412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Вячеслав Кондратьев » Красные ворота » Текст книги (страница 25)
Красные ворота
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 04:14

Текст книги "Красные ворота"


Автор книги: Вячеслав Кондратьев


Жанр:

   

Военная проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 25 (всего у книги 27 страниц)

– Что же делать-то? Как дальше жить? Хотя чего вас спрашиваю, вы же своим заняты, вам до людей дела мало… Вы вот поразить всех хотите своими картинами, это смыслом своей жизни считаете, а пустое все… Человек должен в жизни хоть одного человека счастливым сделать, хоть одного, вот и смысл будет… А мы все для себя стараемся, не другим – себе счастья добиваемся, а что до того, что через других для этого переступаем, – не думаем. Вот и идет все не так…

– Напрасно вы думаете, что до других мне дела нет. Я очень вам, Настя, сочувствую… И в словах ваших, что хоть одного человек осчастливить должен, есть что-то, – задумчиво произнес Марк, но сам почувствовал: холодно сказал, рассудочно, что вот по-настоящему, по-человечески пожалеть Настю не может, слишком долго, видимо, носил он в себе и лелеял другие чувства, которые и выхолодили все.

И стало ему вдруг больно от этого, даже неприязнь к себе самому ощутил. Вспомнилось, каким добрым и отзывчивым мальчишкой он был… Неужели выгорело все в немецком лагере? Неужто тот самый мальчишка через пятнадцать лет точил на камне железку в каком-то сладострастном предвкушении, как пройдется он ею по горлу охранника Отто, если тот ударит его.

Но Отто, сбивая с ног других, почему-то обходил Марка, чему удивлялись все. Было, видимо, в облике пленного за номером 220791 такое, что удерживало Отто. Удивлялся этому и староста барака и пытался даже завести дружбу с Марком, заговаривал не раз, но шла от Марка, наверно, какая-то волна, которая пугала и отталкивала. Да, выжжено все. И неужто необратимо? Хоть и уходила постепенно ненависть из души, но и доброта не приходила, холодно, пусто внутри… Вот сидит напротив человек, сидит в горе, и человек, который нравится ему, но не находит он в себе тепла. А подойти бы, обнять, сказать: «Настенька, милая, пройдет все, все хорошо будет. Успокойтесь» – не может, боясь, поймет она, почувствует, не от души это, не от сердца… И впустую будут эти слова.

Но подошел все-таки. Положил руку на Настину голову, провел по волосам. И тут, может от прикосновения, дрогнуло вдруг сердце настоящей человеческой жалостью.

– Успокойтесь, Настя… Пройдет все, наладится… – пробормотал осекшимся голосом, ощущая неожиданное тепло в душе.

Настя подняла голову и, встретившись с глазами Марка, долго не отводила взгляда. Потом улыбнулась, взяла другую руку Марка в свою и прошептала:

– И у вас пройдет все… – словно поняв, что думал и переживал он несколько минут тому назад.

59

Коншин сидел в такси, вжавшись в спинку заднего сиденья, задыхаясь от пережитого только что унижения – к Наташе его не пустили. Когда, не дождавшись лифта, прыгая через три ступеньки, влетел он на четвертый этаж и позвонил, открыла ему Наташина мать и с недоумением, молча глядела на него, не приглашая пройти. Тогда он забормотал, что Антонина Борисовна звонила, что Наташа сказала… «Я ничего не знаю. Думаю, вам не надо было приходить… Да, простите, но не надо…» – тихо проговорила она и стала прикрывать дверь. Коншину ничего не оставалось, как бегом вниз, потом бегом к Разгуляю, где и поймал он машину…

В «Коктейль-холле» он забрался на высокий стул у стойки, поздоровался с барменшей Риммочкой, улыбнувшейся ему профессиональной улыбкой, и заказал сразу два коктейля покрепче, называвшихся почему-то «В полет». Потом третий, четвертый… Поначалу он считал, потом бросил, но противное чувство унижения и презрения к себе не уходило. «Как я мог? Зачем поперся?» – клял он себя.

