинку кровати Бетушка своими руками, смущаясь, повесила мою пижаму, а на тумбочку положила – мамочки мои! – хорошенькое яблоко.
Часы на башне собора глухо пробили два раза. Звук доносился будто из-под земли, словно из самой преисподней.
– Я слышу, следовательно, существую! Вижу, что я попал в культурную обстановку, в комнату, отделанную под модерн начала века – это опять доказывает, что я существую. Двуединожды есмь я!
Я сделал несколько шагов.
– Иди ты… к черту, Яромир! Раскрой глаза, полюбуйся на самого себя, измазюканного Диониса, с пальцами, слипшимися от какой-то дряни, и очутившегося в комнате, где царит неземная чистота!
– Хи-хи-хи! – развеселился я, увидев на шкафу медную чеканку в виде морского конька.– Поехали! – махнул я рукой опаловым подвескам на люстре.– Ш-ш-ш! – зашипел я, обнаружив на ночном столике лампочку в виде свернувшейся змеи.
Мне стало ужасно смешно.
Спальня представляла собой целое собрание всевозможных потешных вещиц, в ней было столько всякой ерунды, что я сразу же забыл про Отомара.
– Все здесь выставлено как на ладони, не забыли даже повесить над кроватью мадонну в лилиях и в рамочке из золотых одуванчиков. Добрый вечер, милая пани! Как вы себя чувствуете?
Мысли мои понеслись, обгоняя друг друга. «Не будь этих жестяных вешалок с украшением в виде вьюна, который все время цепляется за наши костюмы и платья, не будь этих ваз, похожих на трубы и готовых каждую минуту – ой-ой! – перевернуться, не будь этих комодов с резными подсолнухами – а от них у нас дырки на локтях – не будь этих дверных ручек в форме лопуха, царапающих до крови ладони, разве бы мы постигли смысл вещей, не говоря уж о смысле природы. Отомар, Отомар, ни черта ты в этом не смыслишь, дубина стоеросовая, с миром вещей так и не сроднившаяся! Знаешь ли ты, что, путешествуя по великой ярмарке вещей, надо много раз останавливаться и дорого платить; так дорого, что зубы начинают скрежетать от боли, рот растягиваться в гримасе плача, а из глаз литься целые потоки слез; знаешь ли ты, что путь, который надо пройти в одной упряжке с вещами, зверьем и людьми,– тернист, как сказал бы я! Он ведет сквозь дремучие заросли, по острым камням и хирургическим отделениям больниц! И Петрику Гадрбольцу придется обжечь палец пламенем свечи, его будут щипать гуси, поднимет на рога бык, а на лоб ему положат холодный компресс из ботвы репы. И тогда он убедится, что просто так, задаром, любить кого-нибудь или что-нибудь нельзя, что горькие пилюли – неизбежный вступительный взнос, плата за вхождение в мир. В чертоги любви человек идет через камеру пыток – слышишь, Отомар! – через камеру пыток, какой вдруг сделалась для меня эта вот комната для гостей, до кро-кро-ви-ви терзающая мне душу своими дурацкими штучками, выставленными напоказ, да таким нечеловеческим порядком, который ни за что бы не потерпел, чтобы какая-нибудь подольско-свиянская {128} или бехиньская фигурка {129} решила бы стоять по-своему, чуть скособочась.
И мне, подвыпившему грешнику, вдруг отчаянно захотелось провести остаток ночи где-нибудь в стогу сена.
Наверное, я давно уже зарылся в стог да там и заснул, а теперь сплю и мне снится, как начинают опрокидываться и кувыркаться, откалывая передо мной всевозможные коленца, шкафы из красного дерева с позолоченными цветами, этажерки на толстенных ногах, гобелены с белыми лилиями и девами Мухи {130}, пускающими радужные пузырьки из стебельков, двусмысленно при этом подмигивая.
«Эге-гей, мебелишка! Ух ты, ух ты! Тише, тише, мои коровушки!»
Судорожно вцепившись в спинку кровати, я чувствовал себя мореходом, который сжимает перила капитанского мостика во время сильного шторма где-нибудь у мыса Доброй Надежды.
