355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Вячеслав Рыбаков » Письмо живым людям » Текст книги (страница 9)
Письмо живым людям
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 07:23

Текст книги "Письмо живым людям"


Автор книги: Вячеслав Рыбаков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 62 страниц)

Он покачал головой:

– Да, действительно. Я сам требую. И ничего не получается. Твержу себе: хочу туда, хочу, хочу… А как я могу туда хотеть, когда они здесь. Хоть ногами меня топчи. Но такой, как здесь, я никому не нужен. А там их нет. А здесь я права на них не имею, здесь мне стыдно…

– Что ты несешь? – немощно закричал я.

Он встал, и у меня снова все оборвалось внутри. Несколько секунд он, хмурясь, размышлял, потом лицо его посветлело.

– Придумал, – сообщил он. – Не стану пачкать улицу. Долбанусь в орнитоптере. – Он даже улыбнулся, доставая радиофон. – Одноместный орнитоптер на два часа, если можно – голубого цвета. Ярко-голубого. – Он покосился на меня и просто сказал вполголоса: – У нее тогда был ярко-голубой… Да, спасибо.

Положил радиофон в карман и аккуратно застегнул молнию. Ободряюще улыбнулся мне:

– Знаешь, Энди, мне сейчас так хорошо…

Я молчал. Он пошел к выходу. Завернул к столу, где с ночи лежала фотография сына. Постоял секунду, потом, не взяв, решительно двинулся прочь. И снова остановился.

– Энди! – порывисто сказал он. – Спасибо тебе. Ты на меня не сердишься?

Я отрицательно покачал головой.

– Сейчас поднимусь над облаками… Помнишь, как ты нас в лагерь вез?

Я кивнул.

– Ох, и смешной я был тогда! Смотрю – прямо руки трясутся, в кнопки не попадаю! А ты так здорово вел… Только зря ушел.

Я попытался отлепиться от стенки, на которую опирался спиной все это время. Мне казалось – стенка прыгает.

– Нет-нет, – испугался Женька, – ты меня не провожай, пожалуйста. Сейчас все кончится, потерпи еще четверть часа, я быстренько… только над облаками поднимусь, и все. Марине не говори, ладно?

Я все-таки загородил ему выход.

– Ну, Энди, ну честное слово, – жалобно сказал он.

Он даже не стал меня отталкивать или хотя бы бить. Выждал немножко и аккуратно передвинул. И еще руку мне пожал.

До срока, назначенного Чарышевым, оставалось сорок две минуты.

Когда я вошел, Марина не обернулась. Она стояла неподвижно, глядя в серое сумеречное небо. Лохматые тучи бежали быстро и низко. Наверное, она смотрела на них. А я смотрел на нее, зная, что вижу в последний раз. Я очень хотел позвать ее, но это было не нужно. Она так и не обернулась. Что-то мгновенно сместилось вдруг, стало темно, я понял, что лежу под одеялом, почувствовал, как это странно и чудесно, когда не болит голова, – и раздался крик. Я вскочил. Крик нарастал. Я бросился туда, споткнулся во мраке, и вдруг стало тихо – Соломин, длинный, тощий, сутулый, выбросился, как из ада, белеющей тенью. Он налетел на меня и тоже упал.

– Энди… – прохрипел он перехваченным от ужаса голосом. – Энди…

– Ты что это? – спросил я обеспокоенно и удивленно.

Он поднял ко мне узкое, меловое лицо.

– Энди, – бормотал он, успокаиваясь. – Энди. Энди. – Он глубоко вздохнул. – Энди… – обессиленно прошептал он.

– Сон, что ли, страшный? – спросил я.

Он поднялся – бледное привидение тягуче, неспешно вздыбилось из бездны.

– Сон, – сообщило оно. – Такой сон.

– Утром расскажешь. Между прочим, я приехал усталый и спать хочу. Нервы у тебя, однако… Успокоился?

– Да, – процедил он с ненавистью. – А вы эгоист, Гюнтер. Я вам еще не говорил этого? Вы мерзкий, равнодушный эгоист.

– Мне это многие говорили, – утешил я его. – Не ты первый.

– В конце концов, вы перестанете мне «тыкать» или нет? – фальцетом выкрикнул он. – Фамильярность – самая отвратительная вещь на свете!

…В окно лилось фальшивое солнце, заливая комнату ослепительным резким светом.

– Должен заметить, коллега, – Соломин набирал на шифраторе код своего завтрака, – что эта пренеприятная ночь прошла для меня все-таки не без пользы.

– Что вы говорите, коллега? – с восхищением и изумлением ответил я.

– Да. Представьте себе. Видимо, повлияло ваше вчерашнее сообщение об ожидавшемся прогибе метрики, которое я так некстати прервал… Я вел себя бестактно, простите. Нужно будет связаться с Мортоном. Мне пришло в голову, что подобные прогибы, будучи созданы искусственно, при достаточной интенсивности могут завершаться заранее рассчитанными разрывами пространства-времени.

– Что же вы мне ничего не заказали, коллега? – спросил я, идя к синтезатору, в то время как Соломин шел мне навстречу с бокалом молока и порцией столовой массы.

– Еще раз простите, коллега. Я, очевидно, слишком увлекся своими мыслями. Так вот. Если такая операция станет возможной, родится целая наука. Я назову ее хроновариантистикой. Я сохранил самые приятные воспоминания о поре нашего с вами сотрудничества и буду рад, уважаемый коллега, если вы сочтете для себя возможным возобновить его.

– Полагаю, это пойдет нам обоим на пользу, – согласился я.

– Это же самое и я хотел сказать.

– Помилуйте, коллега, – проговорил я и заказал себе стандартный брикет столовой массы.

…Морозная дымка обесцвечивала высокое небо, на западе тихо таял закат. Задорно похрустывал снежок под ногами.

Неторопливо, с достоинством шагая, мы спустились по парадной лестнице института. Соломин, бледный, подтянутый, раскрепощенный, сиял горбатой лысиной, словно нимбом, и охотно улыбался корреспондентам, суетившимся вокруг нас.

– Ну, вот, – сказал он удовлетворенно. – Мы свое дело сделали. Не правда ли, коллега? – Он нагнулся, с удовольствием слепил снежок и, положив на лысину, стал извиваться, стараясь удержать его. Корреспонденты целились объективами. Снежок соскользнул. Соломин засмеялся. – Прорыв, в принципе, возможен, мы это доказали и в этом отчитались. Теперь поедем ко мне, запалим каминчик. – Он галантнейшим образом распахнул передо мною дверцу своего ярко-голубого орнитоптера. Сел за пульт. – А завтра пойдем дальше. Не так ли, коллега?

– Полагаю, именно так, коллега, – ответил я.

Соломин, улыбаясь, поднял оптер к заре. Заснеженный городок канул вниз. Соломин шаловливо погрозил ему длинным суставчатым пальцем.

Запел радиофон. Соломин, не размышляя, дал контакт.

Это был шеф лаборатории слабых взаимодействий Клод Пелетье. Он улыбался восторженной улыбкой.

– Поздравляю вас! – воскликнул он. – Дорогие, дорогие мои Эжен и Энди, то, что вы сделали, – грандиозно! Мне невероятно жаль, что я не смог присутствовать на вашем замечательном докладе, но я и моя юная супруга прослушали все от первого до последнего слова по телевидению, и оба спешим вас поздравить!

В поле экрана появилось счастливое девичье лицо. У меня заломило сердце.

Это была девочка с того стереофото.

Сейчас она завороженно глядела на Пелетье, и не было ей дела до экрана. Она вся будто светилась.

Поблагодарив, Соломин выключил радиофон. Медленно спрятал, аккуратно застегнув молнию кармана; пальцы его дрожали.

Оптер рушился в ночь. Тонкая, прозрачная пленочка зари скатывалась за жесткий горизонт. Лицо Соломина сделалось непреклонным и острым.

– Энди, – позвал он. – То… тогда… был не сон?

– Что? – удивленно спросил я сквозь колючий ком в горле. – Какой сон? Ты о чем?

Он бросил машину вниз. У меня засосало под ложечкой. Дальние тучи рванулись к нам навстречу, мимолетно лизнули стекла сизой мутью и, лопнув, провалились вверх.

– Они живы!! – закричал Соломин, впившись в пульт и все круче ставя машину на нос. – Они живы там, я знаю!

Под нами, дыбясь, распахивались заснеженные леса.

– Ты разобьешься! – закричал я и сам едва услышал себя.

– Не-е-ет! – донесся до меня исступленный визг. – Двух хватит!

От перегрузки потемнело в глазах. Сиденье свалилось с меня; завывая, оптер натужно выровнялся.

Из радианта мчалась белая толща. Все летело мимо, мерцая и рябя, сливаясь в длинные черно-белые полосы. Соломин, озверев, оскалясь, корчился над пультом.

– Почему так медленно, Энди? Почему так медленно?

Что-то мелькнуло возле самого борта, раздался сухой хруст, нас крутнуло, я врезался плечом в стекло. На один миг я заметил позади, в снежной мгле, замершую в падении длинную темную тень, и вот она уже пропала, мы были далеко и летели, летели…

7

Из-за ослепительно-прямых деревьев осторожно выступил олень и уставился на нас. С широких, бархатных его ноздрей срывались облачка пара.

– Тс… – выдохнул Соломин.

Олень чуть наклонил большую голову. Высоко поднимая над снегом мослатые ноги, сделал еще шаг.

Я вспомнил перекошенные остовы деревьев и их длинные тусклые тени, катящиеся по бурой поверхности мертвых болот…

Снегопад затихал.

– Смотри какой… – сказал ошалевший от восторга Соломин.

Он торчал по колено в снегу рядом с висящим оптером, зябко спрятав голову в воротник, и широко распахнутыми глазами смотрел на оленя. А олень смотрел на него.

– Я буду работать, Энди, – тихо проговорил Соломин. – Ты меня знаешь. Я к ним пробьюсь.

Я кивнул.

Он попытался распрямить сутулую спину, смешно растопырил плечи.

– Как думаешь… такой я им нужен?

Олень вдруг прянул назад. За щемяще стройными стволами сосен вспыхнуло облако снежной пыли и потянулось, опадая, вслед слитному рокоту уходящего стада.

Октябрь 1979,
Ленинград

История этой небольшой повести еще причудливее, чем история «Корабликов». Первая версия была создана осенью 1973 г. Как я уже упоминал, основные эмоциональные толчки, возбуждавшие желание писать, приходили ко мне тогда не из реальной жизни, а из литературы. Исходно данное произведение было всего-то продолжением лемовского «Соляриса»: Соломин по первости прямо был Сарториусом, Энди Гюнтер, ставший немцем благодаря блистательной работе Юри Ярвета в фильме «Солярис» (как раз тогда только-только вышедшем на экраны), – Снаутом; где-то на окраине текста мелькал и Кельвин, оказавшийся при взгляде со стороны самовлюбленным павлином и бабником. Оно вдобавок было слегка скрещено с «Большой глубиной» Кларка. Влияние «Большой глубины» заключалось в том, что к тому времени, когда развернулись описанные в повести события, борьба за права животных, возглавляемая Маха Тхеро, привела к такому успеху, что нельзя стало есть ничего живого, даже креветок, даже улиток… И, соответственно, человечество село на совершенно голодный паек, ликвидировать который оказались способны лишь исследования Сарториуса. Ну а с другой стороны, солярианский Океан, продолжая свои эксперименты, дотянулся до Земли – и порадовал человечество тем, что перекинул стрелки развития Земли на мир, где Сарториус отказался эти исследования продолжить. Именно тот малыш, которого он (как и жену в придачу) угробил, стараясь накормить человечество, и мерещился ему впоследствии на Станции Солярис – на иной, понятное дело, на исходной линии…

Сколько я понимаю, это был первый мой опыт в потом столь пришедшемся мне по сердцу жанре альтернативной фантастики.

В 1975 г. на семинарском обсуждения молодому наглецу вогнали ума во все отверстия, объяснив, что варьировать Лема можно разве что Тарковскому, а ты, чадо, не шали, имей уважение. Я его поимел. С этого начался долгий и весьма мучительный путь ухудшения произведения, приведший в конце концов к возникновению приведенного выше варианта.

Оригинал повести не сохранился. Скорее всего я его тоже спалил – из скромности, чтобы никто уже не смог бы, тыча в него пальцем, обвинить меня в отсутствии пиетета к классикам.

Да, я не оговорился: эта повесть, в отличие от других долго ждавших публикации и в процессе ожидания претерпевших основательные трансформации вещей, не улучшилась, а ухудшилась. Причина тут одна: с самого начала я переделывал повесть не для качества, а для издания. Она в ту пору казалась наиболее проходимой из всего мало-мальски крупного, что у меня валялось в столе – и ее время от времени пытались предложить в какой-нибудь сборник. Хотя дурь это была немереная: как ни мотивируй существующую в повести ситуацию – расцветом ли вегетарианства, происками инопланетного Океана или разрушением земной экологии уже благополучно сгинувшими капиталистами, у любого редактора, я полагаю, вся шерсть дыбом вставала, едва он отлистывал пару страниц: недостаток продовольствия при коммунизме! Автор охренел, что ли? Помню, когда повесть вошла в предварительный состав какого-то московского сборника («Созвездие» он вроде бы должен был называться), Миша Ковальчук публично обещал съесть собственную бороду, если она и впрямь будет в этом сборнике опубликована. Очень хорошо помню, как мы идем по розовому подземному вестибюлю станции метро «Баррикадная» и известный критик Гаков говорит, тонко усмехаясь: «Я съем собственную бороду…» А я все понять не мог, все надеялся, все вычеркивал что-то и что-то вписывал…

Этапов пять-шесть издевательств выдержал этот текст, становясь все более тощим и убогим, пока наконец не увидел свет в одном из лениздатовских сборников уже в перестроечные времена… Основой для этого варианта послужила версия, возникшая после очередной кардинальной переработки. Возникла она действительно осенью 1979 г. Но вплоть до середины 80-х я, при каждой вдруг начинавшей брезжить возможности куда-то повесть приткнуть, что-то там опять адаптировал. Позорище. Осел, который долго идет за подвешенной у него перед носом морковкой, даже если в конце концов и получает ее в награду за глупость и покорность, ест ее уже порядком подгнившей.

Утешением мне может являться лишь то, что это был единственный (правда, растянувшийся чуть ли не на десять лет) подобный случай в моей человеческой и творческой биографии. Надеюсь, таковым он и останется.

Художник

Лес был бесконечен. Плоская, душная мгла обволакивала тело туго и незримо. Иногда в ней вспыхивали багровые огоньки глаз – то ли зверя, то ли духа, и художник замирал, стараясь не дышать. Дважды ему попадались маленькие поляны, и тогда можно было взглянуть на мерцающие в вышине звезды, такие спокойные и голубые после опасных звезд леса. Но потом вновь приходилось нырять в сладковатую затхлость под низкими кронами. Лес кричал и выл, лес зловонно дышал, иногда доносились крадущиеся шаги – то ли зверя, то ли духа… Художник мечтал услышать голос птицы Ку-у, птицы его предков, – это значило бы, что он на верном пути. Но лес кричал иными голосами. Художник шел из последних сил, все сильнее припадая на искалеченную ногу, облизывая спекшиеся губы сухим языком.

Посреди очередной поляны он остановился и запрокинул шишковатую голову. Над ним, обрезанный темными тенями ветвей, мерцал звездный туман, клубясь по высокому, неистово синему своду. Звезды всегда помогали художнику. Стоило их увидеть – и самые сложные картины всегда получались хорошо. Художник не понимал, почему другие не любят смотреть на звезды.

Со сдавленным стоном он опустился на влажную землю и коротко обратился к Ку-у, прося помощи. Только знак. Больше не надо ничего, только знак, остальное он сделает сам. Он будет неутомим, как ветер, он вечно будет идти, не замечая боли, – только знак, что путь выбран верно, что страдания не напрасны. Но не было знака.

…Он кончил рисовать медведя и приготовился проткнуть его где полагалось черточками копий.

Род рос, ему нужна была пещера побольше. Но в единственной пещере, которую удалось найти в округе, жил медведь. Надо было его убить. С такой задачей род не сталкивался давно – только самые старые помнили, как убивать медведя, да и то каждый из них советовал свое.

Чья-то тень упала на стену, и художник услышал за спиной знакомое дыхание. Художник обернулся. Вождь некоторое время внимательно рассматривал картину, а потом сказал:

– Хорошо. – Помедлил и добавил: – Хватит.

– Что – хватит? – удивился художник.

– Рисовать – хватит.

– Надо копья.

– Не надо копья.

– Не надо копья?

– Не надо копья. Мы не будем плясать у картины.

Художник опустил выпачканные красками руки.

– Мы не пойдем на медведя?

Вождь прятал глаза.

– Мы пойдем на медведя, – ответил он. – Мы не будем плясать у картины. Ты не будешь рисовать копий. Ты не будешь рисовать ничего.

Художник медленно поднялся, и его помощник, деловито растиравший глину, поднялся тоже.

– Как же можно не рисовать копий? – растерянно спросил художник. – И как же можно ничего не рисовать?

– Ты будешь охотиться, как все, – с внезапной твердостью сказал вождь. – Твой помощник тоже будет охотиться, как все. Рисовать не надо. Вы, двое мужчин, тратите все время на дело, с которым справится любая старуха. Это глупо. – Он помолчал. – Рисовать не надо. Мы сотрем все это. – И он широко взмахнул рукой в сторону стены художника.

Художник посмотрел на вождя, а потом повернулся к своим картинам. Здесь были все звери, каких только видели глаза людей. И люди здесь тоже были. В каждом из них был кусочек вечного неба, в каждой линии искрились звезды. Не рисовать художник не мог.

– Я не дам, – хрипло сказал он и вновь повернулся к вождю. – Пускай останется. – И чтобы сделать свои слова более весомыми, страшно оскалился и зашипел, пригибаясь, хотя прекрасно понимал: если они решили, они сотрут. Он только не мог понять зачем.

– Мы решили, – сказал вождь и уставился художнику прямо в глаза. – Они не нужны и мешают.

– Кому мешают? – спросил художник.

Вождь стиснул кулаки. Каждый из них был величиной чуть ли не с голову художника. Художник старался не смотреть на эти кулаки.

– Кому мешают? – отчаянно спросил он еще раз, и вдруг его помощник тоже стиснул кулаки. Вождь недобро покосился на помощника и медленно сел, скрестив могучие ноги, бугристые от шрамов.

– Садись и ты, рисующий людей и зверей. – Он стукнул по земле рядом с собой. – Ты хочешь говорить, тогда поговорим, раз ты хочешь. И ты садись, растирающий глину. Нет, не здесь, а там садись, чтобы нас слышать, что я буду говорить.

– Почему он не будет слышать, что ты будешь говорить? – спросил художник. – Он растирает глину. Я велю ему остаться здесь.

– Ты не велишь ему остаться здесь, – возразил вождь. – Потому, что я хочу говорить так, чтобы он не слышал, а только ты слышал.

– Я хочу, чтобы он слышал все, что слышу я, – упрямо сказал художник, но вождь лязгнул челюстями и гулко ударил себя в волосатую грудь.

Когда растирающий глину отошел, вождь перевел взгляд на художника.

– Ты рисуешь копья, – проговорил он. – И все пляшут, и старейшины просят удачи. А потом настоящие копья не попадают.

– Значит, надо рисовать еще, – вспыхнул было художник, но вождь прервал его:

– Ты рисуешь, а мы охотимся. Ты сидишь в пещере и ешь, что мы приносим, а мы погибаем и получаем раны, а твой помощник сидит с тобой и растирает тебе глину. Не говорю: твоя вина. Не говорю: тебя убить. Но род перестает верить. Раньше думали: нарисовать победу – и будет победа. А теперь видим так: нарисовать победу одно, а добиться победы другое. Рисовать не помогает. Рисовать мешает, потому что вы не охотитесь, и всем обидно.

Художник сидел как оглушенный и долго не мог ответить.

– Я буду рисовать, – сказал он потом.

– Ты не будешь рисовать, – тяжело вздохнув, ответил вождь. – Ты будешь охотиться.

– Я рисую хорошо. – Художник нервно сцепил тонкие пальцы. – Старейшины просят плохо.

Вождь угрожающе встал, и помощник, увидев это, тоже встал, хоть и не слышал слов.

– Это тоже думают, – сказал вождь. – Некоторые думают: он рисует хорошо, это видно. Как просят старейшины – не видно, и они просят плохо. Такая мысль хуже всех.

– Я буду охотиться, а потом рисовать. Ты не велишь стирать, – попросил художник, вставая.

Вождь опять тяжело вздохнул и наморщил лоб.

– Рисуй медведя и копья, – сказал он после долгого раздумья. – Так, как только умеешь, рисуй копья. И мы не будем плясать. И старейшины не будут просить. И мы не пойдем убивать медведя. Ты и твой помощник нарисуете хорошо, а потом пойдете и убьете хорошо. И если не убьете, то вы рисовали плохо, и больше не надо.

– Вдвоем?

– Да, – подтвердил вождь. – Рисуй хорошо.

…И вот помощник погиб, и Ку-у молчит, и нет сил идти.

И медведь невредим.

И картины сотрут.

Эта мысль подстегнула художника. Он заворочался, пытаясь встать. Если бы хоть кто-то подал руку… Никто не подавал руки. Загребая воздух пятерней, художник старался подняться и стискивал, стискивал зубы, чтобы не закричать. Кричать нельзя – лес всегда идет на крик, там легкая добыча, там пища. На крик о помощи всегда приходит убийца. Надо встать. Надо добраться до своих. Там помогут, там же люди… люди… если позволит вождь… если согласятся старейшины, то… люди…

Он встал и пошел.

…Он лежал, запрокинув голову, хрипло и коротко дыша. Рядом сидела на корточках старуха и обмазывала раны травяным настоем. Она невнятно бормотала, чуткими пальцами трогая распоротое, раздавшееся в стороны скользкое мясо. Вождь возвышался над ними как скала, его лицо было угрюмо.

– Мы не убили медведя, – выдохнул художник. – Нас было мало.

– В старые времена медведя убивал один.

– Он знал способ.

– Но ведь ты рисовал! – с деланным удивлением воскликнул вождь. – Зачем тебе способ?

Художник не ответил. Вождь подождал, а потом сказал:

– Ты будешь собирать корни.

Такого унижения художник еще не знал. Ведь он не виноват, что его послали. По чужой вине он стал калекой, по чужой вине остаток жизни будет заниматься женской работой и смотреть на пустые стены!

– Я не смогу собирать корни, потому что не смогу ходить, – едва разлепляя губы, выговорил он. – Я буду рисовать.

Вождь оскалился.

– Ты будешь резать корни, сидя в пещере! Ты будешь выделывать шкуры, сидя в пещере! Кто-то должен делать самую грязную работу. Ты привык к грязи, возясь с краской, и тебе будет нетрудно.

– Я буду делать самую грязную работу, а потом рисовать, – тихонько попросил художник.

Мускулы вождя вздулись, он оглушительно зашипел, молотя себя в грудь обеими руками. Старуха испуганно шарахнулась, задев твердым сухим коленом рану художника. Боль вспыхнула, как молния, художник вскрикнул, дернувшись на вонючей шкуре.

Вождь успокоился. Он тяжело вздохнул, а потом нагнулся и заботливо расправил сбившуюся под художником шкуру.

– Стереть важно, – сказал он.

Художник закрыл глаза.

…Он помогал резать корни, потрошил рыбу, выделывал шкуры. Над ним смеялись. Иногда он выбирался из пещеры и останавливался у входа, вдыхая свежий, просторный воздух и глядя в лес. Ходить было трудно, но солнце горячим языком вылизывало его перекошенное тело. Художник щурился и мечтал.

В редкие мгновения, когда он оставался в пещере наедине с детьми и глупыми полуслепыми старухами, он подходил к своей стене. Рисунки были стерты, но художник гладил стену ладонями, в кожу которых все глубже въедалась земля, ласкал холодный камень огрубевшими пальцами, творя воображаемые картины, и вдруг снова, как в прежние времена, он осознавал, что правильно ведет эту линию и вот эту тоже; будь они видны, на него смотрел бы со стены влажный удивленный глаз косули…

А старейшины все припоминали способ извести медведя, и каждый говорил свое и упрекал остальных в молодости, и вождь не решался рискнуть.

Однажды, опираясь на крепкую палку, художник вышел из пещеры и заковылял туда, где его помощник брал глину.

Он дошел через час. Набрал сколько мог унести и поплелся обратно, часто присаживаясь отдохнуть, вытягивая усохшую ногу и подпирая подбородок суковатым костылем.

Он нашел большой валун неподалеку от пещеры и сел возле; начал растирать глину – неумело, но любовно и тщательно, чувствуя, как она постепенно перестает быть глиной и становится краской.

Потом он обессиленно лег, уткнувшись затылком в мягкую траву. Небо сияло. Художник подумал, что очень давно не видел звезд. Он с трудом сел и начал рисовать.

…И вновь увидел, как громадный серый ком беззвучно рухнул откуда-то сверху, вскрикнул растирающий глину, и лишь тогда медведь взревел, почуяв кровь. Тоненькие ноги, торчащие из-под туши, дернулись по земле. Морда медведя стала багровой. Художник попятился, неловко выставив копье, потом закричал от ужаса. Все произошло так неожиданно и внезапно, ведь растирающий только что разговаривал и старался успокоить художника – и, отстранив его крепким локтем, пошел первым… Медведь поднял голову и опять зарычал. Художник попятился и споткнулся, упал навзничь, цепляясь за копье, и медведь бросился. Художник швырнул копье и попал, но медведь лишь взревел сильнее, художник вскочил, медведь прыгнул, художник прыгнул тоже и покатился с откоса, а следом за ним с нарастающим гулом и грохотом, вздымая облака пыли, понеслась лавина песка и щебня…

Он рисовал. Он рассказывал, и плакал, и просил: не надо смеяться. В том, что случилось, нет ничего смешного. Он закончил одну картину, другую, третью, четвертую, срисовывая с памяти все, как было. Он не жалел красок. Его била дрожь. Ему хотелось, чтобы хоть на миг всем стало так же больно и обидно, как больно и обидно ему, чтобы все поняли. И перестали смеяться. Он нарисовал себя, искалеченного, скрюченного, как сухая травинка, опрокинутого на шкуру, – и пустую стену рядом.

Он вернулся в пещеру поздно, люди уже спали. Его глаза тоже смыкались, он был опустошен; сладкая усталость умиротворяла и расслабляла его. Он уснул мгновенно, и этой ночью его не преследовали кошмары – медведь и вождь.

Вождь пришел к нему после полудня. Его ноздри широко раздувались, и верхняя губа то и дело вздергивалась, обнажая зубы.

– Ты рисовал? – отрывисто спросил вождь.

Художник отложил рыбу, которую потрошил.

– Я рисовал, – ответил он. – Я – рисующий людей и зверей.

– Зачем ты рисовал? Я не велел.

– Я люблю. Я решил сам, потому что ты не велишь, а я люблю.

Вождь сдержался.

– Зачем ты рисовал такое? – спросил он, пряча руки за спину. – Это самое вредное, что ты нарисовал.

– Я рисовал, что видел. Я рисовал, что думал.

– Ты рисовал, как медведь вас ел.

– Да.

– Некоторые уже видели, и некоторые еще увидят. Мы сотрем, но некоторые увидят, пока мы не сотрем. Они никогда не решатся войти к медведю. Он страшный.

– Да, – подтвердил художник, – он страшный.

– Ты для этого рисовал?

– Нет.

– Для чего же ты рисовал?

– Я не мог не нарисовать.

Вождь задумался, морща лоб.

– Ты испугал все племя, – сказал он.

– Я не думал об этом.

– О чем ты думал?

Художник помедлил.

– О себе. Когда я рисую, я всегда думаю о себе и о том, чего хочу. И что люблю. Я думал о том, как мне больно. И еще я думал о растирающем глину.

Вождь быстро оглянулся по сторонам, проверяя, не подслушивает ли кто-нибудь их разговор, и резко спросил:

– Тогда почему медведь похож на меня?!

Художник молчал. Об этом он не знал.