Вокруг сидели сытые, благополучные, уверенные в себе люди, уже чего-то достигшие, а потому могущие позволить в свободные часы доставить себе удовольствие посидеть в этом заведении, лениво потягивая дорогие вкусные коктейли, и выкинуть небрежно за удовольствие полторы-две сотни. И это не выбьет их из колеи, они не будут утром лихорадочно шарить по карманам и ужасаться, что ни черта не осталось, а до очередной получки или пенсии еще полмесяца и как эти две недели прожить, где занять, что идти закладывать в ломбард.

До сегодняшнего вечера Коншин неплохо чувствовал себя в их компании. Он тоже небрежно бросал деньги на стойку, не считая, засовывал сдачу в карман и думал, не за горами то время, когда он тоже добьется чего-то в жизни и с полным правом будет приходить в этот «Коктейль-холл», встречая почет и уважение.

Но сегодня, когда рухнуло все, он ощущал себя чужим и бесконечно далеким от этой публики. И очень нелепым в своих синих потертых бриджах, полуразбитых армейских «кирзяшках» и в штатском пиджачке среди хорошо одетых, при галстучках или даже бабочках мужчин.

А тут еще появился, прихрамывая, известный драматург с лауреатским значком, на которого начали глазеть со столиков и перешептываться. Он же шел ни на кого не глядя, небольшого роста, с серым невыразительным лицом, но приобретшим уже надменность. Около него увивался какой-то молодой хлыщ, помогший забраться ему на высокий стул. Не успел он и сесть, как подлетела Риммочка, очаровательно и подобострастно улыбнулась и, бросив других клиентов, стала выполнять его заказ.

И Коншину страсть как захотелось очутиться в обыкновенной забегаловке, где такие же бывшие фронтовики, как и он, где считают рубли, прежде чем заказать кружку пива, где не ведут шибко умных разговоров, а вспоминают войну, на которой у каждого были необыкновенные случаи, где все свои в доску… Он вынул деньги, чтоб расплатиться, но Римма была занята с драматургом.

Он сидел на крайнем стуле, вдалеке от Коншина, но все же отдельные фразы доносились из его разговора со спутником. Драматург говорил, что, как ни старались космополиты сорвать его постановку во МХАТе, им это не удалось, что новую пьесу о сорок первом годе, несмотря на козни этих же космополитов, театр принял к постановке.

«А воевал ли ты в сорок первом?» – с неприязнью подумал Коншин. Непохоже что-то. Ему захотелось к чему-нибудь придраться, устроить скандал, а может, и драку, но в баре сидели все чинно, благородно, раздражая его все больше своим благополучием, самоуверенностью и самодовольством.

– Получите, Римма! – крикнул он, постучав по стойке.

Римма не повернула и головы – она любезничала с драматургом.

– Вы слышите?! – уже со злостью повторил он. – Хватит трепаться! – и опять стукнул кулаком.

Но Римма не слышала.

– Не кипятитесь, молодой человек, – повернулся к нему сосед. – Разве не видите, с кем она разговаривает?

– Мне плевать с кем! Я спешу!

Сидевшие за стойкой заулыбались, кто одобряюще, кто иронически, ожидая, видать, небольшого шума и не имея ничего против этого. Коншин, поняв, что ждут они развлечения, насупился и молчал. Спустя немного Римма подошла к нему и получила деньги. Он слез со стула и напряженно, стараясь не шататься, пошел к выходу.

По улице Горького он шел никого не видя, натыкаясь на прохожих… А потом пошли провалы – не помнил, как очутился опять в машине, не помнил, по каким улицам ехал, и очнулся лишь у ворот Наташиного дома.

«Зачем я сюда приехал?» – подумал он, чиркая неверными руками одну спичку за другой, а они гасли на сквозняке в воротах. Он твердил себе, что ему не надо заходить во двор, какой черт дернул его сказать шоферу этот адрес, но какая-то сила потянула его туда. Он вошел, задрал голову вверх – света в Наташиной комнате уже не было…

Опять тупой толчок в грудь, в глазах потемнело, и он, пошатываясь, ступая как слепой, вышел на улицу и побрел к трем вокзалам…

Потом неизвестно как оказался он в самотечной «Нарве» с какой-то девицей, сильно накрашенной, но с пьяных глаз казавшейся хорошенькой… Что-то он заказывал на последние деньги, что-то они пили и ели. Повизгивал небольшой ресторанный оркестр, около их столика шелестели платья танцующих, вроде и сам танцевал с прижимающейся к нему девицей.