Я зевнул во весь рот.
«Нет, в этом содоме не уснешь»,– решил я. С трудом добравшись до окна и распахнув его, я огляделся, а нельзя ли через него сбежать обратно к «Королю Отакару», к Властичке, к дядюшке Сейдлу, к Петрику Гадрбольцу…
К сожалению, мне это не удалось из-за большой высоты, а также слабости духа и тела.
В ночной темноте я разглядел крышу приземистого сарая, с материнской заботой охранявшего реальные ценности жизни. В стороне темнел дворик с курятником, где спали курочки, всамделишные, нестилизованные, нехудожественные – совершенно некультурные.
А воздух! Настоящий свежий воздух! Не какой-нибудь безжизненный воздух духовной атмосферы!
Постепенно я снова обретал власть над своими руками и ногами, налитыми свинцовой тяжестью.
«Хоть башка твоя и одурела от всего этого великолепия,– сказал я себе,– все же вели ей убедить себя, что ты в провинциальном чешском городке, что ты почтенный гость вполне порядочных людей, а не пьяный смотритель павильона столярной фирмы на всемирной выставке изделий модерн в Париже одна тысяча девятисотого года».
– Вот так! Теперь, наконец, порядок! – с облегчением вздохнул я.– Всегда важно осознать себя во времени и в пространстве!
А теперь поглядим на книги!
Ну, ясное дело! Отборное, модное по тем временам войско, все солдатики в стройных шеренгах, словно гренадеры Фридриха Прусского. Здесь и Карасек, и «Терзания души» Прохазки, и «Mysteria amoroso» Яна из Войковичей {131}. Все в роскошных переплетах. И никто-то вас, книжечки, не читает – страницы с золотым обрезом так и не раскрыты. И ни одного симпатичного сального пятнышка, посаженного во время какой-нибудь трапезы, ни одного милого свидетельства людского прикосновения, подтверждающего, что душа книги слилась с душой читателя.
Вздохнув, я сунул книгу обратно. Не так ты ее поставил! Неправильно! На целый сантиметр глубже, растяпа! Комната эта не терпит ничего несовершенного, нехудожественного! Книгу написал один художник, напечатал другой, переплел третий. И так же художественно она должна быть опять поставлена. Это не пустяк! Видите, какой я невежда по части водворения книг на место! Может, у меня нет художественного чутья? А ну, поди сюда, книжечка! Я и в этой области хочу стать крупным специалистом, которому нет и не будет равных! Вот так! Теперь ты, наоборот, высовываешься на два миллиметра из ряда! Сейчас мы разочек стукнем по тебе, шельмочка! Тук-тук-тук! Зачем ты опять уползла внутрь? Стукнул я, что ли, слишком сильно? Еще разочек мы тебя вынем. Так, наконец! Наконец-то вы, книжечки мои, опять словно курочки на насесте, цып-цып-цып, продолжайте почивать сладким сном, ждите, когда трубы возвестят воскресение из мертвых… на кафедре… правая рука…
И не убеждайте меня, что в окружении стольких красот не стыдно снимать пыльный костюм, грязные башмаки, топавшие по всякой дряни, сдирать с ног дырявые носки, в общем, разоблачаться догола и нырять под пуховую перину в белоснежном чехле без единой складочки, на котором вытканы серебряные пионы.
Да что это с тобой? Чего это ты вдруг скис? Руки-ноги отяжелели, колени не гнутся?
Я стал искать, куда бы мне присесть.
Как Голем {132}, я доковылял до портфеля, достал газету, расстелил ее на роскошном парчовом диване в стиле модерн и тихонечко присел на самый краешек, сгорбив спину и подперев голову руками.
