Текст книги "Чешские юмористические повести"
Автор книги: Ярослав Гашек
Соавторы: Карел Чапек,Владислав Ванчура,Карел Полачек,Эдуард Басс,Яромир Йон
Жанры:
Классическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 36 страниц)
К. М. Чапек-Ход
ДАР СВЯТОГО ФЛОРИАНА
Перевод О. Малевича
I
ядюшка Флориан Ировец, зборжовский староста, так резко приподнялся на постели, доверху заваленной пуховыми перинами, что чуть не всполошил мух, густо облепивших деревянный потолок.
Но они только зажужжали, словно пчелы в потревоженной колоде.
Старый Ировец зря пялил глаза – в горнице была тьма непроглядная, темнее той, что ползла в третьем часу ночи через низкое оконце с деревенской площади; и он не увидел ничего, кроме двух горячих угольков – глаз кота Морица, разбуженного скрипом кровати.
Двери в горницу, зимой и летом обитые соломенной рогожкой, закрывались всегда тихохонько; сейчас же, распахнутые настежь, они взвизгивали, как старый инструмент цапартицкого шарманщика, приводивший по субботам в неистовый восторг всех зборжовских собак.
Ировец таращился на дверь все еще будто во сне. От страха у него зуб на зуб не попадал. Трясущейся рукой он дотронулся до плеча тетушки, которая лежала рядом на честном супружеском ложе. С виду тетка Маркит была существо тщедушное – в чем душа держится! – а храпела так, что лошади в конюшне шарахались.
Сама она не раз говаривала – мол, сон у нее легкий; и чуть дядюшка коснулся ее плеча – старуха подскочила как ужаленная.
– Господи Исусе, Маркит,– выдохнул дядюшка.– К нам пожаловал святой Фролианек! В горницу вошел, у самой нашей постели стоял.– Ировец весь дрожал как осиновый лист.– Токото удалился, вон еще двери ходят.
– Дева Мария со мной, охрани мя Иосиф святой! Господи, избави нас от лукавого,– перекрестилась тетушка и мигом спрыгнула с постели.– Свят, свят! – забормотала она, ибо в небе трижды сверкнула молния, а за единственным оконцем, выходившим на площадь, заполыхало, точно за печной заслонкой. В трубе ветер взвыл с такой силой, что кот Мориц не утерпел.
Шасть за порог – и хвост торчком!
Дверь за ним хлопнула, но не затворилась и продолжала скрипеть, вроде бы – диковинное дело! – что-то мешало ей закрыться.
На дворе громыхал гром, не иначе – у чертей свадьба, а какая-то калитка все бухала и бухала, словно одержимая.
Дядюшка и тетушка уставились друг на друга с раскрытыми ртами. По спине у Ировца забегали мурашки. Тетка Маркит глаза выпучила, вот-вот наружу выскочат. Корявый ее палец указывал на новую причину ужаса.
То был синеватый шнур, толстый, как вожжа. Гроза вдруг стихла, чуть посветлело, как светает в четвертом часу утра в пору сенокоса, и тетя Маркит увидела, что туго натянутый шнур тянется из дядюшкиной пятерни куда-то в открытую дверь. Дядюшка сжимал в руке фиолетовую кисть,– ну, точнехонько такую, как на шнуре, которым цапартицкий пан декан подпоясывает сутану во время воскресной службы.
– Приходил к нам святой Фролиан,– рассказывал дядюшка дрожащим голосом, держа кисть, будто она раскаленная, но при этом не разжимая кулака.– Пожаловал он сюда, двери отворил, кувшин поставил у плиты, идет к нашей постели, шпорами брякает. И говорит мне: Фролиан Ировец, говорит, за то, что ты… Словом, недаром я вчерась народ уламывал часовню новую посвятить патрону моему, Фролианеку. И ведь уломал-таки! За это, говорит, на тебе подарочек, награду то есть – и подает мне эту самую кисть.
– Святые угодники! – прошептала тетушка, большим и указательным пальцами оттягивая губу наподобие корыта, в знак глубочайшего восхищения.
– Был он тут, вон глянь-ка! – продолжал дядюшка, свободной рукой показывая в сторону плиты (в другой он крепко сжимал кисть).– Там и по сю пору мокрый круг от кувшина, что он оставил.
