Текст книги "Красные ворота"
Автор книги: Вячеслав Кондратьев
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 27 страниц)
Коншин вытащил папиросы, закурил и смотрел ей вслед до тех пор, пока они не завернули на 4-ю Мещанскую. На душе было неважно. К Марку он не вернулся…
21
Письма от Гали Коншин получал редко. Всегда они были грустноватыми и поднимали в нем какую-то тоску, хотя виноватым он себя не считал. Теперешнее письмо тоже не было мажорным, она писала, что скучает по Москве, что чувствует себя на чужой сахалинской земле неприютно, что работа не очень-то интересна, да и знаний институтских иногда не хватает. В конце письма она робко просила его перечесть все же письма Леньки Нахаева – может, теперь, более трезвыми глазами, он увидит и поймет, какое это вранье…
Письма-то письмами, подумал он, но кроме них были поступки, которые она не смогла ему объяснить. Почему не приехала к нему в полевой госпиталь, почему не писала?
Ленькины письма хранились, помнил он, в старом планшете, но стоит ли их перечитывать? Все равно уже ничего не изменишь. Но в робкой Галиной просьбе было что-то, тронувшее его, и он разыскал в чулане запылившуюся планшетку, достал пожелтевшие уже листки бумаги, искарябанные затейливым, с завитушками почерком Нахаева. Он пробежал глазами первое письмо, где Ленька сообщал, что награжден медалью «За боевые заслуги», а другие ребята кто – «За отвагу», кто – звездочкой. Посетовав на несправедливость, что уж он-то, Нахаев, заслуживает Звезды, Ленька писал дальше: «Тебя, конечно, интересует вопрос о Галине. Вот я тебе об этом и пишу. Да, Галина находится у нас в разведке. Замечательно выглядит, поправилась, но наряду с хорошим я тебя должен огорчить, есть у нее нехорошие поступки. Я знаю, что ты ей веришь, что ты ее достаточно любишь, но вместе с тем ты в ней ошибаешься и обманываешься. Я не хотел тебе об этом писать, но решил все же сообщить. Галина ведет себя не так, как подобает, не так, как ты вел себя по отношению к ней. Ведь я знаю, что ты измены не допускал, а она делает допуски, и она, дорогой мой, изменяет тебе. Я беседовал с ней на эту тему, она обещалась больше не делать глупостей. Но это было только обещание. Она мне сама призналась, что влюблена в Володьку Ш. „Я, говорит, не знаю, что меня к нему влечет, чем он меня обворожил?“ И ряд еще таких изречений… Она, например, говорила, что я ее ненавижу. Говорил я также с Володькой, это интереснейший тип. Просто говоря, развратник. Дорогой друг! Не огорчайся особенно, забудь об этом, а с Галиной – как хочешь. Не обижайся за откровенность, я не могу поступить иначе, поскольку считаю тебя своим лучшим другом. Да, другом, которому обязан только верностью. Поверь, что это так…»
Коншин прочел, откинулся со стула и с запоздало пугающей ясностью понял, что, конечно, это полуграмотное, хоть и имел Ленька техникум, письмо сплошное вранье, что фальшивы его признания в дружбе, что никакого разговора с Галиной у него не могло быть, что все, все выдумано, причем не очень умно, и как мог он почти безоговорочно поверить этому письму тогда в госпитале, в сорок четвертом?..
Конечно, совершенно непонятное полугодовое молчание Галины настроило уже его на определенный лад, уже вызвало подозрения. Ну и – фронтовой друг написал! Тогда это казалось таким железным аргументом. Хотя особым другом Ленька и не был, но все равно – фронтовой товарищ.
А может быть, тогда ему хотелось, как почти угадала Наташа, поверить в это? Ведь тянула его к себе тогда пышненькая и доступная на вид палатная сестренка Шурочка, у которой, когда присаживалась на койку, затуманивались глаза, а когда топтались в зале под «Брызги шампанского» и прочие танго и фокстротики, она так недвусмысленно прижималась к нему, что бросало в дрожь… Да и вообще, водоворот госпитальных романов в тот последний год войны, в который вовлечен был весь тыловой городок, постоянные «пикировки» соседей по палате, их разговорчики и хихикание после возвращения – все это не могло не действовать на Коншина, уже малость оправившегося после операции…
А тут молчание Гали и письмо Леньки… Полное смятение. Обида, боль. Но только после второго письма Нахаева, в котором было приблизительно то же самое, отправился он в свою первую «пикировку», на квартиру к Шурочке, да и то обеспамятив себя перед этим купленным на базаре самогоном.
И были тут, наверно, не только желание отплатить Галине, но и стремление обрести какую-то возможность простить ей в будущем: изменила ты, изменил я, оба мы виноватые, грязные, но что делать – война… И он простил ей, когда в сорок пятом вернулась она после тифа, похудевшая, наголо обстриженная, жалкая. Простил, но признался, что были у него в госпитале женщины, ну и что вообще «верности до гроба» он обещать теперь не может, раз у них так получилось. Если она согласна на такую жизнь, то что ж, попробуем…
Она согласилась, а что ей оставалось? Но жизнь не пошла, все реже и реже встречались, и как-то затухло все… И вот, окончив институт, завербовалась она на Южный Сахалин.
И что ответить ей сейчас? Что перечел Ленькины письма, убедился, что они вранье, а дальше?.. Ответа он не нашел и спрятал Галино письмо в ящик письменного стола, в самый угол…
22
Задуманный рассказ Игорь написал, но, прежде чем дать его Нине, решил почитать кому-нибудь из приятелей. В Тимирязевке ребят, способных оценить его произведение и посоветовать что-либо дельное, на его взгляд, не было, и вспомнил он о Коншине и Володьке. Они нечасто встречались в полиграфическом, Игорь же учился на заочном, но когда встречались, всегда возникали интересные разговоры, и они долго бродили по московским улицам. То ребята провожали его по Садовой и Мясницкой до его Комсомольского переулка, то он ребят до Колхозной. И всегда расставаться не хотелось, так как споры были нескончаемы.
Игорь позвонил Володьке, тот Коншину. Решили у него и собраться, один живет, без родителей, мешать никто не будет, говори хоть до утра. Когда собрались и расселись, Игорь заметно заробел.
– Ребята, вы учтите, что это же в общем-то первый вариант, не очень-то отработанный, так что по мелочам меня не бейте, – предупредил он.
– Не тушуйся, – ободрил Коншин.
Игорь начал читать, и уже с первых же строчек с ужасом обнаруживал разные корявости, нескладицу и лишние фразы, которые старался проглотить при чтении.
– Здесь я сокращу, ребята, – говорил не раз. – Когда вслух читаешь, кое-что режет.
– Ничего. Давай дальше, – подгонял Коншин.
Дальше шли воспоминания десятилетнего мальчика о Германии, о берлинском вокзале, где его с матерью провожает отец, ставший членом гитлеровской партии и отправляющий свою бывшую жену-еврейку и сына в Советский Союз… Проходит девять лет, начинается война, мальчик становится лейтенантом Красной Армии, воюет и вот во время одного из боев, при взятии узловой станции в плен попадают два немецких офицера – лейтенант, вскоре умирающий от ран, и полковник – пожилой высокий немец. При допросе в немецком полковнике лейтенант узнает своего отца… Командир полка приказывает лейтенанту отвести полковника в штаб дивизии. «При попытке к бегству, – говорит комполка, – имеете право стрелять…» И вот лейтенант ведет пленного…
Володька поначалу слушал с интересом, но по мере того, как прояснялся сюжет, лицо его скучнело. Был он, пожалуй, поискушеннее Коншина в литературе и вкус имел тоньше… Игорь подошел к финалу, читал уже увереннее и с выражением:
«…Мы шли молча. Он часто останавливался и просто так по нескольку минут глядел на меня… В одном месте он поднял увесистую железную полосу. Я приказал ему бросить железо. Он отказался. Я поднял автомат, он улыбнулся и произнес:
– Стреляй!
Через какое-то время ему захотелось отдохнуть. Устроившись на стволе сваленного дерева, он спросил:
– Далеко еще?
Я не ответил. Он был чем-то доволен. Даже потирал руки. Хмурое лицо, каменные глаза и вся фигура по-прежнему оставались спокойными, но руки, собственно, даже не руки, а кисти их, выдавали его. Они самодовольно пожимали одна другую, сухая, морщинистая кожа ладоней неприятно шуршала, а пальцы даже похрустывали.
Затем сел на землю, сидел минут десять. Я приказал ему встать, он отказался. Он чувствовал себя господином положения. Начало смеркаться. Тени в лесу становились гуще, деревья плотнее. Я не знал, что же мне делать, и выходил из себя…
Я был, наверно, страшен, когда вскинул автомат. Он поднялся. Я думал, что он пойдет дальше по дороге, но он вдруг пошел мне навстречу. У этого человека были железные нервы, я видел много немцев, но такого волка впервые. Он приближался медленно, спокойно. Видя, что я не ухожу с его дороги, поднял железную полосу и стал вращать над головой. Воздух тонко свистел. Я вынужден был отойти в сторону. С торжествующей улыбкой он прошел мимо. Темнело…
– Стой! – крикнул я не своим голосом.
Он продолжал идти и только коротко бросил: „Стреляй“. Я опустил автомат… Целый час я шел за ним. Он углубился в лес. Дальше со мной начало твориться что-то страшное. Передо мной вдруг возник маленький испанский город Герника, залитый солнцем, весь в зелени. На голубом небе черные точки „юнкерсов“. Страшный вой моторов. Пронзительный свист бомб, и земля, вздыбленная вместе с осколками зданий, в страшном грохоте рушится на детей. Я вижу маленькую испуганную головку. Ребенок сидит около матери. Откуда-то сверху падают кирпичи и мягко, многопудовой тяжестью расплющивают его…
О, ни одна самая мрачная кинокартина не могла сравниться с тем, что я видел. Одно ужаснее другого, какая-то бесконечная галерея ужасов, причиненных фашистами народам, женщинам, детям…
Я поднял автомат… Через какие-то десять – пятнадцать минут станет совсем темно, и он сможет легко скрыться от меня. Я крикнул ему, что, если он не остановится, я буду стрелять.
– Попробуй, сынок, – услышал я в ответ хриплый голос. – Попробуй, – и он захохотал.
Я… Я нажал на спусковой крючок… Длинная очередь красными точками прорезала мглу. Я услышал крик. Потом все смолкло. Я не стал подходить к нему, я не мог. Медленными, тяжелыми шагами я пошел обратно. Свой долг я выполнил. Страшный, но необходимый долг».
Игорь отложил рукопись и нервно закурил.
– Все, ребята, – выдохнул он. – Жду ваших слов.
Но ребята высказываться не торопились, тоже засмолили. Игорь напряженно глядел то на одного, то на другого, пытаясь по лицам определить, произвел ли впечатление его рассказ. Лица были серьезными, да и слушали они хорошо, без покашливаний и реплик – видимо, произвел, с облегчением решил он.
– Ну что? – начал Коншин. – Сюжет ты закрутил здорово. Ситуация, в общем-то, вполне возможная, чего на войне не бывает. Слушал я с интересом. Вот коротко…
Игорь вытер лоб платком и глядел теперь на Володьку, что он скажет?
– Неужто все-таки отец с сыном не могли расстаться без пиф-паф? – задумчиво сказал Володька.
– А как же? – быстро спросил Коншин.
– Ну, выбил бы у него железяку, связал бы…
– Мой лейтенант не мог этого сделать, он физически слабее. Я же написал – «матерый волк», – возразил Игорь.
– Но попытку-то хоть мог сделать? А то сразу очередь, да еще длинную… Дал бы по ногам короткую. Не очень-то во все это я верю, – Володька поднялся и прошелся по комнате.
– Ты можешь конкретнее? – напрягся Игорь, следя глазами за маячившим по комнате Володькой.
– Наверно, могу. По-моему, выдумал ты это все от начала до конца.
– Ну и что? – вступился Коншин. – В литературе и не должно быть все как в жизни. Она же – сплав вымысла и правды. А такая ситуация могла быть. И закончиться должна именно так.
– Должна-то так, а вот могла и по-другому, – усмехнулся Володька.
– Тут уж право автора. Верно, Игорь?
– Мне кажется, что тут дело не в праве автора. Мой герой идейный, преданный Родине человек. Он не мог поступить по-иному.
– Почему? Мы что, войну бы не выиграли, отпусти он своего отца на все четыре стороны? – начал горячиться Володька.
– Отпустить врага?! Оберста! Матерого фашиста! Да ты что? – воскликнул Игорь и покрылся красными пятнами.
– От жизни и смерти какого-то оберста итог войны не зависел. – Володька сказал это спокойно и чуть усмехнувшись.
– Если так рассуждать, можно оправдать любое предательство. – У Игоря начали раздуваться ноздри. – И ты сам так не думаешь, Володька.
– Ладно, не кипятись. Давайте, ребята, прикинем эту ситуацию на себя. Смогли бы мы застрелить своих отцов? Ну, отвечайте. Я бы не смог. Говорю прямо.
– Я тоже… – почесал в затылке Коншин.
– Ребята, – немного растерянно начал Игорь, – я тоже, наверное, не смог бы, но, понимаете ли, когда я писал, я пережил все и не знал сам до самого конца, чем это кончится. Тут уже действовал мой герой, логика его характера. Ну и важна предыстория всего этого. Вы же помните, что мать лейтенанта – еврейка, сидела в концлагере. Она и сын были преданы отцом в тридцатые годы. И сын убивает не только отца-фашиста, но и человека, предавшего его мать, издевавшегося над ней.
– Но вспоминает-то он о Гернике, – заметил Володька.
– Нет, меня немного убеждает, что сказал Игорь, тут же и мать замешана, – не очень-то уверенно сказал Коншин, понимая, что он сам-то своего мнения еще не составил.
– Меня – нет, – решительно сказал Володька. – Мне всю войну почему-то представлялось, что встречу своего друга детства Мишку-немца, хотя и знал, произойти этого не может. Мишка был на Урале в трудовом лагере. И вот до сих пор не знаю, как поступил бы, попадись он мне в руки. Может, отпустил? Не знаю. Во всяком случае, убить бы не смог. А это лишь друг. Не отец…
– Ну, Володька, – повеселел отчего-то Игорь, – у тебя полный идейный ералаш в голове. Рад, что ты высказался. Теперь мне стало яснее, что рассказ мой нужен.
– Не уверен, – пожал плечами Володька и начал развивать мысль насчет того, что в жизни должны быть, наверное, незыблемые и святые человеческие ценности, что узы родства, настоящей дружбы – одни из них, и переступать их нельзя. – Ты задумывался, как будет жить твой герой дальше, после такого? Ведь после совершенного им – уже все дозволено…
– Ну, Володька, давай еще шпарь по Федору Михайловичу о единой слезе ребеночка… Все это мы слыхали, знаем. И давно отвергли, – перебил Игорь со снисходительной усмешкой.
– А верно, Игорь, – вмешался Коншин, – как жить-то твой лейтенант будет? Что бы он ни сделал впоследствии, какую бы гадость ни совершил, все будет ничто перед этим.
– Вы что, серьезно, ребята? Есть же много примеров из жизни революционеров, когда ради идеи они рвали семейные и дружеские узы. Ну и примеры из гражданской войны… А помните, что говорил Иосиф Виссарионович Лиону Фейхтвангеру насчет Радека, ведь тот был близким другом Сталина, но…
– Но в отцеубийстве, по-моему, никто из них замаран не был, – сказал Володька.
С этой стороны атаки на свой рассказ Игорь не ожидал. Идейную сторону его он полагал безупречной, а потому начал разъяснять ребятам, что у него не только отец и сын, а два непримиримых идейных врага, что один пришел на землю другого с огнем и мечом – и какие могут быть тут сомнения? Он знает, что убить даже врага нелегко, ну а когда этот враг отец, то почти непреодолимо трудно, но его герой тем и силен, что сумел преодолеть непреодолимое, ну и так далее и тому подобное…
Володька слушал со скучным лицом, и по его виду было ясно – слова Игоря его не убеждают. Коншину же виделась в них какая-то правда, а как не видеть, когда на этом и воспитаны были с детства, лозунгами: «Если враг не сдается – его уничтожают» и «Кто не с нами – тот против нас…». Не все принималось им безоговорочно, но западало же в душу.
– Это мы знаем, Игорь, – махнул рукой Володька, когда тот закончил свою тираду.
– Разумеется, – Игорь вытер опять вспотевший лоб. – Меня и удивляют наши разногласия, которые могу объяснить лишь вашей идейной незрелостью, – он добродушно улыбнулся, показав этой улыбкой, что он шутит. – Ну а как, ребята, в смысле художественности? Получились у меня характеры?
– У тебя – два фанатика, – бросил Володька.
– Ну, какие-то душевные переливы Игорь дает и тому и другому, – возразил Коншин.
– Этого мало.
– Знаешь, Володька, – сказал Коншин, – по-моему, самое главное, что Игорь написал. Написал то, о чем можно говорить, спорить, обсуждать. Мы с тобой пока ничего подобного не сделали. Не говорю уж о том, как трудно Игорю это было, ведь в двух институтах вкалывает, а время нашел. Возможно, есть некая прямолинейность в рассказе, может, что-то в стилистике не очень, но Игорь попытался рассказать о самом главном, что было в нашей жизни, – о войне. А посему – честь ему и хвала. Я без иронии, Игорь, я честно…
– Спасибо, Леша, – растроганно пробормотал Игорь и, повернувшись к Володьке: – А ты знаешь кто? Анархист.
– Анархист? – засмеялся Володька. – Удивительно. Меня в школе точно так же называл Генька Фоминов, был такой деятель. Кстати, вы с ним даже внешне похожи. Это, конечно, плохо – анархист?
– Сам понимаешь, – улыбнулся Игорь, довольный, что нашел определение, которое начисто отметало Володькино мнение о рассказе.
Коншин извинился, что не сможет проводить ребят, надо поработать еще, а то не успеет сдать к получке, и Игорь с Володькой пошли одни. По дороге Володька рассказал историю, которая, на его взгляд, могла послужить основой интересного рассказа. А историю эту узнал он от старшины взвода разведки в сорок третьем году:
– Группа наших разведчиков в составе трех человек, выполнив задание в глубоком тылу немцев, выходила к своим, но из-за того, что командир группы случайно разбил компас, они долго плутали в немецких тылах, ища окно. И вот, выйдя на какую-то полянку, они прямо лицом к лицу столкнулись с тремя… Ты знаешь, ходили наши ребята часто в немецких маскнакидках и вооружены бывали немецкими автоматами – и легче, и патроны всегда найти можно. Ну и те, с кем столкнулись, одеты были так и вооружены так же. Какие-то секунды обоюдного замешательства. Немцы не сразу догадались, что перед ними противник, ну и наши тоже – а вдруг свои? Момент для мгновенного короткого боя был упущен с обеих сторон. И тогда старшина, разлыбившись, делает шаг в сторону фрицев и говорит: «Ну, гансы, давайте раухен… Покурим, значит». Немцы, поняв видно, что если затеять сейчас бой, то в живых никому не остаться, и те и другие обучены убивать по первому разряду, у каждого в магазине по тридцать два патрончика девятимиллиметрового калибра, тоже заулыбались, ну и сигаретки протянули. Старшина берет и «фейер» просит, один из фрицев зажигалочку ему преподносит – битте-дритте. Закурили. И немцы тоже. Постояли минут пяток, подымили, старшина и говорит: «Ну а теперича, фрицы, по домам, нах хаузе, значит. И ауфвидерзеен. Разойдемся, как в море корабли». И разошлись… Вышли к своим, передал старшина разведданные, но ребятам наказал – молчок об этом, никому, братцы, а то… Вот видишь, как в жизни бывает. Тут ничего не придумано.
– Тут все проще и понятнее, – сказал Игорь. – У старшины расчет был. У меня другое…
– Кстати, о расчете… Давай откинем моральную сторону твоего рассказа, а разберем с точки зрения военной целесообразности. Так вот твой лейтенант должен был всеми способами заполучить от папаши какие-то сведения, оберст должен знать многое. Заполучить, даже пообещав отпустить его. И обошлось бы без смертоубийства, один фриц погоды не сделает, а сведения – это, брат, всегда нужно, это сбереженные солдатские жизни. Вот так-то, Игорек.
– Понимаешь, это я как-то упустил из виду, – задумчиво проговорил Игорь. – Я подумаю об этом.
– Подумай, Игорек. А то пиф-паф, а толку чуть, – хлопнул его по плечу Володька.
23
– А как вы попали в плен, Марк? – решилась наконец спросить Настя, когда пришла к нему в мастерскую во второй раз.
– Долго рассказывать, да и неохота… Повернитесь-ка пока маленько влево… Вот так… Спасибо.
В этот раз Настя пришла одна. Марк усмехнулся и пробурчал: дошло все-таки до миледи, что опасаться ей нечего. Она ответила, не в боязни дело, просто она такая, не очень-то боевая, стеснительная, наверно, чересчур, из семьи-то она простой, хоть отец ее и печатник, а из всего рабочего класса печатники народ самый грамотный, начитанный. Она тоже до войны много читала… Тут Марк заинтересовался и попросил рассказать о семье поподробней. Настя насторожилась:
– А зачем вам это?
– О своей модели художник должен все знать, – улыбнулся он.
Она рассказала кое-что. И о матери, и о братьях, и вдруг сказанула то, о чем никому не говорила, как после сообщения, что пропал ее Андрей без вести, начала она с его матерью в церковь похаживать и что приносит ей это какое-то успокоение.
– А ведь сразу догадался, – сказал Марк, довольный своей проницательностью. – Помните?
– Да. Я удивилась тогда… Насмехаться над этим не будете?
– Нет, Настя. Я приучен чужие убеждения уважать.
– Тогда вот что я вам скажу… Больно много мы о ненависти твердим, а ее и так много. Так зачем же вы… картинами-то своими?..
– А разве сострадания они не вызывают? – быстро спросил он.
– Да, жалко, конечно, этих пленных, но жалость эта и ненависть к немцам пробуждает. Смешалось у вас все, мне трудно разобраться и объяснить, но вот чувством каким-то понимаю я, что-то плохое есть в ваших картинах, не могу их принять с легкой душой.
– С легкой и не нужно… Но вы говорите, говорите.
– Ничего больше сказать не могу, не очень-то в этом разбираюсь…
– Разбираетесь, Настя, мне ваши суждения интересней, пожалуй, всяких других… Ну-с, передохнем?
За кофе продолжили они разговор. Марк что-то про Петра спросил, она опять насторожилась, но ответила. Марк задумался ненадолго, потом протянул:
– Значит, Петр в семье вашей в героях ходил…
– Да уж все превозносили. Михаил, правда, его недолюбливает, завидует, может, а отец, мать и мы, сестры… Когда с Халхин-Гола с первым орденом приехал, так мы вокруг него суетились, пылинки сдували. Ну и, конечно, в сорок пятом после Победы… У него же ордена важные – Красного Знамени, Суворова, а «звездочек»-то не то три, не то четыре…
– Мда… – промычал, а потом спросил холодно: – А не задумывались, как ордена эти получались?
– Уверена – честно. Петр перед начальством юлить не любил. Он четырежды ранен был. Вот боюсь, как бы инвалидность ему в госпитале не определили, тогда уволят же из армии. Навещала я его недавно. Смурной лежит, мрачный…
– Еще бы, – усмехнулся Марк. – Таким, как он, без чинов не жить.
– Не в чинах дело, военный он до мозга костей… Да откуда вам знать, какой он?
– Сами рассказали, да и знал я таких, – бросил он небрежно.
Настя повернулась к нему и долго смотрела, стараясь заглянуть ему в глаза, но он прятал их за дымком папиросы, которую смолил усиленно, не вынимая изо рта. Настя вздохнула трудно:
– Чую я, чую, знали вы Петра и было что-то промеж вас…
– Не фантазируйте, миледи, – перешел он опять на свой иронично-снисходительный тон. – Пустое это, пустое…
– Не пустое, – убежденно сказала Настя.
– Ладно, – отмахнулся он, – вы лучше расскажите, что ваша сестрица бойкая поделывает.
– А кто пришел к вам тогда? Женька с ним еще поздоровалась. Друг?.
– Друзей у меня нет, Настя. А заходил приятель один, начинающий художник.
– Откуда же знакомы они, не знаете?
– Нет.
Сказал «нет», а Насте показалось, знает он что-то, да говорить не хочет. Женьку по дороге спросила, но та лишь одно – знакомы, и все, а где познакомились, когда, ни звука. Но шла домой что-то грустная, не болтала и глупостей не отмачивала. И дома тихая была несколько дней, задумчивая. Фанфаронства у девчонки хоть отбавляй, а опыта-то никакого, хорошего человека от подлеца не отличит, вот и нарвется. Чтоб от тревожных мыслей о Женьке отойти, спросила:
– А почему у вас друзей нет?
– Не знаю, – пожал он плечами. – Я человек трудный. Да и интересных людей маловато что-то стало. Помню, когда тетка жива была, сколько народа к ней замечательного заходило. Сожалею теперь, надо было писать всех… – он задумался.
– Без друзей плохо, наверно?
Марк посмотрел на нее и ничего не ответил, тогда Настя нерешительно, с неловкостью в голосе спросила:
– Женька тогда пристала к вам, да и мне неудобно, но все же, женатый вы или нет?
– Вас тоже, значит, сие интересует? Был женат, миледи, был. Но после войны мою жену, точнее, ее родителей моя биография перестала устраивать. Поняли?
– Как не понять? Только уж больно нехорошо это, – покачала она головой.
24
Ксения Николаевна, Володькина мать, давно уговаривала Коншина приходить к ним обедать, но он отнекивался: бесплатно неудобно, платить тоже, да и неизвестно сколько. Но сегодня, на воскресный обед он прийти обещался, тем более, сообщил Володька, у матери не то день рождения, не то именины, да и не видал он ее давно.
Перед его приходом Володька сказал матери:
– Надо как-то подействовать на Алексея. Он всерьез занялся халтурой, почти перестал ходить в институт.
– Почему ты называешь его работу халтурой?
– А что она? Какие-то плакатики по технике безопасности, – пренебрежительно дернул он плечом.
– Надо же чем-то зарабатывать? Кстати, Маяковский тоже занимался плакатом… Алеша один живет. Нам вдвоем легче. Я не очень-то понимаю его мать, оставить мальчика одного…
– Ну, какие мы мальчики?! Мужики уже, к тридцати подкатывает, – рассмеялся он.
– Для нас вы навсегда мальчики, – вздохнула мать.
Коншин принес к обеду две бутылки пива, на большее у него перед получкой не было, а с пустыми руками не хотелось. Ксения Николаевна упрекнула, что совсем их забыл, редко заходит. Коншин смущенно пробормотал что-то насчет работы, смущенно, потому что опасался, вдруг Володька – хотя это и непохоже на него – сказал матери про «джентльменское соглашение». Но за обедом говорили о другом. Володькина мать спросила его с улыбкой, неужто у них в институте нет хорошеньких девушек, что-то ее сыну никто не нравится.
– Тебя это очень беспокоит? – буркнул Володька.
– Не очень, но все-таки, – продолжала она улыбаться.
– Есть, и еще какие! – ответил Коншин. – Я-то, увы, вне игры, а что Володька теряется – не знаю.
– Мать вбила-таки в меня свое «порядочно, непорядочно», вот и теряюсь, – усмехнулся он.
– Выходит, я и виновата?
– Разумеется. Жизни нет с такими принципами. Алешке вот легче, – кивнул он на Коншина.
Коншин поежился и даже перестал есть. Володькина мать поглядела вопросительно:
– Почему Алеше легче?
– Спроси его сама, мама.
Коншин сжался, покраснел и после долгого раздумья, словно в воду бросился, взял и рассказал все Ксении Николаевне, закончив жалкими словами:
– Понимаете ли, Ксения Николаевна… ведь не до жиру…
Володькина мать выслушала все внимательно, не перебивая и горестно вздохнула:
– Бедные мальчики… После бескомпромиссных четырех лет приходится идти вот на такое…
– Почему приходится? – вскинулся Володька. – Никто не заставляет, все по доброй воле.
– Жизнь заставляет, – вяло попробовал защититься Коншин, мол, и с ломбардом надо разделаться, и с долгами, ну и работает он еще недостаточно умело, не выдерживает конкуренции с опытными профессиональными художниками, а потом, может, действительно, и не поборы это, а нужно для дела, а в общем-то, закончит он эту серию и порвет с Анатолием Сергеевичем.
К его удивлению, Володькина мать более терпимо, чем ее сын, отнеслась к этой истории, глядела на Коншина даже сочувственно и вскоре перевела разговор на другое, заговорив о том, что, по рассказам приехавших из Ленинграда знакомых, Зощенко держится очень мужественно, и это неудивительно, он же бывший офицер, воевавший в первую мировую и награжденный солдатским «Георгием», а такая награда офицерам давалась, как она знает, за личную храбрость.
Для Коншина, не читавшего последних зощенковских вещей, в которых касался он своей биографии, это было новостью.
– Зощенко – бывший офицер?! – воскликнул он. – Вот никогда бы не подумал. Он представлялся мне таким же сереньким обывателем, как и его герои.
Это дало повод Ксении Николаевне прочесть целую лекцию, что нельзя отождествлять автора с его героями, что в те годы так и говорили и что не кажется ли им, что пора серьезно заняться русской литературой начала века, так как институтские программы, мягко выражаясь, слишком сокращены и ограничиваться ими – это значит обеднять свой духовный мир, чего не должен допускать интеллигентный человек, и так далее…
Когда она закончила, Коншин задумчиво протянул:
– Да, если Зощенко воевал, это меняет мое отношение к нему.
– Рада слышать, Алеша, – улыбнулась Володькина мать. – Кстати, чем больше вы будете знать, тем меньше поддаваться разным влияниям.
– Осторожней на поворотах, мама, – засмеялся Володька.
– Мы, взрослые, наверно, были чересчур осторожны на поворотах, как ты выразился, оберегая вас от многого. Возможно, перед войной так и нужно было… – тихо произнесла она и задумалась.
25
Институт курортологии к сорок восьмому году стал совсем другим, чем в военное время. Все меньше лежало тут людей после фронтовых ранений и все больше обыкновенных больных. Появились и женщины, ладить с которыми Нине было труднее, чем с ребятами-сверстниками. Одно дело массировать раненого, защитника Родины, чтоб скорей его вылечить, чтоб предотвратить атрофию мышцы, другое – растолстевших – а каким макаром? – сытых баб, попадающих в институт по разным блатам. Нине было это противно, и она пошла к главврачу, пожилому желчному человеку, и заявила: «Посмотрите, какие у меня запястья. Я не могу месить их телеса. И не буду». К ее удивлению, главврач понимающе усмехнулся и дал команду поставить ее на пальпаторный массаж.
Да, работа медсестры уже потеряла тот большой и благородный смысл, бывший в годы войны. Нина уже подумывала, куда бы перейти, а пока поступила на курсы переводчиков с английского. Но пора уже решать и с институтом, только не знает она, в какой поступать.
Десятилетку она окончила в сорок первом. Уже в июле мать осталась без работы, так как эвакуировалось учреждение, где она работала. Да и учиться, когда идет война, казалось Нине чем-то даже безнравственным, надо же помогать фронту, и вот – «рокковские курсы» медсестер, эвакогоспиталь № 5005, а потом Институт курортологии…
Хотя зарплата медсестры оказалась не больше институтской стипендии, могла бы просуществовать и только учась, но Нина не сожалела – в войну была на своем месте. Сейчас она получает четыреста, тоже очень мало по новым ценам. Если в войну на свои двести двадцать она могла выкупить паек, то и теперь, после реформы, на всю зарплату можно было купить приблизительно столько же, что и на карточки. Но это ее как-то мало трогало, ей хватало… Самым важным было то, что благодаря «дяде Сэму» она была одета. Когда разыгрывали в госпитале американские подарки, ей достались чудные вещицы: светлое пальто из буклированной шерсти, нарядная, тоже шерстяная кофточка, свитер и синие прекрасные босоножки. Ну а ее беличий довоенный жакетик был еще вполне приличен, а ботики с меховой опушкой, полученные по промтоварному талону, тоже ее вполне устраивали. Да, и еще платье клетчатое, очень славненькое – тоже от «дяди Сэма».