Почему я не ложусь в кровать? Чего я боюсь? Замурованной монашки, согрешившей с молодым егерем? Ох-о-хо! Пусть себе, на здоровье, приходит и снова согрешит. Добро пожаловать! Так в чем дело, приятель? Вспомни, где тебе только не приходилось ночевать! И в замках, по которым в полночный час бродили привидения, а ты спал, как суслик. И в новопазарских гаремах {133}, на ложах, где всего лишь за день до прихода войск томно возлежали одалиски, покуривая кальян. И в семействах почтенных горожан Чехии и Моравии, где сон твой охраняла сама Либуша {134}, вершившая суд над Хрудошем и Штяглавом, и у словацких пасторов, с непременной Библией на столике. Ты спал в поездах и на вокзалах, в тесных кухнях у ремесленников и рабочих, спал на диванах со сломанными пружинами, где, проворочавшись всю ночь, ты так и не мог отыскать своей ямки, на раскладушках и кушетках, у которых разъезжались ноги; ты с удовольствием спал на постоялых дворах, даже если с постели твоей сыпались доски. А сколько раз ночевал ты на улице, в саду, в беседках и на верандах, а во время войны – под открытым небом, в лесу, а в Сербии прямо на камнях или в снежных сугробах, и в черногорских курятниках, в овинах, в стогах кукурузы, на чердаках крестьянских домов Тироля, в ванной или на бильярде в горных шале. И все это по многу раз, не говоря уж о госпиталях, которых столько было на твоем пути от албанского Съеша до Праги и Броумова, что не перечесть. А еще ты спал в словацких хатенках под перинами-валунами и посреди супружеской постели, между хозяином и хозяйкой. Короче говоря, человек ты по части ночлега опытный и искушенный.
Так почему же сейчас ты стесняешься нарушить невинность этого тщательно убранного парадного ложа? Ну что ты стыдишься, будто ты в храме и раздеваешься, чтобы нагим улечься на алтарь?
«Признайся, жалкая ты личность! – взывала ко мне мужественная половинка моего я,– признайся, трус несчастный, что боишься пани Мери, она и тебя поставила на колени, превратив твою твердую грудь в эластичную губку! А все почему? Да потому, что пани Мери – существо сверхъестественное, всемогущее и вездесущее, она и сейчас здесь, в комнате, видишь? Вот стоит она возле ширмы, выпрямившись, с каменным лицом, и пристально следит за каждым твоим движением: не натворил бы ты чего-нибудь в этом постоялом шатре, не испачкал, не испортил. Видишь, как она недовольна, что ты сел неприличной частью тела прямо на парчовый диван, некультурный ты человек! Взгляни в эти строгие глаза, пронзающие насквозь, и веди себя как подобает, невоспитанный субъект, наевшийся крендельков,– ты ведь в гостях у аббатисы самого сурового ордена, у гроссмейстерши телесной чистоты, у генералиссимуса железной дисциплины, у предводительницы миллионной армии наших чешских женщин, смертельных врагов бактерий!»
Возмутившись, до какого унизительного состояния я себя довел, я вскочил с места, распахнул настежь двери, набычил голову и обратился к ширме:
– Сударыня, извольте слушаться, здесь приказываю я. Предлагаю вам почетное отступление со всей вашей амуницией – прошу вас, почтеннейшая, брысь-брысь!
Я изгнал привидение, закрыл дверь и повернул ключ.
Мне стало легче.
Я стал яростно срывать с себя одежду, один башмак летел в одну сторону, другой – в другую; пиджак, воротничок, галстук я швырял куда попало.
На мое затуманенное сознание приятно действовал весь этот возникавший беспорядок, без которого немыслимы ни жизнь, ни труд в поте лица, ни созидание – материальное или духовное; даже чихнуть без него невозможно, не говоря уж о сне.
Босой, в рубашке, я прислонился к умывальнику, расстегнул ремень и спустил брюки до колен. И тут мои слезящиеся глаза наткнулись на мадонну, висящую прямо над кроватью.
«Нет, спальня – явно неподходящее место для изображений святых и богородиц. Почему не вешают их в столовой, где едят хлеб, божий дар, запивая его пивом, вином или ликерами? Или в музыкальном салоне, где можно собраться и петь, господа бога славя: „Господь наш всемогущий!“ Зачем пускают их в дортуар? Представляю, чего здесь только не насмотрятся божественные особы, святые и невинные девицы, чего только не наслушаются? Меня бы не удивило, если бы они дружно полезли со стенок – ни один крючок бы их не удержал».