– Я сразу понял, – сказал вождь. – Ты хотел сделать мне плохо.

– Нет, – ответил художник безнадежно. – Я не люблю делать плохо. Я люблю делать хорошо.

– Тогда ты пойдешь и сотрешь, – сказал вождь. – И нарисуешь все не так, потому что так страшно. Твой медведь – страшный.

– Он не мой медведь. Он сам медведь, и был такой.

– Ты нарисуешь другого. Ты нарисуешь маленького-маленького медведя и больших-больших охотников с большими-большими копьями. Тогда никто не станет бояться. Я сам буду водить охотников смотреть на твою картину. А потом велю им убить медведя.

– Нет, – сказал художник. – Медведь был не такой. Я не могу рисовать не такого медведя, потому что могу рисовать только такого, какой был.

– Тогда ты будешь изгнан, – сказал вождь, – и погибнешь один в лесу. И даже если ты найдешь чужих, они сперва поманят и похвалят тебя, а потом съедят.

Так или иначе, меня везде съедят, подумал художник. У него заболели едва затянувшиеся раны. Он промолчал.

– Когда все станут смелыми от маленького медведя, они его убьют, – и у нас будет пещера.

– Когда они, – не выдержал художник, – увидят настоящего большого медведя, они испугаются еще больше, потому что думали, что он маленький медведь.

– Пусть, – ответил вождь спокойно. – Когда медведь бросится, им придется драться, потому что он бросится на них.

– Он многих убьет.

– Да. Но у нас будет большая пещера.

– Когда многие погибнут, большая пещера станет не нужна.

Вождь поразмыслил.

– Большая пещера всегда нужна, – сказал он. – Медведя надо убить, потому что мы уже сказали, что его надо убить, и теперь не можем сказать, что убивать не надо.

Художнику нечего было ответить. Он опустил голову.

– В новой пещере я разрешу тебе рисовать на стене и дам помощника, – мягко сказал вождь. – Иди.

Художник пошел, и вождь довел его до выхода, поддерживая своими мощными руками. Он так поддерживал, что художнику казалось, будто он выздоровел и даже никогда не был ранен, – вот как легко было идти, пока поддерживал вождь. Но вождь поддерживал недолго, и весь путь художник прошел один.

У валуна, опершись на копья, стояли два молодых охотника и тихо разговаривали. Художник, навалившись на костыль, остановился за кустами и уставился в их широкие коричневые спины.

– Смотри, – говорил один другому. – Вот, оказывается, где был медведь.

– Да, – отвечал другой. – Смотри, как он прыгнул. Передние лапы вытянуты, а брюхо беззащитно. Если прыгнуть ему навстречу и поднять копье, он брюхом напорется на копье.

– Но они этого не знали. А видишь, как здесь нарисовано. Удобно зайти с двух сторон.

– Да. Помнишь прием, который мы придумали?

– Жаль, что они не знали приема, который мы придумали.

– Жаль, что они не знали, как прыгнет медведь.

– Жаль, что они не знали, где сидит медведь.

Они неловко помолчали, поглядывая на валун.

– Но мы-то теперь знаем, – сказал один. Второй облегченно вздохнул и перекинул копье в правую руку.

– Да, – сказал он. – Мы знаем.

Больше они не говорили. Стискивая копья, они еще раз посмотрели друг другу в глаза и ушли, проскальзывая сквозь кустарник беззвучно, словно тени.

Художник опустился на землю. Из него будто вынули все мышцы и все кости. Он мучительно жалел, что не может пойти с теми двумя, и раз уж он не может пойти, то не стоило шевелиться совсем. Оставалось только ждать.

Небо затуманилось, и по листьям зашуршал тихий дождь. В воздухе повисла мелкая водяная пыль, тревожа ноздри, обостряя пряные запахи. Под первыми же каплями рисунок сморщился и потек, через минуту и следа его не осталось на потемневшем, шероховатом боку валуна. Но художник этого даже не заметил, глядя вслед тем двум, которые не захотели плакать и болеть вместе с ним. Которые просто пошли. Я их нарисую, думал художник. Я их обязательно нарисую, чем бы ни кончилась их попытка.

Июнь 1975,
Ленинград

    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю