Текст книги "Письмо живым людям"
Автор книги: Вячеслав Рыбаков
Жанры:
Научная фантастика
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 57 (всего у книги 62 страниц)
О, если бы смирялись они в то время, когда настигали их бедствия! Напротив, сердца их ожесточались, а сатана представлял им дела их прекрасными.
Коран, сура «Скот», стих 43
В своем романе «Исповедь еврея» – к счастью, местами спорном, но, бесспорно, великолепно написанном – Александр Мелихов высказывает среди прочих вот какую мысль: «Любой Народ… создается не общей кровью или почвой… а общим запасом воодушевляющего вранья».
Это – бесспорно.
Советский народ – новая историческая общность людей, прообраз будущего единого человечества – существовал только до тех пор, пока существовала вера в его существование. Даже резче скажем: только для тех, кто верил в его существование. Верил в доброго дедушку Ленина, в бескорыстных героев гражданской войны и первых пятилеток, в бессильные козни буржуинов, в то, что национальная рознь – удел одних эксплуататоров, в непобедимость советского оружия, сопоставимого по мощи разве лишь с его же гуманностью, в коммунизм к 80-му году… Как только эти идеальные образы грянулись оземь и обернулись враньем – советский народ исчез. Что толку теперь спорить, сколько процентов вранья, а сколько – правды можно при строго научном анализе обнаружить в каждом из этих образов? Важно, что достаточно большая часть народа в какой-то момент ощутила их как полное вранье.
Термин «вранье» – очень эмоциональный термин. Он сразу вызывает тошноту по отношению ко всему, что им обозначают.
Но есть вранье, а есть вранье. «Кубанские казаки» – вранье. «Тимур и его команда» – уже не только и не вполне вранье. А путешествие Гулливера к умным и справедливым великанам или добряки гуингнмы – вранье? А Красная Шапочка или Русалочка?
Если человеку с младых ногтей, лишив его и толики воодушевляющего вранья, долдонить одну лишь правду, а именно: нет правды на земле, но правды нет и выше, дружок, – останется он человеком? Был такой фильм: «Новые приключения Кота в Сапогах»: в нем злой интриган Кривелло изводил юную принцессу посредством постоянного чтения ей вслух произведений типа «Чудовища вида ужасного схватили ребенка несчастного…». И почти извел-таки, да спасли венценосную посредством порции воодушевляющего вранья: физкультура помогает от всех болезней. И разве только ребенок нуждается в таких порциях? В свое время в сценарии «Писем мертвого человека» была фраза – в фильм она не вошла, я оставил ее только в параллельно писавшейся повести «Первый день спасения»: «Те, в ком детство укоренилось прочно, всю жизнь стараются сделать все вокруг таким же чудесным, каким оно им казалось. Из этого – и подвиги, и ошибки. А остальные нуждаются в эмоциональной и адаптивной – то есть демонстрирующей приемлемые способы поведенческой реализации идеальных максим – подпитке того, что заложено в нем прекрасными сказками. Религиозные люди считают, что такую подпитку осуществляет, изливая благодать на тех из Чад Своих, кои сознательно к Нему стремятся, Бог. Нерелигиозным приходится придумывать какие-то иные методики – или мириться с неизбежным превращением в затравленных, ожесточенных зверят.
Психика человека имеет сложнейшую, многоэтажную структуру, и лишь один этаж – сознание – доступен более или менее действенному непосредственному контролю. Существует еще ненасытное, сдавленное, то и дело норовящее закатить истерику Оно – источник всех иррациональных страхов, скопище животных порывов и вожделений, то так, то этак запускающее в Я свои лапы. И существует столь же мало сознаваемое, светоносное, бесконечно доброе и бесконечно строгое Сверх-Я, то есть то, каким человек воспитанный хотел бы быть. Вполне иррациональным же манером Сверх-Я лупит по щупальцам, которые Оно запускает в Я – хоть друг без друга эти противоположности не могут, Сверх-Я и синтезируется-то детским взаимодействием Я и Оно – и, пока динамическое равновесие трех сохраняется, человек остается человеком. Придавите, засушите, обессильте Сверх-Я – и человек пропал, Я будет проглочено скисшим омутом, над которым больше нет неба.
Но ровно так же функционирует и коллективное бессознательное – не индивидуальный младенческий опыт, загнанный в подсознание, а неосознаваемый опыт предыдущих поколений. В последнее время довольно много говорят о том, что внезапное, даже сравнительно слабое раздражение того или иного коллективного архетипа вызывает совершенно не соответствующие раздражителю по интенсивности, чудовищные, эпидемически заразительные вспышки, которые в одночасье превращают мирное население в безумную, не боящуюся никакой и ничьей лжи, а подчас и никакой и ничьей крови, толпу. Скажем, бесчисленные прибалтийские хуторянки, изнасилованные некогда похотливыми тевтонами, два века спустя вдруг разом оказываются переизнасилованы петровскими преображенцами да семеновцами: это уже вообще чистый Фрейд. Истерика миллионов. Прорыв в коллективное Я коллективного Оно – кристаллизовавшихся на протяжении многих поколений комплексов, страхов, обид, поражений, несбывшихся надежд целого народа, а то и целой культуры. Не бывает социальных катастроф страшнее, чем те, что вызываются подобными прорывами.
Гораздо меньше, насколько мне известно, принято думать и говорить о коллективном Сверх-Я: об идеальном образе себя, который в течение веков создают для себя нации и культуры: о том, какими та или иная общность людей хотели бы быть. Хотели бы стать.
Между тем подобный подход – такая же нелепость, как если бы, скажем, христианство или ислам сосредоточились на свойствах и функциях сатаны или шайтана какого-нибудь, а о Троице или Аллахе упоминали бы лишь этак вскользь: дескать, да, есть такое воодушевляющее вранье, но, говоря по жизни, братки, нет правды на земле и выше, все шайтан, окромя черта… Получились бы не мировые этические религии, а сатанинские секты, удовлетворяющие эмоциональные потребности одних лишь извращенцев, тяготеющие к тоталитаризму внутри и к насильственной экспансии вовне, продлевающие свое существование единственно кровавыми ритуалами, черными мессами, эмоциональной подпиткой садомазохистских архетипов, прикопанных на той или иной глубине в Оно любого человека.
А ведь от свойств коллективного Сверх-Я зависит его способность противостоять социальным истерикам или, напротив, в определенных ситуациях стимулировать их. От состояния коллективного Сверх-Я зависит, произойдут ли вообще такие истерики, или коллективное Оно лишь рыкнет пару раз из своей мглы и уймется, займет подобающее ему место в бесноватых сновидениях и пусть не всегда приятных для соседей, но безобидных черточках национального характера. Наконец, от того, как, когда и на какой основе возникло коллективное Сверх-Я, зависит, как и чем его питать.
Например, мировые религии только потому, в отличие от чисто племенных или национальных, сумели стать мировыми, что олицетворение коллективного Сверх-Я – Бога, и олицетворение коллективного Оно – дьявола, сумели вывести за пределы тварного мира. Например, ровно в той мере, в какой коллективное Сверх-Я данной культуры способно к вочеловечиванию – проще говоря, насколько способен Бог являться людям в человеческом облике и вести себя по-человечески, эта культура несет изначальный гуманистический заряд. Например, ровно в той мере, в какой способно к вочеловечиванию коллективное Оно – то есть насколько просто и естественно можно в живом человеке увидеть воплощение дьявольских сил – данная культура склонна к религиозной нетерпимости и религиозным войнам.
Погоня общества за идеальным образом себя может принимать самые разнообразные формы; исстари возник целый набор социальных механизмов, с той или иной степенью успешности и полноты переводящих абстрактную тоску по желательному социальному устройству на уровень конкретных индивидуальных и коллективных действий.
Самый приземленный, самый государственный из этих механизмов – право. Приземленный – потому что оно уже не столько мечта, сколько цель, которая кажется государству вполне достижимой, вполне реальной уже сейчас, вполне реализуемой уже имеющимися в наличии средствами. И в то же время оно – парадный портрет, нарисованный, как негатив. Предусматривается наказание за убийство – значит, не должно быть убийств; предусматривается наказание за кражу – значит, не должно быть краж. И в то же время право, несмотря на всю сухость текста, стопроцентное воодушевляющее вранье. Потому что все своды законов, от Хаммурапи до наших дней, пишутся так, будто раскрываемость преступлений стопроцентна, будто стопроцентна эффективность пенитенциарных учреждений, будто следователи и судьи никогда не ошибаются и никогда не берут взяток за исключением тех случаев, когда их ошибки и подтасовки выплывают на свет Божий и подлежат уже специально для них предусмотренным наказаниям. От промежуточной стадии, на которой, собственно, живая жизнь и перетекает из момента совершения преступления в момент начала судебного разбирательства, кодексы, насколько возможно, абстрагируются. Это – непременное свойство любых попыток описать идеал.
Даже такой слабенький, жиденький, по горло увязший в реально существующем коллективном Я идеальный образ общества, какой очерчивают своды законов, всегда несет на себе мощнейший отпечаток породившей его культуры. Те действия окружающих людей, которых каждый человек опасается как чисто биологический объект, относительно немногочисленны – хотя именно они считаются преступными и подлежат наказаниям во всех правовых системах. Значительно более многочисленны и разнообразны действия, которые считаются преступными и наказуемыми только в рамках системы ценностей данной цивилизации. Которые, другими словами, задевают только данной цивилизацией выпестованные архетипы. Или, напротив, являются нарушениями тех норм поведения, которые данное государство в данный момент силком старается перевести из ранга искусственно придуманных в ранг инстинктивно совершаемых.
Например, в Китае в Средние века за ворожбу с целью снискать не заслуженное реальными поступками благорасположение родителей полагалась пожизненная высылка приблизительно на 1000 км из родных мест; ни много ни мало, такое же наказание предусматривалось за участие в заговоре на убийство (самое натуральное, ножиком или дубиной, а не колдовством каким-нибудь) императорского посланца. Будь такой запрет введен в теперешний УК России, даже самое неукоснительное его соблюдение вряд ли улучшило бы наше общество хоть на волос, вряд ли приблизило его к тому состоянию, которое мыслится как идеальное нами, в рамках наших представлений. И ровно так же вряд ли напугало бы европейцев введение, скажем, в наполеоновский кодекс статьи о расстреле за сбор недосжатых колосков с колхозных полей – за неимением при Наполеоне колхозов.
Чем выше в Сверх-Я – тем меньше связей с реальной, биологической и вульгарно-социальной действительностью и тем, следовательно, сильнее отпечаток заменяющей плотскую биологию бесплотной культуры на структурах, существующих в этой горней выси. Но именно эти-то бесконечно хрупкие структуры, уязвимые, почти нематериальные, как сверкающие на солнце паутинки, являются наиболее действенным… да что там стесняться в выражениях – единственным ненасильственным фактором, удерживающим человека вне и выше инфернальной круговерти животного царства. Подвешенный на этих паутинках, тяжко раскачивается над бездной род людской.
Даже правовые иллюзии и правовые идеалы требуют эмоциональной подпитки. Она обеспечивается максимально выгодным освещением работы правоохранительных органов – прессой, публицистикой, художественной литературой, детективным кинематографом и т. д. Суммарное воздействие этого многоуровневого потока может быть очень сильным, и оно остается таковым до тех пор, пока в силу каких-либо факторов не начинает восприниматься как вранье. После этого, мы прекрасно помним, плюс меняется на минус рывком. Всякое сообщение об успехе выворачивается массовым сознанием наизнанку и воспринимается как фиговый листок, которым бездарные, продажные менты тщатся прикрыть какой-то очередной провал, нам неизвестный, но наверняка случившийся; ведь если бы провала не произошло, то и сообщений об успехах не понадобилось. Никогда не спадающее до нуля стремление к идеалу неизбежно начинает требовать поведенческой реализации не на путях помощи системе, а на путях ее разрушения; и каждая новая порция информации, воспринимаемой как вранье – причем совершенно не важно, является она на самом деле враньем, или нет, – подпитывает не созидательный, а разрушительный потенциал, активизирует агрессию и страх.
Но, пока не произошел этот фатальный психологический перелом, эмоциональная подпитка попадает по адресу – и страхует от равнодушного отстранения, повышает активность, способствует сотрудничеству с аппаратом, словом, действительно, реально, на практике облегчает работу тех самых правоохранительных органов, от которых, не будь подобной подпитки, массовое сознание очень быстро отгородилось бы стеной совершенно естественной неприязни: ведь и впрямь же: пристают, отвлекают от дела, в душу лезут, а то и втягивают в какие-то совершенно меня не касающиеся дела, пугают, не ровен час, еще и статью навесят по ошибке или нарочно…
Что же касается переживаний и обусловленных ими поступков, которые не столь непосредственно связаны с государственной реальностью, завязанных скорее на индивидуальное и негосударственно-коллективное житье-бытье, то здесь роль поддержания оптимального баланса между различными уровнями психики и, в частности, поддержания идеалов и иллюзий в статусе не-вранья является еще более важной и необходимой. В традиционных обществах, как доказывал еще Карл Юнг, динамические равновесие между этими слоями поддерживается мифами, обрядами, ритуалами; из них с развитием цивилизации вырастает искусство, и к нему-то и переходит сия важнейшая функция. «Обманите меня… но совсем, навсегда… Обманите и сами поверьте в обман». Увы, даже самым мощным одномоментным воздействием нельзя сделать структуры Сверх-Я нерушимыми, подпитка должна быть постоянной. И важнейшим условием ее действенности, даже определенной гарантией того, что ее не будут воспринимать как вранье, является то, чтобы излучатель идеальных образов сам «верил в обман»; талантливейший Волошин очень точно это почувствовал и сформулировал.
Такие абстрактные виды искусства, как, например, музыка, способны лишь к осуществляемой довольно-таки загадочным, почти мистическим образом эмоциональной подпитке тех или иных устойчивых очагов возбуждения и аффектов. Литература же, наряду с использующими слова формами лицедейства, оказывает эмоциональное давление концентрированным воспроизведением конкретных жизненных ситуаций, поэтому, плюс к эмоциональной, она дает еще и мощнейшую адаптивную подпитку.
В этом смысле великая русская литература XIX века возникла отнюдь не из противостояния общества и самодержавия, как долго принято было думать, и даже не в силу того факта, что в стране, где отсутствуют демократические институты, их роль – роль политической оппозиции, роль связующего звена между правителем и подданными – исполняется исключительно словесностью, но по значительно более глубинным причинам. Она была результатом – одним из результатов, безусловно – долгой, мучительной попытки общества – сложившейся из аналогичных индивидуальных попыток, безусловно – нащупать эмоциональный и поведенческий компромисс между устойчивыми структурами психики, особенно наиболее статичными, неподъемными, никакой логикой и почти никакой практикой не пробиваемыми архетипами коллективного подсознательного (т. е. тем, что принято называть, не очень понимая, что это, собственно, такое, «ценностями, вошедшими в плоть и кровь культуры» – я и сам так поступал) и по велению неумолимого каприза истории захлестнувшими страну социально-политическими реалиями, выросшими из во многом несовместимо иных архетипов.
Ну, например. Культуры, взрастившие те или иные религии, в дальнейшем сами начинают испытывать все более мощное давление со стороны этих религий; религиозные ценности, как никакие другие, «входят в плоть и кровь культуры». В католицизме финальным главою церкви является папа – вполне демократически избираемый кардиналами человек, который с момента избрания становится непогрешимым наместником Бога; со смертью папы процесс повторяется; папские буллы – наглость какая! – святы в той же степени, что и зафиксированные евангелистами речения Христа. В протестантизме, который, как всякий сын-соперник, является зеркальным перевертышем папаши, погрешимы в равной степени все, зато для общения с Богом никто не нуждается ни в каких посреднических иерархических структурах, каждый живет тет-а-тет с Господом, значит, каждый сам по себе. В православии главою церкви является никем, кроме Бога-Отца, не назначенный и никем никогда не сменяемый Христос, а из людей непогрешимостью обладает только вся соборная церковь в целом, составляющая с главою своим единое тело, и никто в отдельности; и даже ее постановления, принятые после эпохи Великих Соборов, никак не могут быть приравнены к Заветным текстам, которые к тому же пытаться понять без духовного наставника – бессмысленно и даже опасно.
Можно не один том исписать, приводя примеры преломления этой последней конструкции в культуре, в быту, в социальной и государственной практике, в системе ценностей – и их отличий от аналогичных преломлений конструкций первой и второй. И можно десяток томов исписать, пытаясь изобразить все те психологические и поведенческие напряжения, разрывы, разломы, сшибки и аффекты, которые стали корежить дух и жизнь каждого человека, когда поведенческая практика на всех уровнях медленно, неуверенно, половинчато – и все же куда стремительнее и всеохватнее, нежели культурная традиция – начала трансформироваться, подлаживаясь под выросший на второй из упомянутых конструкций мир. А ведь миры различались не только по этим признакам – по сотням других, столь же вошедших «в плоть и кровь культуры»! И ведь к тому же в каждой из культур продолжали существовать свои собственные, так или иначе залатанные, противоречия, напряжения и разломы!
Литературно одаренные люди по самой природе своей давали выход этим сшибкам и аффектам в своих текстах. И, вне зависимости от конкретного результата преодоления сшибки текстом, в основе каждой попытки преодолеть их лежало вряд ли осознаваемое, но совершенно неодолимое и неизбежное стремление построить непротиворечивую, единую картину мира и поведения индивидуума в этом мире. Построить единый эмоциональный образ мира. Чтобы можно было просто продолжать жить – не бунтуя, не сходя с ума, не принимая схиму.
Именно грандиозность пропасти между сшиваемыми массивами породила грандиозность литературы; именно острота и болезненность переживания необъединимости того, что должно было быть во что бы то ни стало объединено, породили пронзительную эмоциональность литературы; именно коллективный архетип, не прошедший многовековой индивидуализирующей трансформации, породил социальность литературы, ее нигде, пожалуй, более не виданный интерес к взаимоотношениям человека и общества, личности и государства. Государство зачастую выступало даже в качестве самостоятельного персонажа, как правило, персонажа неприятного, причем в имперскую эпоху существовал самый элементарный способ овеществить свое отношение к государству или официальному обществу – ввести в произведение того или иного государя императора; Лев Толстой, например, не раз так поступал. Европейская литература находила эмоциональный резонанс с читателем, все глубже забираясь в индивидуальное подсознание. Русская искала в первую очередь контакта со структурами коллективного бессознательного и, в силу изначального гуманистического посыла и доминирующей установки на примирение всего и вся, а не на борьбу, не на ампутацию какой-либо одной из нахлобученных историей одна на другую культур, главным образом – с идеальными структурами коллективного Сверх-Я. Вовсю работавшая на примирение пресловутая «всемирная отзывчивость русской души» возникла, вероятнее всего, как один из итогов аналогичной операции, проделанной несколькими веками прежде, когда пришлось сшивать русскую и монголо-татарскую культуры; пришлось, чтобы как-то сосуществовать вместе, принять как свои, как вживую переживаемые, до тех пор отнюдь не своими бывшие ценности. Тогда операция прошла несколько более успешно, без судорог, потому что процесс мог позволить себе не суетиться, история подхлестывала еще не так, как в XIX веке; и еще потому, что в успешности сращивания были заинтересованы в тот раз обе стороны. Память о возможности и полезности такого сращивания «вошла вплоть и кровь культуры».
И только когда к началу нашего века государственная дурь свела всех с ума настолько, что навстречу ей поперла лишенная всякой разумной меры антигосударственная дурь и погоня за идеальным образом себя заставила сплошь ощутить объединяющие скрепы, как рабьи цепи, когда вычувствовать компромисс и находить ему эмоционально убедительные ситуационные воплощения оказалось совсем уж сложно, в чем-то существенном – даже невозможно, тогда пришел Серебряный Век и принялся призывать очистительный огнь. «Пусть сильнее грянет буря!» «Вас, кто меня уничтожит, встречаю приветственным гимном!» «В сердце девушки вложи восторг убийства и в душу детскую кровавые мечты!» Это была явная дисфункция литературы.
Конечно, она возникла не на пустом месте, а лишь когда терпимость, кротость, доброта стали восприниматься как вранье определенным, предельно допустимым количеством создающих и потребляющих тексты людей. Но с этого момента эмоциональную подпитку и поведенческое оправдание получили самые мрачные демоны индивидуального и коллективного Оно. А они, вырвавшись из-под контроля Сверх-Я, требовали все более обильной и высококалорийной пищи, чтобы удерживать в своей власти всегда, на самом-то деле, стремящееся к минимуму напряжения среднее индивидуальное сознание. Требовали – и получали. Еще один шаг – и: «Мировой пожар в крови – Господи благослови!» А потом еще один – и: «Требуем расстрела шпионам и убийцам!» Это кричали не только обезумевшие, перепуганные люди, но и книги. Дисфункция литературы закономерно привела к ее коллапсу.
Очистительная буря, которую так искренне призывали борцы с враньем, очистила общество совсем не от того, от чего стремились очистить его гениальные невротики с разорванной психикой. Да она и в принципе не способна чистить от «того». «То» трансформируется медленно, шажочками, по крупицам, в мелочах. Не под ударами дубин и топоров, а вслед за стремлением каждого нормального человека оставаться хоть сколько-нибудь хорошим; при условии, что шажочками, в мелочах, и притом не без влияния стимуляции воодушевляющим враньем – таким, например, как Нагорная проповедь, – улучшается представление о том, что это такое – хороший.
Бескомпромиссные борцы с ханжеством и лицемерием, срыватели всех и всяческих масок, апологеты горькой правды о современном им человеке, которого необходимо немедленно, любой ценой перелопатить, прокалить, прожарить, пропахать и выковать из него нечто принципиально новое, сделали все, что в их силах, чтобы активизировать наиболее варварские, пещерные структуры коллективного подсознания: животный эгоизм, резкое деление на своих и чужих, страх-ненависть ко всему чужому, нулевую ценность индивидуального по отношению к общественному и веру в непогрешимость вождя-шамана. Остальное было делом политической техники и исторических случайностей.
Конечно, существовали и такие, кто в этой ситуации всерьез погнался за идеалом. Но они, естественным образом оказавшись в пренебрежимо малом меньшинстве и сами не мысля иных средств для реализации идеала, кроме насилия, почти сразу оказались не ко двору. А в обществе, покончившем с «буржуазным лицемерием», никаких механизмов защиты меньшинства не осталось.