– Ей-бо…– подтвердила тетя Маркит, а священный ужас забирал ее все сильней.– Послушай, отец, брось-ка ты эту штуковину,– наконец осмелилась она, видя, как ее старо́й корчится в страхе, но синего шнура не выпускает.
– Черт побери, до чего шибко тянет,– бурчал дядюшка, исходя по́том и теряя вместе с ним последние капли мужества,– и куда ж оно тянет?
Он вопросительно уставился на дверь.
– Не ходи, отец! Еще куда-нить заведет…– предостерегала его тетя, пытаясь (эдакая былинка!) удержать дядюшку.
Но кума Ировца, коли он войдет в раж, не уймешь. Перебирая шнур обеими руками, он продвигался к двери. Дернул посильнее – и тете Маркит почудился запах ладана, совсем как в костеле, когда пан декан подходит с кадильницей. Тут весь ее страх словно рукой сняло.
Так они оба, держась за шнур, добрались до двери.
У двери кисть перешла в тетушкины руки, и она сквозь мозоли учуяла – шелковая! Живехонько перевернула – поглядеть, не подсунуто ли изнутри шерсти. Какой там! Чистый шелк! Даже испугалась сердечная – экий грех на душу взяла. Виданное ли дело, чтобы святая вещь да с подвохом, ровно от какого-нибудь Экштайна!
И вот что удивительно. Пока они эдак, держась за шнур, к двери шли, приметила тетушка, что гроза стихает. Поначалу-то бушевала, точно собралась разворошить весь Бабий Пупок (холм на Кдыньском перевале) и перекидать в Баварию, а тут вдруг разъя́снилось, как и положено в четыре часа утра.
Идет дядюшка, перебирает шнур, тетя за ним. Дошли до черной кухни (каморка за печью, под дымоходом), оба остановились, и дядюшка исподтишка оглянулся на тетю. Сомнение его взяло, не замешан ли тут все ж таки нечистый, ведь всякому известно, что через печную трубу (с нами крестная сила!) только ведьмы летают, хотя на тетку Маркит этакого не подумаешь, во всей округе слыла набожной прихожанкой.
Тетушка тоже перекрестилась, не выпуская из рук синего шнура, ускользавшего через приоткрытую дверь в черную кухню. Потом промолвила:
– Ступай за ним, отец, и не бойся!
Да еще и подтолкнула старо́го в спину.
– Глянь-ка! – отозвался дядюшка тонким голоском уже из-под дымохода.– Полезай сюда, Маркит!
И верно, было на что поглядеть! Дядюшка с супругою ожидали бог весть каких плутней нечистого, а тут перед ними диво-дивное, но сразу видать – дело рук самого святого Фролианека, а вовсе не козни рогатых недругов человеческих.
Надо же! Синий шнур через трубу тянулся вверх и пропадал в устье дымохода, где, словно черное зеркало, лоснилась закопченная кладка. Думаете, он был привязан к крюку или откуда-нибудь свисал?!
Как бы не так! Через трубу он уходил наружу, в голубую небесную высь, и там растворялся.
Дядюшка и тетушка, задрав головы, стояли под дымоходом в полном оцепенении, не замечая даже брызгавших на них дождевых капель. Дядюшка пядь за пядью отпускал шнур – он уже начинал смекать что к чему! – и тот сам уползал вверх, ровно его кто подтягивал. Знаете, как тянет веревку, когда детишки змея запускают!
Потом его стало тянуть все слабее, дождь прекратился, из трубы больше не брызгало, а когда кисть очутилась перед самым дядюшкиным носом, над дымоходом высветилось небо, да такое васильково-синее, точно кто накрыл трубу тетушкиным праздничным фартуком.
Дядюшка совсем отпустил кисть, та еще малость подпрыгнула у него над головой (ясное дело, Ировец ее сразу же опять цапнул, чтобы не выскользнула!), и – глядь! – по самому краю трубы протянулась и засверкала на солнце золотая нить.
Тогда-то и смекнул дядюшка, какую награду, какой подарочек преподнес ему нынче поутру его святой покровитель, и, дабы убедиться, что тут нет обмана, дернул изо всех сил за шнур – аж присел на корточки.