Не очень-то помнил он, как дошли до его дома, как поднимались по лестнице черного хода. Только у своей двери он немного очухался и заколебался, вести ли к себе совсем незнакомую девку? Ну а чего тогда он тянул ее за собой? Ведь ему плохо одному. И он стал открывать ключом дверь. Открыл и увидел свет в кухне. Какого черта! Неужто кто есть на кухне? Или забыли выключить? Но когда вошел, увидел сидящую на табуретке у своего кухонного столика Асю…

60

Игорь все же поймал Нину около ее дома…

– Наконец-то, Нинуша, – выдохнул он, протянув к ней руки.

Она остановилась. Потом отступила на шаг, не принимая его рук, и он жалко опустил их, сразу весь поникнув. В глазах Нины мелькнуло что-то вроде сострадания, она улыбнулась и мягко сказала:

– Ладно, пойдем поговорим. Домой не приглашаю, мама, наверно, уже дома.

– Ты здорово меня измучила, – сказал он.

– По тебе не видно, – глянула на него и, сказать по правде, заметила, вид у него если и не измученный, то утомленный. – Так, немного осунулся, – добавила небрежно, желая быть объективной. – Много занимаешься?

– Да. Но не в этом дело. Я просто не знал, что и думать. Ты же знаешь мою проклятую ревность. Отвратительную, но я ничего не могу с ней поделать… А ты, кстати, выглядишь великолепно, – он внимательно оглядел ее.

– Думаешь, я развлекаюсь? Увы, не до этого. Ну, говори, для чего тебе нужно меня видеть? – ответила немного раздраженно.

– Ну как для чего? Я очень истосковался. Я не понимаю, почему ты меня избегаешь? Что это? Очередной твой фортель или что-то другое? Мне лезут в голову всякие дрянные мысли. Ты мне случайно не… изменила? – спросил будто шутливо, с улыбкой, но взгляд был напряженным, и она почувствовала, как внутренне сжался он.

И вдруг ей захотелось сделать ему больно, так же, как было и ей, когда на ее наивно-радостное «у нас будет ребенок» она увидела испуг и досаду в его глазах. Захотелось нестерпимо, будто какой бесенок толкал ее, и, бездумно поддавшись этому желанию, она пожала плечами и небрежно кивнула:

– А если и изменяла? Что тогда?

Игорь побелел, отшатнулся от нее и остановился, тяжело переводя дыхание. Она тоже остановилась и глядела на него, уже сожалея о сказанном.

– Я пошутила, Игорек, – быстро пробормотала она. – Пошутила.

Игорь ничего не ответил, он стоял, судорожно шаря по карманам папиросы, не находил их, нервничая от этого еще больше, и словно бы не слыхал ее слов. Тогда она повторила:

– Слышишь, я пошутила.

Таким не шутят, – с трудом сказал он.

– А ты не задавай глупых вопросов. Сам виноват.

Они пошли дальше… Игорь молчал, и это молчание стало угнетать ее. Так и дошли молча до Садовой. Там Игорь бросился к табачному киоску. Вернулся уже с папироской во рту, жадно затягивался и, лишь выкурив полпапиросы, сказал:

– Ты, наверно, все же дурочка… Или… или ты нарочно?.. Знаешь же, простить такое я не в состоянии. Даже если бы захотел. Все будет кончено тогда. Как я это переживу – не знаю, но, наверно, все же переживу.

– Конечно, переживешь. Ты же сильный, ты – герой нашего времени, для которого дело прежде всего, – с усмешкой сказала она.

– Не иронизируй… Я, может, не такой, но хочу быть таким.

– А может, не надо… быть таким?

– Не понимаю тебя.

Он опять остановился и внимательно посмотрел на нее, пожал плечами и больше ничего не сказал. И опять шли в молчании до самой Тверской. Повернули обратно. У Каляевской Игорь, помявшись немного, сказал нарочито равнодушно, словно и не было неприятного разговора:

– Может быть, зайдем ко мне, посидим?

– А что, твоей матери нет дома? – вскинула она голову.

– Не знаю… Может, и нет. Она хотела куда-то зайти.

– Я пойду домой, Игорь.