Рама сияла, как алтарь. В окружении лилий торжественно восседала святая, устремив на меня ласковый и в то же время чуть насмешливый взгляд.
Опять натянув брюки, я дошел до середины комнаты и, присев на корточки, спрятался за спинку кровати.
Хорошо, что я догадался выглянуть. Мадонна скосила глаза и смотрела, что я там делаю.
Быстро покинув свое убежище, я скрылся за ширмой.
Там я спокойно, с комфортом, разделся. На всякий случай посмотрел в щелочку.
Мадонна смеялась во весь рот.
«Ну вот, начинается! Отомар смеялся над моими книгами, на лекции моей тоже хохотали, а теперь еще и святая богородица потешается надо мной. Ах, Яромир, Яромир!»
Выждав удобный момент, я как мышка прошмыгнул на четвереньках через открытое пространство между ширмой и спинкой кровати и, уже недоступный посторонним взорам, нырнул под перину.
Когда в голове моей, слава богу, прояснилось и я нагнулся за носовым платком, брошенным в ящик ночного столика, вместе с платком вылетел мой перочинный ножик, зацепившийся за него приоткрытым лезвием, а ножик, в свою очередь, вытянул из ящичка кружевную салфетку, попавшую дырочкой на кончик штопора. Аккуратно отцепив эту тонкую, ажурную вещичку, я положил ее обратно, заметив на дне ящичка листок бумаги, где было написано: ОМ МАНИ ПАДМЕ ХУМ! {135}
Рассматривая эти непонятные слова, я пытался читать их задом наперед, потом – пропуская одну и две буквы, слева направо и справа налево.
Поскольку отдельные буквы имели чрезмерный наклон, мне показалось, что здесь сгодилась бы дешифровальная система Фредерика. Но для этого нужна была табличка.
Я решил прибегнуть к помощи графологии. Ну, ясное дело! У кого, кроме Отомара, может быть такой небрежный почерк, с угловатыми и длинными, как палка, буквами! Кто, кроме него, может скрываться за корявыми очертаниями запутанных слов?
Но что его заставило написать эту загадочную фразу, которую невозможно расшифровать? Может быть, страх перед женой, и он специально писал так, чтобы она ничего не поняла, а поняли бы только гости, ночующие в этой спальне? Может, он считает, что все они знают арабский язык? Или что наши министры владеют негритянским? А вдруг это какое-нибудь неприличное древнеиранское ругательство?
Такая шуточка вполне в духе Отомара!
А, может быть, это предостережение?
Я перевернул листок. На другой стороне в разных местах, как попало, карандашом и чернилами, были нацарапаны отдельные фразы; неизвестные корреспонденты меняли почерк. В левом углу мелкими буковками было написано: «В лотосе не умывайся». Посредине кто-то витиевато, со всевозможными крючками и загогулинами вывел: «Дорого яичко ко Христову дню!» Под этим стояло: «А где ты был раньше?» В самом низу красный карандаш написал: «Топаю на вокзал в мокрых носках!» Сверху – четким каллиграфическим шрифтом: «Я тоже». А через всю страницу тянулось: «Наконец-то дошло – огромное тебе спасибо, благодетель!»
Какое-то время я еще пытался понять, что к чему.
Но, чувствуя смертельную усталость, махнул на все рукой, положил листок обратно, прикрыл салфеткой и задвинул ящик.
Повернувшись на правый бок и ни о чем больше не думая, я сразу же уснул, не подозревая, что ждет меня утром.
Многие наши авторы-юмористы наивно полагают, будто для достижения комического эффекта, дабы читатель «давился от смеха»,– надо непременно сгущать краски.
Если бы и я сочинял юмористические рассказы, я постарался бы, не жалея красок, подробно и досконально описать все, что приключилось со мной во сне.
Я написал бы, как мне приснилось, что вдруг зажглась люстра, тихо отворилась дверь и вошла смертельно бледная пани Мери в маске карающей Немезиды. Как, величественно стоя посреди комнаты, она с отвращением смотрела на учиненный мною кавардак – на полу, на столе, на диване и стульях. Я написал бы, что совсем не испугался, а, вскочив с кровати, двинулся на нее с криком: «Хум, хум-хум!», и пани Мери превратилась в многоглавого дракона с китайскими физиономиями на длинных шеях. И они стали соваться во все углы и отчаянно браниться. Этим дело не кончилось. Всякие вьюны и лианы на мебели и обоях в стиле модерн вдруг стали разрастаться, превращая комнату в джунгли, полные мыльных пузырей. Свернувшаяся в клубок змея соскользнула с ночного столика на пол, пытаясь ужалить меня в босые ноги. Я пристукнул ее ночным горшком и, сорвав ближайший ко мне лист сабельника, стал рубить головы дракону. Но вместо каждой отрубленной вырастали по две новых. И тут меня будто осенило. Я схватил парчовый диван, размахнулся им по-богатырски, задев люстру, с грохотом упавшую на пол, и с кличем: «Ом мани падме – хум – хум!» со страшной силой ударил по дракону. Земля задрожала. Глаза полезли на лоб, скосились и часто-часто заморгали. И вдруг наступило утро. В комнате стало светло. Вещи вернулись на свои места. Дракон превратился в милую и скромную пухленькую крестьяночку с добрым лицом, в которой я с трудом узнал пани Мери. Она ласково улыбнулась, как умеют улыбаться лишь люди с добрым сердцем, протянула мне ручку и нежным голосом сказала: «Благодарю тебя, о храбрый рыцарь Яромир, освободивший меня своим волшебным словом от колдовских чар злого мельника Яндасека!» Я с улыбкой поклонился, мол, не стоит благодарности, галантно предложил даме руку и проводил ее в коридор, где – откуда ни возьмись – появился Отомар. Он бежал нам навстречу, чисто выбритый, причесанный, надушенный одеколоном «Лаванда», в новом элегантном костюме из магазина Негера. Захлопали двери, с криками: «Мамочка-папочка!» прибежали дети, подошла, плача от радости, гувернантка – ей больше всех доставалось от заколдованной хозяйки, приковыляла кухарка, появилась горничная, постукивая высокими каблучками. Все обнимались и целовались, радуясь счастливому освобождению от злых чар. Целовался и я, и больше всего с хорошенькой Бетушкой, отвечавшей мне горячими поцелуями… Как по команде, завертелись все моторы и механизмы, пришли в движение кухонные комбайны и миксеры, мешалки и дробилки, накалились электрические плиты, зашипело сало. Весть о чудесном избавлении дома Жадаков и всего города от колдовских чар злого мельника Яндасека облетела всю округу. Пока мы пировали в рыцарском зале,– а я так с превеликим удовольствием, потому что был ужасно голоден,– пока мы отмечали возрождение семейного счастья дорогого друга Отомара, который, сияя от радости, восседал как счастливый жених с цветочком в петлице рядом со своей трогательной, милой, скромной супругой, с улыбкой поглядывавшей, как резвятся ее детишки на парчовом диване, настоящем семейном диване с разодранной обивкой и сломанными пружинами, мы слышали, как непрерывно низвергается Ниагара – это гувернантка спускала в уборную все лекарства, все капли, витамины, гормоны и тому подобные бактерии.
И пока мы так пировали, на улице возник многоголосый шум. Он нарастал. Вся площадь была запружена народом. Все хотели своими глазами взглянуть на благородную и щедрую пани Мери, на ее ученого супруга и детишек, а также на храброго рыцаря Яромира, который, странствуя по свету, пришел однажды в этот город, победил в жестоком сражении злого дракона, разрушив злые чары мельника Яндасека и заслужив себе немеркнущую славу…
И под звуки труб мы вышли на балкон, и стражники с трудом сдерживали толпу. Взметнулись ликующие крики… Послышались орудийные залпы… Я низко кланялся.
Именно так написал бы я, если бы сочинял юмористический рассказ.
Но мне решительно ничего не приснилось.
Я спал как убитый.
Проснувшись рано, когда было еще совсем темно, я подбежал к умывальнику.
На мраморной доске стояла большая миска, похожая на головку эмментальского сыра – низкий, в стиле модерн, сосуд для умывания в виде раскрытого цветка лотоса.
Я радостно воскликнул:
– А здесь, оказывается, лотос! И какой редкий лотос! Кобальтово-голубой лотос!
Голубой лотос – священный цветок таинственной Индии.
И все, что произошло потом, невозможно объяснить иначе, кроме как местью индийских богов нам, цивилизованным европейцам, позволившим своим фабрикантам изготовлять умывальники в виде экзотического голубого лотоса, в котором родился сам Будда, а всяким постояльцам-коммивояжерам, торгующим корицей, галантереей или культурой, умывать свои прыщеватые физиономии в лоне этого священного цветка.
Несколько лет подряд я специально изучал условия человеческого быта и способы эффективного и рационального использования предметов домашнего обихода. Непримиримый противник всякого разбрызгивания и пачкотни, я написал несколько темпераментных статей в газеты, где показал, какой огромный вред нашей экономике наносит неаккуратное обращение с продуктами, которые мы просыпаем, проливаем и разбрызгиваем. Я подсчитал, что всего одна капля молока – если капнет она сразу в миллионах чешских семей – составит столько-то и столько гектолитров ценнейшего продукта, выброшенного на ветер. А капля жидкой манной каши, ликера или пива составит в течение года такое множество этих самых капель, что ими можно было бы свободно накормить несколько тысяч человек. Я настоятельно рекомендовал ввести в экономических училищах специальный курс по обучению домашних хозяек и служанок искусству выливать из посуды жидкое или полужидкое содержимое. Я призывал к борьбе против пролитых капель всех женщин, за исключением мужчин, которые, как известно, неисправимые неряхи.
Сам я практиковался у себя дома, в своем небольшом холостяцком хозяйстве, и путем упорных тренировок добился таких успехов, что стоило мне только взглянуть на посуду, и я уже знал, как надо выливать содержимое из данного бидона, горшочка или ведра; а выливать из ведра – это верх мастерства, которым до конца не владеют даже самые опытные хозяйки, не говоря о служанках или посудомойках. Простая на первый взгляд операция таит в себе массу сложностей, поэтому я предпочел бы сейчас не вдаваться в подробности. Но я готов организовать для домашних хозяек специальные курсы по сливанию и выливанию, если только меня поддержит наше министерство сельского хозяйства и отпустит достаточно средств.
В итоге, я считаю себя крупным специалистом не только по вопросу, где и как лучше переночевать, но и по вопросу, что и как надо выливать, не проливая при этом ни капли и не обжигая пальцев.
Поэтому мне сразу же стало ясно, что первую порцию воды после мытья рук и стирки кармана надо слить из лотоса медленно и осторожно.
Я взялся за края посудины.
«Чертовски трудно держать этот умывальник в руках!» – подумал я и стал потихонечку, маленькими струйками сливать мыльную воду в фарфоровый чан.
Вытряхнув последнюю каплю, я отошел назад и увидел на паркетном полу лужу, величиной со школьную карту Европы.
«Если с тобой приключится какая-нибудь неприятность, не сваливай вину на других, сердись только на самого себя, на свою собственную неловкость»,– говаривал мой отец.
Так не будем отчаиваться! Терпенье и труд все перетрут!
Ну конечно! Мне уже ясно, как надо выливать воду из данного умывальника!
«Края его сделаны в виде лепестков лотоса. И загнуты они вовнутрь, а не наружу, как у обычных тазиков. Поэтому воду следует вылить сразу, одним махом. Так-то вот, милый папочка!»
Вымыв лицо и уши, я поставил ногу на чан и, крепко ухватившись за края посудины, разом перевернул ее.
Отступив, я увидел лужу, покрывшую четвертую часть комнаты.
«Тьфу ты! – выругался я мысленно.– Сошлась вода с водою, беда с бедою, а дурак с дураком!»
Начали мерзнуть мокрые колени. Я залил водой и свои тапки, и носки, и кальсоны. Черт бы тебя побрал! Скорей!
Поплыли ботинки у окна. К портфелю у самой кровати подбирается разветвленная дельта Нила. Под шкаф устремилось русло священного Ганга.