«Ууууу-йууу-фффу!» – завыл над трубой ветер, васильковое небо разом заволоклось тучами, и трижды подряд блеснула молния, словно хотела испепелить все вокруг. Липа на площади зашумела – вот-вот ее вывернет с корнем, зловеще громыхнул гром, ворота риги хлопнули так, что все в доме затряслось, с крыши хлева посыпалась дранка, будто орехи с дерева, и в трубу полетели градины величиной с кулак.
Чистое светопреставление! Да только тут же и кончилось.
Стоило дядюшке ослабить шнур, как буря начала стихать: ливень перешел в дождь, дождь – в мелкий дождичек, дождичек – в легкую изморось, а там и моросить перестало, и над трубой снова показалось васильково-синее, как тетушкин праздничный фартук, небушко.
– Это, голуба, вервие от погоды,– говорит дядюшка, и подбородок у него дергается.– Наконец-то до меня дошло! Ах ты, мой золотой благодетель Фролианек!.. А теперь держи да не отпускай, хоть тут гром греми. Я мигом ворочусь! Не отпускай, слышь!
Тетушка опомниться не успела, как кисть уже была в ее трясущейся руке, а дядюшка куда-то убежал. Ростом она не вышла, а потому сильно потянула вервие от погоды книзу. И снова хлынул ливень.
Дядюшка, и верно, воротился мигом. Он успел слетать к старым воротам, выдрал из них крюк и теперь забивал его внутрь дымохода, поелику возможно выше – на самую расчудесную погоду. От радости он то и дело промахивался – и все по большому пальцу, но даже боли не чувствовал. Затем покрепче привязал вервие к крюку и повесил на дверь черной кухни старинный замок, который еще дед его вешал на сундучок с талерами и кронами. Замок был висячий, похожий на пистолет с винтовым затвором,– пока отомкнешь, с полчаса, не меньше, покрутишь.
– Никому ни словечка, слышишь? – пригрозил дядюшка.– Не то, черт тя дери, коза забодай,– ты ведь меня знаешь! Худо будет! Да ступай уж – пора печку затоплять!
Дядюшка – как был в исподних, деревянные башмаки на босу ногу – вышел в сад; даром что трава была мокрая,– бухнулся на колени и молитвенно воздел руки к щипцу крыши, где с незапамятных времен красовалось гипсовое изображение покровителя двух враждебных стихий – огня и воды, охранителя от молний и пожаров святого Флориана, во всех положенных ему, как военной особе, доспехах гасящего из кувшина полыхающее у самых его сапог пламя.
Под изображением святого такие же гипсовые выпуклые буквы возвещали: «Флорианъ Гировецъ. В лето господне 1803». То было имя прадеда нашего героя, наследуемое всеми владельцами дома сего.
Нельзя утаить, что к изображению патрона всех Ировцев, числящихся в анналах истории, дядюшку привело скорее любопытство, нежели подлинная вера, и, стоя на коленях, он молился лишь губами, тщетно пытаясь пробудить в себе истую набожность, для коей был столь необычный повод…
Вопреки всему, его одолевали мысли, весьма далекие от почтения к святому Флорианеку!
Дело в том, что Зборжов, деревня, где наш Флориан (как его имя правильно пишется), или Фролиан (как оно здесь произносилось), унаследовал после отца дом и должность старосты, и соседняя с ней деревня Спаневицы совместно владели одной часовенкой. Была ли та часовенка сооружена обеими деревнями на паях – теперь уже никто не знает, но издавна – и это засвидетельствовано самыми древними старожилами – одно воскресенье она всегда стояла в Зборжове, а другое – в Спаневицах, и жителям приходилось переправлять часовенку каждый понедельник к соседям, где ей предстояло пробыть ровно семь дней.
Большого труда это не составляло, ибо часовенка была на крепких, дубовых колесиках. Однако и тем, и другим казалось зазорным, что нет у них собственной часовенки, ведь, куда ни глянь, в любой порядочной деревне, даже и победней их, на площади своя ладная часовенка. Единственно из уважения к старому обычаю и ради добрососедских отношений все оставалось по-прежнему, и часовенка дребезжала и громыхала на своих скрипучих колесах по дороге от Зборжова в Спаневицы и обратно, причем зборжовцы были в великой невыгоде: от них к Спаневицам дорога шла в гору, да еще порядком круто.
И когда однажды во время проповеди в костеле, где молились прихожане из обеих деревень, цапартицкий декан назвал такой способ богопочитания варварским и, более того,– достойным лишь скаредных иудеев, дядюшка Ировец ухватился за эту мысль и как староста Зборжова стал добиваться постройки собственной часовни, в чем снискал горячую поддержку его преподобия. Правда, более всего он радел о своей упряжке, которую приходилось давать каждые две недели, поскольку других лошадей в Зборжове не было, но про то он пану декану не докладывал. И даже не слишком удивился, что почтенный священник не разгадал истины, как не удивился и тому, что святому Флорианеку сразу же стало известно вчерашнее решение уважаемых зборжовских выборных построить в его честь новую часовню (разумеется, принято оно было в первую очередь по настоянию Флориана Ировца); подивился же, что святому покровителю, видать, невдомек главное: ведь он-то, Ировец, печется не столько об угоднике божьем, сколько о собственной персоне, о славе зборжовского старосты.
Ировец старался ничем не выдать своих кощунственных мыслей. Но теперь, стоя на коленях и взирая на святого, на этого добряка, который снова вернулся на свое место и, как ни в чем не бывало, все с тем же благодушным видом заливает охваченную известковым пламенем постройку, он даже немного жалел Флорианека,– больно легко тот позволил себя провести. А дядюшка нюхом чуял, что так оно и было, ведь не снится же ему все это! Собственную персону он – хм! – ставил куда выше своего святого и чересчур уж святого (не в смысле благочиния и доброты, а в смысле простоты душевной) покровителя. Какое-то отцовское чувство заговорило в старосте, он схватил одну из длинных жердей, прислоненных к развилке огромной липы, и осторожненько спихнул ею здоровенное осиное гнездо, торчавшее из ноздри патрона.
Флорианек весь как-то просиял в косых лучах утреннего солнышка, отбрасывавшего на лик святого синеватые тени, и дядюшка решил даже заново выкрасить своего покровителя, дабы тот выглядел совсем как живой.
Оказаться неблагодарным Ировец не хотел! Ведь – Христос свидетель! – пустяк разве этакий-то дар с небес?!
– А не видать ли чего над трубой? – вдруг обеспокоился дядюшка.
Не видать – и опасаться нечего! На то шнур и был синим, чтобы слиться с небом. Если же пойдет дождь, так кто станет задирать голову и глядеть вверх, а хоть и поглядит – отличишь разве один шнур от другого, когда их тысячи свисают с небес? Да и широкая крона липы совсем заслоняет трубу от глаз односельчан.
Дядюшка Ировец, наверно, перекувырнулся бы от радости, кабы прыти хватало да не боялся, что люди подумают, будто он спятил. И староста ограничился почесыванием спины левой рукой, стараясь дотянуться ею повыше, а правой теребил косматую грудь. Это у него всегда было признаком величайшего удовлетворения, обычно – в связи с удавшейся плутней. Сроду не было ему так весело, сроду не казался он себе таким мудрым, как нынче. Подумать только – весь урожай, вся жатва у него в руках, вот на этой самой веревочке. Он может сделать для себя погоду, какую захочет, а когда будут свозить урожай другие – покропит их дождичком. Если ж на кого злость затаит…
– Доброе утро, пан староста! – послышался вдруг тонкий, писклявый голосок.– Хороша погодка, а! – Сквозь жердины забора на дядюшку воззрились глазки такие же острые и колючие, как сам голосок. Это был помощник старосты Ирка Вондрак.
– Будь здрав! – буркнул в ответ дядюшка Ировец и перестал чесаться: Вондрак был его коварнейшим соперником и чуть не добился вчера отмены решения назвать новую часовню в честь обоих Флорианов, святого и несвятого.
– Иду на покос сено ворошить, вечор надеялся – росу стряхну, да и возить стану, а оно, поди, сырое, как навоз!
– Гм! – хмыкнул в ответ Ировец, а сам подумал: «Ну, постой же, паскуда, теперь я с тобой расквитаюсь!»
– Погодка ноне, авось, выстоит,– елейно пел Вондрак,– день будто стеклышко, после грозы-то… К обеду воза три сметаю!
– Послушай, Ирка, не успеешь ты дойти до покоса, вымокнешь как мышь, ей-ей! – предостерег Ировец.
– Эх, староста, староста, может, для наших деревенских дел ума тебе и хватает, но чтобы предсказывать погоду – кишка тонка. Ты глянь, небушко что синька, отколь дождю-то быть?
– Как знаешь, а только я тебе наперед говорю, не успеешь дойти вон до того распятия – на тебе нитки сухой не останется. Сена тебе нонче не возить.
– Ха, ха, ха,– смеялся Ирка.– Дурак я, что ли, тебя слушаться! – И заковылял вверх по дороге.
– Ну, погоди, увидишь – хватает ли у меня ума,– пробормотал дядюшка Ировец, поспешая к своему дымоходу.– Теперича ты идешь мимо мяльни,– шептал он,– вот миновал амбар, а сейчас уж за гумнами, тащишься вверх по склону,– и дядюшка Ировец сильно потянул вервие погоды да так и держал его до тех пор, пока Ирка Вондрак, или, как его звали в деревне, Вонючка, не пробежал назад от придорожного креста к мяльне.
Тут Ировец встал посреди горницы и, увидав, как Вонючка улепетывает к своему дому – на голове мешок, в одной руке деревянные башмаки, в другой – вилы,– как он выпучил глазища и грозит кулаком, расхохотался во все горло:
– Ха-ха-ха-ха-хааа!
II
К. Мног. Корявый, редактор газеты «Чмертовске листы», по праву почитал сей орган детищем своего духа и тела. Всю газету, от первой до последней строки, сам набирал и печатал и за три года преуспел в оном деле настолько, что тираж составлял полные три охапки, а это, уверяю вас, не так уж мало: правда, К. Мног. Корявого отнюдь не назовешь великаном, но руки у него были хоть и тонкие, зато длинные.
Тираж мог быть еще больше, если б каждый экземпляр газеты не обладал роковой способностью путешествовать от одного читателя к другому, так что всякая отдельная порция духовной пищи, производимой К. Мног. Корявым, насыщала нескольких человек. Но факт остается фактом: с того момента, как служанка уже не могла захватить разом все экземпляры и для распространения газеты пришлось обратиться к помощи почты – а ведь в первый-то год существования «Ч. л.» редактор проделывал все это весьма просто – совал тираж в нагрудный карман и в свободной руке еще преспокойно нес базарную корзину,– так вот, с упомянутого момента можно было утверждать: в джунглях чешской прессы черенок «Ч. л.» окончательно привился, расцвел и сулит К. Мног. Корявому круглогодичный богатый урожай.
Все попытки «Гонца из Цапартиц», старейшего цапартицкого печатного органа, тоже выходившего еженедельно, вырвать «Чмертовске листы» из пришумавской почвы оказались тщетными, ибо чем сильнее сотрясали крону «Ч. л.» враждебные ветры, тем щедрее наливались соками два самых могучих корня этой газеты, один из которых тянулся под разбитой цапартицкой мостовой к ратуше, а другой – к дому священника.
В ту пору К. Мног. Корявый увяз в лютейшей сваре со своим местным соперником. Бог знает, каким путем редакции «Гонца из Цапартиц» удалось выведать глубочайшую тайну Корявого, но тот наверняка готов был сквозь землю провалиться, когда в одну из суббот его взгляд наткнулся на жирный заголовок хроникальной заметки «Гонца из Цапартиц»: «Матей {1} Корявый». С ехидством, ядовитым, как стрихнин, и злорадством, едким, как серная кислота, здесь всячески обсасывалось и мусолилось ужасное обстоятельство, всю жизнь, подобно проклятию, тяготевшее над Корявым. Цитатой из метрики подтверждалось, что редактор, до сей поры подписывавшийся «K. M. Корявый», окрещен именем святого, не нашедшего лучшего занятия, как взламывать льды {2}. Стыдясь своего имени, этот редактор предательски отрекся от него. Теперь, мол, всем понятно, почему «Чмертовске листы» печатают столько благоглупостей. Ведь редактирует газету тот самый Ма́тей, что «зашиб головушку, упав с полатей». Далее следовал ряд анекдотов на манер известной шутки о пражском полицейском, арестовавшем одного горожанина за оскорбление личности, когда тот сказал ему: «А! Ваша милость тоже Матей!», намеков вроде, например, такого: мол, К. М. Корявому не хватает в типографии букв, чтобы полностью набрать свое почтенное имя,– и т. д., и т. п. При каждом удобном случае Корявому совали в нос этого Матея, а однажды свободомыслящий «Гонец из Цапартиц» был даже конфискован за оскорбление религии, ибо позволил себе заметить, что еще неизвестно, тянул ли вообще хоть какой-нибудь Матей на святого, но зато в Цапартицах один Матей дотянул до редактора. «Гонец из Цапартиц» редактора «Ч. л.» стал называть не иначе, как Корявый Матей. Для ответа на такой удар у K. M. Корявого оставалось только одно оружие, и в разделе «Смесь» он начал регулярно публиковать заметки о всех знаменитых Матеях мировой истории, а свое имя на последнем листе газеты печатал теперь с небольшим изменением: К. Мног. [7]7
Многослав (прим. автора).
[Закрыть] Корявый. Однако в ближайшем же номере «Гонца из Цапартиц» была помещена реплика, озаглавленная «Матей Многоног Корявый».
Со дня выхода этого номера миновала неделя, и К. Мног. Корявый как раз заканчивал гневную отповедь «Цапартицким четвероногим», когда в дверь мастерской его духа, одновременно являвшейся цехом черной типографской магии, громко постучали. Колотил явно какой-то здоровенный детина.
– Паралик тебя разрази! Провались ты в пекло! – пробормотал К. Мног. Корявый, вскочил и одним толчком распахнул дверь.
На пороге стоял огромного роста ход, которому нужно было порядком наклониться, чтобы не задеть притолоку. Он пригнул голову и вошел с христианским приветствием.
– Во веки веков аминь! – ответил редактор Корявый уже совсем иным тоном, нисколько не напоминавшим ту краткую молитву сатане, которая прозвучала, пока дверь была закрыта, и, как здесь принято, начиналась с «Паралик тебя разрази!» (Недаром Цапартицам приписывают славу двух изобретений: этого проклятия и кнедликов.)
Посетитель прошел из так называемой черной кухни в горницу, и оказался им наш знакомец – дядюшка Ировец. Правда, узнать его мы смогли не раньше, чем он распрямился, ибо поначалу староста тщетно пытался ввернуть назад дверную ручку, оставшуюся у него в кулаке. Этим частично и объясняется грохот, предварявший его появление у К. Мног. Корявого.
Некогда, много лет назад, случился в Цапартицах пожар, да такой страшный, что половина сего самобытного городка выгорела дотла, но во всех уцелевших после ужасной катастрофы домах сохранилась одна старинная достопримечательность, а именно: черная кухня, то есть каморка с очагом – собственно, часть дымохода, расширяющегося книзу до размеров комнаты. Свет сюда падает лишь сверху, через трубу. Обычно эта каморка с блестящими от вековой сажи, точно выложенными обсидианом стенами использовалась в качестве летней кухни, чтобы единственное жилое помещение дома в знойные дни не уподоблялось раскаленному горнилу. Заодно черная кухня служила и сенями.
В старых цапартицких домах только черная кухня и была выложена кирпичом, потолки же в горницах здесь повсюду деревянные. Из черной кухни в горницу ведут двери с особыми съемными ручками. Благодаря хитроумному изобретению давних цапартицких слесарей можно было обходиться без ключа. Стоило отвинтить такую ручку – и комната заперта.
Наши старушки с милыми улыбками на бледных личиках под черными кружевными чепцами – в Цапартицах их зовут пантетями (сокращение от «пани тетя») – ходили, да и по сей час ходят к обедне, держа в одной трясущейся руке завернутый в платок молитвенник, а в другой – отвинченную дверную ручку.
Пандядя (добавление «пан» отличало наших городских дядюшек от грубой деревенщины, подобно тому как то было и с тетушками) торопится иной раз из костела домой, дабы опередить пантетю. С самыми честными намерениями приближается он к двери, но, не нащупав ручки под соломенной обшивкой, защищающей жилую горницу от зимних холодов, спешит удалиться,– и дабы не повстречаться с тетей, и дабы без него в трактире не начали партию в карты.
Такие съемные ручки, натертые ладонями многих поколений, сверкали, как серебряные, а меж гранями орнамента даже образовывались крошечные щербинки. Сделаны эти ручки были так искусно и красиво, что порой невольно восхитишься и призадумаешься. К примеру, иные из них имели форму листка, ссохшегося и внизу свернувшегося в трубочку. За нее очень удобно браться, отворяя дверь.
Дядюшка Ировец ввернул ручку, позволявшую войти в мастерскую духа редактора «Ч. л.», на ее исконное место и уселся напротив К. Мног. Корявого, еще раз повторив христианское приветствие, но уже в несколько усеченном виде, так что оно скорее напоминало некое придыхание:
– …слови …сподь!
С минуту они сидели молча, потом Корявый неуверенно произнес:
– Послушайте, дядюшка, вроде бы я вас где-то видел!
Гость посмотрел на хозяина детски-наивным взором, присовокупив к оному укоризненное:
– Ах, боже ж мой! Да ведь я Фролиан Ировец, зборжовский староста!
После этих слов К. Мног. Корявый вскочил, выхватил из рук Ировца баранью шапку, которую тот носил наперекор июльской жаре, и зеленый пузатый зонтик, щедро украшенный латунью,– из тех, что, занесенные городской модой, сохранились в наших деревнях со времен бидермейера {3}.
Причина, побуждавшая ред. Корявого к подобной обходительности, была проста. Со времени грозы, описанной в первой главе нашего правдивого повествования, прошло несколько недель, и кум Ировец неоднократно имел случай воспользоваться даром своего святого покровителя, чем приобрел во всей округе широкую известность. Людей, с относительным успехом занимающихся предсказанием погоды, в нашей благодатной провинции, слава-те господи, хватает. Однако лавры сих доморощенных и необразованных наблюдателей земного магнетизма увяли рядом с неукоснительной достоверностью прогнозов Флориана Ировца.
Новоявленный ясновидец умел с точностью до минуты предугадать поведение стихий и выигрывал пари на сколько угодно кружек пива. Мало того, это был прорицатель, у которого можно заказать любую погоду на выбор, а такой пророк, черт возьми, по праву заслуживает популярности не в одном лишь достославном Зборжове, где велением судеб ему довелось быть старостой.
Пока Ировец довольствовался тем, что обеспечивал солнечную погоду, когда ему нужно было сушить и вывозить с лугов сено, да, потрафляя своей зловредности, в самый разгар полевых работ кропил дождичком немилых его сердцу соседей (особенно часто доставалось вожаку недовольных старостой малоземельных крестьян Вондраку), он еще не знал всего могущества ниспосланного ему небесного дара.
Одно время Вондрак вовсе не смел носу высунуть из дому. Тетушка Маркит тянула за конец шнура, а Ировец стоял у окна и помирал со смеху, наблюдая, как Вондрак, едва сделав в сторону деревенской площади несколько шагов, опять улепетывает от дождя восвояси. Чтобы не промокнуть до костей, бедняге приходилось сиднем сидеть в горнице. Вондрак не лишился тогда ума только благодаря частым холодным душам. Без мешка на голове он уже и за порог не выходил. Но тут начался сенокос, и староста вынужден был порой отступать от правила, ежели это требовалось ему самому или кому из его дружков.
Позднее Ировец, как говорится, вошел во вкус. В его дымоходе появилась настоящая шкала погоды. Вверх и вниз от крюка, вырванного из ворот и укрепленного здесь в то памятное утро, когда он впервые узрел своего патрона (этот крюк можно принять за нулевую точку отсчета, означающую погодку так себе, ни то ни се), наш герой вбил еще ряд крюков, под которыми не хватало только табличек: «Дождичек», «Сильный дождь», «Ливень», «Гром» или «Сумрачно», «Ясное солнышко», «Сухо», «Жарко», «Парит», «Град» и т. д.
Чтобы драгоценный шелковый шнур святого Флориана не слишком истерся, дядюшка обшил его куском толстой кожи и приделал петлю. Теперь, подвесив «погоду» на любой из крюков, он мог идти куда угодно – хоть в трактир. Об этом он, разумеется, ни одной живой душе не проговорился и своей супружнице велел молчать под страхом смерти. Да та и сама ни словечком бы не обмолвилась, а с тех пор как увидела, что муж ее и впрямь повелевает громами, внимала его наказам, будто воскресной проповеди. Помимо всего прочего, она почитала дар святого Флориана проявлением особой милости божьей и скорее приписывала ее своим заслугам и своей благочестивости, нежели добродетельному поведению хозяина дома. Более того, эта сухонькая бабка, молившаяся ныне в костеле усерднее прежнего и знавшая своего старика лучше, чем сам святой Флориан, дивилась в душе, как этакий-то грешник удостоился столь великой награды. Если бы она собственными глазами не видела мокрый след в углу, куда святой ставил кувшин, ни за что бы не поверила. Тетушка была убеждена: на сходке выборных Ировец ратовал за святое дело лишь потому, что сам звался Флорианом, а про своего патрона и не вспомнил.
Ировец же над всем этим не слишком ломал голову, а к дару святого Флориана и его волшебным свойствам вскоре совсем привык, как к чему-то естественному и обыденному, как привык к богатым угодьям, доставшимся ему вместе с прочим приданым жены. Поля у него были отменные, и вправду не хватало разве что постоянного солнышка над ними, да и то теперь было в его власти – он и распоряжался им без долгих размышлений.
Но когда Ировец неожиданно понял, что фиолетовый шнур имеет еще и другие удивительные свойства, когда он обнаружил, например, что с помощью этого шнура может не только вызывать вёдро или ненастье, а и распространять их куда захочет, хоть бы на самые дальние окрестности, причем четыре угла широкой печной трубы играли роль компаса и соответствовали четырем сторонам света,– его одолело честолюбие.
Как-то старосте удалась великолепная радуга, засиявшая прямо над его усадьбой, и тут в нем проснулась жажда славы и мирских почестей. Захотелось стать известным не только в Зборжове, Длуженицах, Праставицах, Милаучи, Стракове и других окрестных деревнях, но и в самих Цапартицах, и в Пльзени, а то и в Праге.
Правда, из перечисленных ходских деревень к нему то и дело являлись депутации, иной раз с двумя десятикроновыми бумажками в руке и с недвусмысленным заказом на хорошую погоду. Но уже сам состав этих делегаций выдавал, какова, по мнению окружающих, истинная цена деяниям и славе Ировца. Послом-то чаще всего был деревенский пастух, который долго кружил возле двора, не решаясь войти.
Словом, стал дядюшка примечать, что люди его сторонятся, будто он какой живодер или знахарь, который заговором лечит скотину. Дурная молва ходит за такими людьми по пятам. Чувствовал Ировец: его небывалый, поразительный дар или, позволительно даже сказать, всемогущество вызывает в народе толки, что, мол, все это не от благодати, а скорее от лукавого. И мы, знающие суть дела, можем лишь искренне пожалеть зборжовского старосту.
Хотя, в общем-то, дядюшка сам был виноват: будь он примерным христианином, так перво-наперво доложил бы о чудесном видении и даре святого Флориана своему духовному пастырю; тогда наша история приняла бы совсем иной оборот, чем ей – увы – суждено принять. Однако Ировца обуяла дьявольская гордыня. Ни за какие блага на свете не позволил бы он всплыть наружу истине, что погодушка-то не так уж ему и подвластна, не смирился бы с тем, что люди перестанут говорить: «Этот зборжовский староста взбодрит те погодку, каку захотит».
А ведь достаточно было одного словечка или на худой конец нескольких слов, и он мог бы предстать перед всем Зборжовом, а главное – перед Вондраком и его приспешниками, возводившими на старосту всякие поклепы, как праведник, за выдающиеся заслуги отмеченный милостью своего святого покровителя. Но Ировец стремился не к небесной, а к суетной мирской славе.