– Нет, пойдем ко мне, – взял он ее за локоть. – Ты должна доказать мне, что была шутка и у нас все по-прежнему.

– Ничего я не должна, – вырвала она руку. – Я иду домой.

– Нина, я не понимаю тебя. Ты идешь на разрыв, когда у нас должен быть ребенок, это какое-то безрассудство. В чем дело? Скажи, может, действительно у тебя кто-то есть?

– Никого у меня нет, – резко ответила она.

– Что же тогда?

– Не знаю. Я не ломаюсь, Игорь, и не вру. Сама не знаю, почему и отчего. Понимаю, делаю все страшно глупо. Видимо, я увидела все совсем по-другому, хотя сейчас понимаю, твоя реакция была совершенно естественной, но… – она недоуменно развела руками, – но по-прежнему ничего уже не может быть. Считай меня дурочкой, кем угодно. Ты обещай только, когда родится ребенок, отдавать мне свою пенсию. Давай на этом пока и договоримся. Не знаю, может, и пройдет у меня это… Будем надеяться. Хорошо?

– У тебя кто-то есть, Нина, – заявил он почти уверенно.

– Тогда было бы все понятно, – сокрушенным голосом сказала она. – Но, увы, никого нет.

– Увы?

– Да, был бы кто, все стало бы ясно. И для меня и для тебя. А так – сплошной туман… И ты не обижайся на меня. Может, пройдет?

– Ты совсем не думаешь о будущем. Нельзя же быть таким мотыльком. Как ты будешь жить? – спросил он с болью.

– Наверно, хорошо, – беззаботно ответила она улыбнувшись.

– Хорошо? На триста рублей, которые я тебе буду давать, и на свою зарплату в четыреста?

– Можешь давать больше. Хотя тебе не из чего, знаю.

– Да, пока не из чего.

– Проживу как-нибудь, – махнула она рукой. – Меня эта сторона жизни не очень волнует.

– Девчонка, глупая девчонка!

– Ладно, наверно, глупая. Но зато честная. Знаешь, – очень серьезно начала она, – я как-то не могу представить нашу совместную жизнь. Я боюсь… боюсь, что не смогу быть… ну, настоящей женой, – выговорила она с трудом.

Игорь снова побледнел, нахмурился и резко шагнул от нее в сторону, а потом, ничего не сказав, быстрым шагом пошел вперед, не оглядываясь. Нина остановилась, постояла в нерешительности, глядя ему вслед. Он шел сгорбившись, хромая больше, чем обычно, и ее охватило раскаяние. Она рванулась было, чтоб догнать его, но, повернув, медленно пошла в сторону дома, думая, что она, конечно, страшная дура, разве можно мужчине говорить такое… Ей было жалко Игоря, и в то же время почувствовала она какое-то облегчение – все решилось. Она свободна… И в этот миг ощущение свободы обрадовало ее.

Возвратившись домой, она записала в своей тетрадке:

«Наверное – все?! Я наговорила миллион глупостей и финита ля комедия! По-видимому, мне будет очень плохо. Увы, я давно предвидела это. Вчера я перечитывала свою тетрадку, и, оказывается, в самые наши хорошие часы я пророчила сама себе вот что: „Вчера была у Игоря и сегодня целый день хожу будто влюбленная в первый раз. Мне так хорошо, я испытываю спокойное, хорошее чувство. Господи, ведь я могла быть счастливой, но я же со своим дурацким характером вряд ли когда буду“. Вот, как в воду глядела! Конечно, мне чуть ли не с детства казалось, что несчастной быть гораздо интереснее, чем глупо-счастливой. Но это прекрасно в теории, а на практике… Что впереди? „Мать-одиночка“, как высказалась моя маман. Слово-то какое придумали! И в то же время, когда сегодня Игорь уходил от меня, уходил насовсем, я, глупая, вдруг „обрадовалась“ какой-то свободе… Это что, легкомыслие? Идиотская беззаботность? Бездумность? Или то, к чему я всегда стремилась, – к внутренней свободе, чтоб быть всегда сама собой? Увы, даже если это так, то дается мне это ох как нелегко…»

61

– Это ты, Ася? – удивленно промямлил Коншин. – Давно ждешь?

– Вечером я приехала, – поднялась она и стала обглядывать бесцеремонно его спутницу. – Ты с кем это?

– Я? Вот видишь, знакомая… гостья, – глупо заухмылялся он.

– Знакомая? Гостья? – в Асиных глазах вспыхнул жесткий огонек. Она-то, видно, сразу поняла, какого полета птичку привел он.

Она подошла к девице вплотную и уставилась на нее. Та смущенно улыбалась, переминаясь с ноги на ногу, не понимая, кем эта женщина приходится парню, который привел ее, но когда Ася спокойно, но твердо, с угрозой в голосе сказала: «А ну-ка, мотай отсюдова!» – а Коншин вступился за нее, сказав: «Не гони, Ася», девица перестала улыбаться, осмелела и бросила Асе грубовато:

– А ты кто такая, чтоб командовать тут? Не к тебе пришла, да и не хозяйка ты здесь.

– Ты еще разговаривать?! – Ася схватила девицу за плечи, повернула и вытолкнула за дверь с силой, которую и не приметить было в ее худеньком тельце. – Вот так!

– Нехорошо, Ася, – заплетающимся голосом пробормотал Коншин. – Может, нравится мне она. Может, мне сегодня нужна женщина. Понимаешь?

– А ты понимаешь, кого привел? И не стыдно? Вот уж про тебя такого не думала.

– Плохо мне… Раз ее прогнала – со мной будешь. Слышишь?

– Ладно, буду. Комнату-то открой или ключ дай.

Коншин отдал ключ, Ася открыла дверь его купе, он ввалился в комнату и сразу бухнулся на тахту. Уже полусонного раздевала его Ася, чего-то причитая. Он пытался обнять ее, затащить к себе, но она мягко уговаривала:

– Да подожди ты… Ложись как следует. Приду я к тебе, приду. Куда мне деваться?

– Только обязательно, Асенька… Не могу я сегодня без тебя, не могу, – пьяно болтал он, вытягивая руки, чтоб легче было ей снять его ковбойку.

Проснулся он среди ночи, пошарил рукой около – Аси не было; продрав глаза, он не нашел ее и в комнате. Поднялся и, пошатываясь, вышел в кухню – Ася спала, сидя на табуретке, положив голову на свой узелок на столе.

– Ася, Ася… дурочка, – начал будить ее. – Я уйду сейчас в другую комнату, а ты ложись…

Она открыла глаза, он приподнял ее и толкнул в комнату, а сам пошел в большую, родительскую. Там, не оправляя постель, свалился на диван. Утром, проснувшись, он долго лежал с открытыми глазами, уставившись в потолок. На душе было мерзко. Презрение к себе, начавшееся еще с того, как взял он золотой для продажи, сейчас было еще сильней. Вспомнился «коктейль», эта самотечная «Нарва», девица, которую он поволок домой и которая охотно пошла… Ну и все дальнейшее. И то, как приставал к Асе, звал в постель, – тоже припомнил. Вот тебе и святая память о Ржеве… Что же с ним творится? До чего дошел? Потянулся к папиросам, сделал несколько затяжек, стало еще противней.

Постучав в дверь, в комнату вошла Ася.

– Ну, однополчанин, и хорош ты был вчера, – сказала, укоризненно покачивая головой. – Помнишь хоть что?

– Помню… – с трудом выдавил он. – Вроде к тебе приставал?

– А как же. Вам же, мужикам, как напьетесь, бабу подавай… И привел какую-то прости-господи. Где оторвал такую?

– В ресторане, наверно, привязалась, – поморщился он. – Ты прости, Ася, не соображал ничего. Фу ты, мерзко-то как.

– Не надо пить, Алеша… У нас в деревне, кто живым вернулся, тоже пьют много. Хороший же ты, а вчерась такой противный был. Уж подумала, неужто притворялся в прошлый раз, а на самом деле… – она не закончила, а потом добавила: – Мы же – товарищи, на одном фронте были, и зачем нам… Понимаешь? Да я, может, и пришла бы к тебе, кабы… кабы… ну, понимаешь, я ведь, несмотря ни на что, честной осталась… Надеюсь все же, найдется ежели человек, так упрекнуть меня ни в чем не сможет. Понимаешь?

– Понимаю, конечно. Но неужели? – удивился он.

– Уж так, видать, устроена… Мечтали мы, девчонки, в лагере: вот освободят нас наши, встретится какой-нибудь Иван-царевич, и такая, такая любовь будет… – Она замолчала, вытерла платком увлажнившиеся глаза, вздохнула: – Нет, не встретился никто… Может, и зря берегусь, может, ни к чему это? Трудно нам, военным девчонкам, найти кого… Но все же надежду не оставляю.

– Правильно, Ася… Ты же на вид девочка совсем, встретишь кого-нибудь…

– Это на вид – девчонка-то, а душа-то уже старая, Леша… Ну, ладно, поговорили и хватит. Я ведь что приехала? За справкой! И получила вчера, вот она, справочка-то! – Ася вынула аккуратно сложенную бумажку и торжественно развернула. – Видишь, все честь по чести и печать гербовая, что служила в разведотделе армии. А знаешь, как вышло? Через этого Петрова, который на подружке моей женился, помнишь, писала? Вот он все и устроил без волокиты. Теперь человек я. И инвалидность военную получу, ну и вообще…

– Поздравляю, Ася. Очень рад за тебя.

– Знаешь, можно я писать тебе буду? И про плен, про лагерь… Вытолкну все из сердца, может, забудется.

– Пиши, конечно, – он улыбнулся и положил руку ей на плечо. – Твои письма нужны мне. Как ни трудно нам было там, но настоящими мы были. Понимаешь?

Ася кивнула.

62

Вот и пришел в Москву Первомай… Принарядилась Москва, украсилась. Зазеленели уже высаженные на улицах липы, протянулись красочные транспаранты и флаги. На здании телеграфа, как всегда, сооружено что-то интересное, светящееся, движущееся. На Пушкинской площади разбили праздничный базар из сказочных домиков с широкими резными воротами, с изображением двух золотых оленей… Ну и народ принарядился, особенно женщины. Им легче, пошили к празднику новые платьица цветастые, вот и украшены улицы в разные цвета, глаз радуется…

Снижение цен, правда, к маю не вышло, хоть и ожидали. Но ведь еще и полгода не прошло с реформы, рано еще, а вот к Октябрьской, наверно, понизят. Но этот Первомай и так особый, впервые за долгие годы встречают его москвичи в сытости, когда в магазинах всего полным-полно, когда можно себя побаловать праздничным обильным застольем… Радовал пришедший май и тем, что вслед идет еще большой праздник – День Победы. Третья годовщина того незабываемого Девятого мая. Кольнуло, правда, чуть фронтовиков, что перед самым Девятым мая объявили третьего сентября, то есть день победы над Японией, рабочим днем. Но кое-кто говорил, что и верно, главная-то победа в Берлине была, а та война – дальневосточная – короткая, чего праздновать, за один-то лишний рабочий день в масштабе страны чего только ни сделать можно.

Вечером девятого выплеснулась вся Москва на улицы и площади. Конечно, Красная площадь полна народу, улица Горького течет разноцветной полноводной рекой. На площадях оркестры, музыка, на открытых эстрадах артисты выступают, смех, веселье, танцы…

Влились в праздничную толпу и Коншин с Володькой. Подхватила она их и несла к центру, где все сверкало от иллюминаций и где праздник шире и шумнее. Ну и было для них, конечно, традицией – шататься по центру города каждый большой праздник.

Володька поглядывал на Коншина – как он, оправился после Натальиной свадьбы или нет? Коншин шел спокойный, только опал немного на лицо и на встречных девиц не заглядывался. Ладно, оклемается, подумал Володька, умудренный бурными для себя месяцами сорок пятого, уже зная, заживают всегда раны, и сердечные тоже. Узнал он в прошлом году, что вышла его Тоня замуж за какого-то дипломата и укатила аж в Америку, ну и что? Не было уже боли. Даже порадовался за нее. Так и у Алексея все пройдет…

А сегодня с самого утра у Володьки приподнятое настроение, давно такого не было. Как-то ясно представилось, что война позади, что впереди целая жизнь и обязательно будет в ней и хорошее и радостное. И он сказал об этом Коншину.

– Да, Володька. У меня сегодня тоже такое чувство – мир вокруг, живые мы и все впереди. Только не надо не по себе сук рубить.

– Ты о Наталье?

– Нет, при чем она? Я – вообще… Ставить перед собой задачи, конечно, надо, но не «сверх».

– Не много ли пословиц? – улыбнулся Володька. – А твой Марк?

– Что Марк? Марк сделает все, что задумал, он сможет. А я вот разбежался и – попытка с негодными средствами.

– Да, наверно, к серьезному надо и готовиться по-серьезному, – подтвердил Володька.

К Красной площади они подошли с Никольской как раз к салюту. Заметались прожекторы по небу, бухнули первые залпы. Ребята остановились и невольно подтянулись – грудь вперед, руки по швам, вроде по стойке «смирно» встали. Так и простояли все тридцать залпов, громыхавших над Москвой, наполнявших их чувством великой гордости и удовлетворения, что хоть и малая толика, но внесена ими в этот праздник. Вон они – нашивки за ранения, вон и ордена и медали. И не зазря дадены. Завоеван же мир. Ими и миллионами других. Кровью большой, муками нечеловеческими, но завоеван. И мирная ликующая Москва перед ними…

С площади в промежутках между салютами неслись выкрики: «Да здравствует наша Победа! Ура! Да здравствует товарищ Сталин! Великому Сталину – ура-а-а!..»

Ребята переглянулись, и каждый угадал мысли другого: может, все их сомнения ничего не стоят? Вот она, народная любовь, а народ-то не ошибается… Наверно, что-то вроде этого подумали они, но высказался первым Коншин:

– Володька, а может, все-таки…

– Понимаю, но сегодня не будем об этом.

– Не будем… – согласился Коншин, но затем добавил: – А вдруг и верно, что глас народа – глас божий?

– Нет, Алексей… Увы, нет, – вздохнул Володька.

Да, в этот праздничный вечер среди ликующей толпы ни о чем таком не хотелось думать, а только радоваться со всеми, ощущать себя частицей великого целого, называемого народом, слиться с ним и в этом слиянии наполняться той радостной и огромной силой, которая в войну помогала им выносить невыносимое, совершать немыслимое, брать выше себя, как любил говорить Володька.

Салют окончился, и они вместе с людьми поплыли вниз, к площади Революции… Горела огнями гостиница «Москва», светилась неоном вывеска ресторана «Гранд-отель», на желтом здании посольства США развевался звездно-полосатый флаг, в середине Манежной играл оркестр. По давно заведенному ритуалу тронулись они к улице Горького. Вместе со всеми поглазели на телеграф, прошли мимо «Коктейль-холла», в который Коншин поклялся больше не ходить, прошли гастроном с украшенными витринами и мимо ресторана «Арагви». Вспомнилась Коншину глупышка Женька, и кольнуло опять запоздалое раскаяние.

На Пушкинской решили передохнуть, посидеть у памятника и, с трудом найдя свободное место на скамейке, присели и задымили с удовольствием. Вечер был теплый, днем около двадцати тепла нагнал термометр, почти все гуляющие были без пальто. Мелькали перед ними открытые выше колен девичьи ножки, посматривали на которые не без приятности, да и вообще после зимы, когда переходили женщины на открытые, облегающие фигуру платьица, короткие юбочки, казались они все красивыми и привлекательными. И хорошо было так сидеть да посиживать, бездумно поглядывая на проходящих, дышать посвежевшим вечерним воздухом с запахами распустившейся листвы и женских духов, перекидываться словами о том о сем и впитывать в себя, отрешившись от всего, атмосферу большого и такого значимого для них праздника.

Так бы и просидели еще долго, если б не увидели идущего со стороны Никитских ворот Михаила Михайловича. Брел он один, опустив голову, заложив руки за спину, неспешным прогулочным шагом, но было в его поникшей фигуре что-то жалкое, будто чужой он в толпе… Коншин окликнул. Михаил Михайлович остановился и, увидев ребят, подтянулся и подошел к ним уже с обычной своей улыбочкой.

– Рад, очень рад, молодые люди… С праздником. С нашим.

Они поднялись, чтоб пожать ему руку, предложили присесть, но он отказался, сказав, что только из дому вышел и хочет прогуляться, а вот если они не возражают составить ему компанию… Ребята не возражали.

С несколько ироническим сочувствием спросил он Коншина, как тот «пережил» Наташино замужество, хотя переживать, на его взгляд, особо нечего, рано еще хомут надевать, это всегда успеется… Говорил он это, как всегда, с улыбочкой, но чувствовал Коншин, какой-то не такой сегодня Михаил Михайлович, за легкостью тона – внутренняя напряженность. Будто говорить ему хочется совсем о другом, но он не решается, откладывает. И Коншин спросил:

– Вы чем-то озабочены, Михаил Михайлович?

– Произвожу такое впечатление? – улыбнулся он, но сразу посерьезнел. – Я принял одно решение, никому еще пока не говорил. Это долгая история, но, пожалуй, я расскажу вам, ежели не возражаете? – он сделал паузу, посмотрел на ребят и продолжил: – Дело в том, что та длительная командировка перед войной, о которой я вам, Алеша, говорил, была, мягко выражаясь, вынужденной… – он натужно улыбнулся и опять посмотрел на них.

– Неужели? – поразился Коншин.

– Что вас удивляет? А, понимаю. Видимо, то, что, несмотря на это, я выступаю как политрук. Да? – усмехнулся он.

– Да, и это, – признался Коншин.

Володька напрягся и подвинулся к Михаилу Михайловичу.

– А я и был политруком. Недолго, правда, но был.

– Вот как, – вырвалось у Володьки. – Очень интересно…

– Обычно, – пожал плечами Михаил Михайлович. – Знаете же, перед боем всегда партийное собрание и прием. Я подал заявление, ну и приняли в кандидаты… Потом в бою убили политрука, ранило замполита, и я… я занял его место. Полтора месяца воевал политруком. Решили присвоить мне звание, но мне пришлось рассказать комиссару полка о себе, ну и аттестацию отложили… Но это не все, – он достал папиросы и закурил. – М-да, не все. Я заехал в Москву лишь для того, чтоб повидать жену, сына, а следовал-то я в ссылку. Но тут объявили о войне, и я, как вы знаете, Алеша, присоединился к колонне мобилизованных и таким образом попал на фронт. Но эти два года ссылки остались за мной… До сих пор, кстати. И я решил сегодня, – он на минуту задумался, – решил подать прошение, чтоб четыре года войны зачли за нее. Я должен был это сделать сразу, когда вернулся с фронта, но, увидев положение семьи, не смог. Сейчас же, даже если мне и придется поотсутствовать, они проживут как-нибудь, продержатся эти два года. Я же буду работать там, смогу посылать хоть немного…

Ребята были ошеломлены и долго молчали.

– А все не понимали, почему вы не восстанавливаетесь в МОСХе, – наконец пробормотал Коншин.

– Да, поэтому. Ну и на работу штатную устраиваться опасался. Анкеты. Пришлось бы все написать.

– Вы посоветовались с кем-нибудь? – спросил Володька глухо.

– С кем? И зачем? Я же должен это сделать. Надеюсь, там поймут, почему не сделал раньше.

Ребятам сказать больше было нечего, да и что они могли посоветовать? Они молчали. Возможно, они и не очень осознавали всей сложности положения Михаила Михайловича. И все же Володька сказал:

– Наверно, не надо этого делать, Михаил Михайлович.

– Надо, дорогой… Так жить больше нельзя. Ведь в любой час могут «вспомнить» обо мне, и может быть хуже. Да и устал я. Дошел до такого состояния, когда уж либо пан, либо пропал. Но я верю в справедливость и надеюсь.

– А осуждены-то вы были справедливо? – вырвалось у Володьки давно вертевшееся на языке.

Михаил Михайлович посмотрел на Володьку, усмехнулся:

– Представьте себе – да… В тридцать шестом я работал в агитпоезде – были тогда такие – главным художником, так вот в одном плакате, который, правда, делал не я, обнаружена была грубая политическая ошибка. Я ее не заметил и, разумеется, должен был отвечать за это. Я и не отрицал своей вины. Такая политическая близорукость была непростительна и граничила с преступлением… Ну что, вы опять, Алеша, скажете, что я рассуждаю как политрук? – улыбнулся он.

Коншин не нашел что сказать, Володька промолчал, так как вопрос обращен был не к нему. Так и прошли молча до Петровских ворот. Там повернули обратно, а на углу Пушкинской и Страстного Михаил Михайлович спросил:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю