412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Вячеслав Кондратьев » Красные ворота » Текст книги (страница 18)
Красные ворота
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 04:14

Текст книги "Красные ворота"


Автор книги: Вячеслав Кондратьев


Жанр:

   

Военная проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 18 (всего у книги 27 страниц)

– Читаешь? – спросила Настя.

– Почитываю, наверстываю упущенное… Вот «Звезду» прочел, вроде автор сам в разведке служил, а не понравилось. Я бы такого разведчика, вроде этого Травкина, что ли, у себя не держал. Интеллигентный шибко, с такими одна морока, рассуждали много, умней других себя считали. В моем полку, в нашей полковой разведке знаешь какие ребята были? Пятеро из урок бывших. Эта братва не рассуждала, кровь из носа, а любое задание, как штык. Помню, приволокли один раз власовца и сказали, что еле-еле удержались, товарищ подполковник, чтоб не шлепнуть, решили к вам его доставить, чтоб вы сами этого гада…

– И что ты? – дрогнувшим голосом спросила Настя.

– Что я? Шлепнул саморучно. Лепетал он что-то, да я слушать не стал, еще со всякой падлой разговаривать.

– Ну, зачем сам-то? – вырвалось у нее. – Неужто легко человека убить? – и покачала горестно головой.

– А он для меня человеком не был.

– Ты бы, Петенька, такими подвигами не хвастал бы. И при Женьке, ради бога, не говори никогда.

– Ты что, сестрица? – удивленно усмехнулся он. – На войне не чаи распивают – убивают. Сегодня ты, завтра тебя.

– Забыть надо о ней, ужас-то этот, а вы, мужчины, все поминаете ее, никак из головы выбросить не можете, будто не мука была мученическая, а развлечение какое… Вот и художник этот, который к нам в Екатерининском подошел, – помнишь? – он тоже… Он кошмары плена все расписывает…

– Значит, ходила к нему? – нахмурил брови Петр.

– Ходила. Просил же человек. Для дела я ему нужна была.

– Не ходи больше, – повысил голос Петр. – Которые в плену были, для меня тоже не люди. Отсиделись в лагерях, когда весь народ кровушкой исходил.

– Что ты, Петр? Убивали их там немцы, издевались… Будто по своей воле в плен угодили. Сам знаешь…

– Знаю, – прервал он. – Но настоящий солдат в плен не сдавался. Слабаки, те попадали, кто слаб на изломе, – Петр вынул из пачки «казбечину», закурил. Сделав несколько глубоких затяжек, спросил подозрительно: – Он что, клеится к тебе, что ли, художник-то этот?

– Нет, Петр. Я ему для картины была нужна.

– Знаем мы это… Ты с ним не вздумай связаться случаем. Мне таких родственников не нужно, ты мне биографию не порть. Перед войной не с тем любовь крутила и сейчас…

– У Андрея отец комбригом был, почему же не с тем? И если у отца вина какая и была, то Андрей все жизнью своей искупил. И не надо, Петр, о нем. Живая еще рана.

– Прости… Это хорошо, что верная ты. Я тоже такой, не могу Катеньку забыть и дите ее неродившееся. Не могу, – вздохнул он. – Мы, Бушуевы, видать, такие, кого полюбили, в кого поверили – на всю жизнь. Тут тебе я не судья, конечно, сам такой. А вот с Ванькой Дубининым ты зря так. У него дорога прямая, в академию поступит, по службе расти будет. Чем не пара? Бабе без мужика трудно, Настя. Это мне для постели искать не надо, только свистни, вон их сколько, вдовых да незамужних. А женщине сложнее, тем более такой, как ты. Но жизнь-то своего требует. Наверно, и ребеночка охота?

– Ребенка хочу. Но мне еще и любовь нужна. Без любви-то не смогу. А Дубинин твой не нравится мне, сам знаешь. И не надо о нем.

– Ладно, – согласился он. – Ну ты иди, ехать-то далече. Передай отцу, что держусь, второй операции не трушу. Так-то… Нашей ты породы, Настенька, – потеплел голос Петра, он приподнялся с постели, приобнял сестру.

– Ты что, Петя? Не привыкла я к нежностям от тебя, – и поцеловала брата.

29

Хоть и говорила Ася Коншину, что писать будет, но писем он не ждал, а сегодня вот получил. Вначале сообщила она, что никакого ответа из того учреждения еще не пришло, куда они вместе писали, потом благодарила за то, что предоставил ей приют на несколько дней. Написала, что мучат ее воспоминания и что вот сейчас вспоминает об одном деле и хочет поделиться с ним: «Хоть кто-нибудь знать будет, как нам доставалось. В своей деревне поделиться не с кем, да и не поверят. Скажут, если уж ты такой героиней была, то как же в лагерь немецкий угодила?»

Коншин с интересом читал дальше:

«Шли мы с Лидой с задания. Шел мокрый снежок, было холодно, ведь конец октября, да и промокли мы от этого снега, да и голодные были. По дороге иногда на клюкву нападали, так ели ее, полузамерзшую, кислую, ну и порой горох в скирдах случайно обнаруживали – вот и вся еда. Шли мы к деревне Миньково. Условились, что около нее по нашему сигналу лодку подадут, чтоб на другой берег Волги перебраться. Но на наш сигнал – никакого ответа. Вернувшись в деревню, узнали, что немцы уже за Волгой и что заняли Ржев и Калинин. Ну что делать? Подошли мы к реке, вода свинцовая, около берегов ледком затянута, остановились… И так все продрогшие, мокрые. На воду посмотрим – еще холоднее делается… Господи, пишу сейчас об этом, и тело холодом свело, а в избе у нас тепло, даже жарко… Постояли, постояли и… начали свои бобриковые пальтишки снимать. Сапоги сняли, платьица и в одном нижнем белье – в воду. Еще до середины не доплыли, как у меня ноги свело, на одних руках держусь, но несколько раз с головкой под воду уходила. Спасибо Лиде, была она посильнее меня, вытаскивала и заставляла плыть. Хорошо, что берег левый пологий у Волги – вылезли. И босиком по колючей стерне, а потом по замерзшей грязи дорожной ноги посбивали. Километра три прошли по берегу, пока деревушку не заметили. Обрадовались, а когда побежали, Лида вдруг остановилась: „А если немцы там?“ „Все равно, – ответила я. – Что-нибудь наврем. Иначе замерзнем совсем“.

В деревне немцев, к счастью, не оказалось. Приютила нас одна старушка, дала нам кой-какую одежонку старую. Погрелись мы недолго и дальше. Сказала нам старушка, что наши за речкой Малая Веша… Долго писать, как линию фронта переходили. Ведь каждый раз по-разному, каждый раз не зная, перейдешь ли живой или угодишь к немцам в плен. Тут уж никакая легенда не спасет, сразу догадаются, что разведданные несем. А несли мы в тот раз действительно очень ценные данные, потому и спешили, потому и Волгу решились вплавь перемахнуть, и что нам уже была эта Малая Веша, хотя и промокли там тоже до нитки. Переходили вброд, но вода почти до горла была. Там наших и встретили. Теперь-то смешно вспоминать, а тогда такая досада и злость брали, что всегда нас арестовывали, да еще шлюхами немецкими обзывали, а то и хуже – за разведчиц вражеских принимали. Пока объяснишь, расскажешь, пока дождешься начальства повыше, которое с особым отделом может связаться… Знаешь, конечно, что все благополучно окончится, но время-то идет, а наши данные скорее нужны. В этот раз все без особой маеты вышло… Да, забыла я, что, когда задание выполняли, мы же в деревне Турково к немцам попали. Как мы ни выкручивались, как ни извертывались, стараясь и время выиграть, и к немцам хоть в какое доверие войти, ничего не вышло. Решили они нас попутным транспортом в ржевский лагерь отправить. Вот тут мы отчаялись, но не за себя. Мы, глупенькие, в основном за то переживали, что разведданные до наших не дойдут. Но, на наше счастье, никакого попутного транспорта не было. Немцы думали, думали, потому что мы им за это время такого наговорили: такая вот сильная армия, а партизан боится, каждую девчонку за врага считает; мы, дескать, думали, немцы настоящие мужчины, храбрые… В общем, решили они нас в другую деревню поселить, чтоб там ждать попутных машин. А мы: „Что есть будем? Вы же нас не покормили даже, а там кто покормит?“ Немцы даже смутились немного. Видать, наша развязность подозрения их рассеяла, и они дали нам кофе и галеты, большего, дескать, у самих нет. А в деревне население будет кормить, сказали они, отпуская нас и предупредив: ежедневно в шесть вечера отмечаться в штабе в Туркове, за неявку – расстрел. В Коньково нас конвоировал один солдат с предписанием, чтобы стоящая там часть наблюдала за нами. Поселили в избе, где квартировали офицеры немецкие. Те глянули на нас мельком – какие-то занюханные русские нищенки – и перестали внимание обращать. Играли в карты, пили шнапс до поздней ночи. Тут мы и сбежали… Можно много говорить, но скажу лишь, что действительно прошла сквозь огонь и воду. По дороге пришлось через горящую деревню проходить. В обход было далеко, да и заплутаться боялись, вот и решили – напролом, через огонь. Лица платками закутали и бегом. Ну а потом – Волга, как я писала. Но хочу подойти скорее к самому приятному. Конечно, купанье в Волге без следа не прошло: меня сковал ревматизм, а Лида легкими приболела, ну и ноги у нас обеих до кости протертые, пошли нарывами. Отлеживались мы в санбате, когда командир дивизии приехал и пригласил нас к себе на ужин. „Девушки, – начал он свой разговор, – жена мне к Октябрьской бутылку вина прислала, так вот хочу вас угостить. Выпить за вас“. В несколько минут ординарец стол накрыл, разложил рыбные и мясные консервы.

„За ваши успехи и здоровье, девушки! Молодцы!“ – поднял он тост. А у нас такая радость, что и произнести ничего не можем. Раскраснелись, смущаемся. Ведь сам комдив за нами ухаживает и слова хорошие говорит. Тут вошла в избу военврач – „Разрешите, товарищ генерал?“ А он: „Я занят, товарищ военврач. Зайдите позже“. Военврачиха удивилась, посмотрела на нас – двух девчонок в халатиках стираных – и ничего понять не может – что за прием такой генерал устроил?

Тут полковник Петров, как бы поняв ее недоумение, сказал: „Эти девчата дивизию нашу спасли“.

Вот в тот вечер как-то по-особому поняли мы, что значим, что, выходит, действительно наши походы в тыл врага такую вот пользу могут принести. И ничего стало не страшно. Поскорей бы выздороветь и опять туда, через линию фронта. Ах, если бы почаще вот так нас благодарили, мы бы не то сделали, такие силы в себе почувствовали.

Ну вот на этом приятном происшествии я и кончаю свое письмо. Отпишите мне, Алексей, как живете, что делаете? Не забуду я, как отнеслись вы ко мне по-хорошему. Это так согрело душу, а то ведь сейчас мужики с нами по-простому, без всяких там предисловий. Особенно наши, местные, не знают же, какие пути-дорожки нам довелись…»

Коншин прочел письмо и положил в папку, на которой написал: «Асины письма». Он и сам не знал, почему так сделал, почему захотелось ему сохранить их. Может, сидело где-то понимание, что хоть и близка для них война, что кажется, навсегда останется в памяти, но все же такие письма бросать нельзя.

30

В один из вечеров нежданно-негаданно ввалился к Коншину Колюня Крохин и, как всегда, с таинственным видом прошептал:

– Леха, дело есть, – и выставил на стол четвертинку. – Это только для разговора, – кивнул на бутылку. – Потом еще сообразим.

– Какое же дело? Если «Эрику» продавать, то не буду я.

– Какая к черту «Эрика»! Понимаешь, когда я пенсию инвалидную оформлял, справку с последнего места работы достать не сумел, а у меня там зарплата была семьсот пятьдесят… Так вот раздобыл я бланк со штампом, нужна печать гербовая.

– А я здесь при чем? – спросил Коншин, не понимая.

Ты же художник! Тебе это плюнуть. Ловкость рук и никакого мошенства! В случае чего, сам знаешь. Колька Крохин не продаст. А у меня пенсия тогда на полтораста рубликов больше будет. Причем законная, какая и должна быть. Я ведь тут не мухлюю. Я учреждения, где работал, разыскать не могу. Нет его уже. Понимаешь? И никто ни хрена не знает. Ну?

– Не знаю, Николай… Я же даже не пробовал никогда.

– Я тебе все разъясню. Пара пустяков!

И Крохин объяснил, что надо на листке ватмана сделать зеркальное изображение печати лиловыми чернилами, в середине герб, а по краям название учреждения. Причем необязательно все четко делать. Четко надо герб, да несколько слов. Ну а потом послюнявить бумажку, на которую печать ставить, прижать, и все дела!

– Я тебе пять сотен заплачу за это, – закончил Крохин.

– Денег я не возьму.

– Ну, в ресторан тогда смотаем. Или дома выпивку хорошую сообразим. Давай садись. Сейчас и попробуем… – увидя колебания Коншина, добавил: – Я тебе честно говорю, обмана тут нет. Я семь с половиной сотен получал. Взаправду. Так что пенсия будет законная, какая положена. Ты мне веришь, что не вру?

– Верю.

– Я неправды не говорю. Разве замечал, чтобы я когда хоть где лжу пустил? Не было такого!

Для Коншина с его твердой, натренированной рукой действительно было это парой пустяков.

– Теперь я сам, – сказал Крохин и, выпятив нижнюю губу, начал священнодействовать: послюнявил бумажку со штампом, приложил ватман, нажал, но не по всей поверхности, а с одной стороны, отнял и удовлетворенно вздохнул: – Видал? Чисто, как в аптеке.

Коншин и сам был удивлен – печать выглядела всамделишной.

– Есть у тебя закусить-то что? – спросил Крохин, раскупоривая четвертинку…

Закусить нашлось. Но пил Колюня один, Коншин отказался – работать нужно.

31

Коншин подумал, что Асино письмо может быть интересно Марку, к которому ему давно хотелось зайти поговорить, но без предлога, зная, что тот много работает, казалось неудобным, а тут письмо от человека с такой же примерно судьбой.

Пришел он к нему домой, а не в мастерскую… Марк валялся на диване и что-то читал из дореволюционного, судя по переплету. Таких старых книг у него была уйма. Он нехотя поднялся.

– Проходи, садись, – пододвинул стул.

Коншин сел, достал письмо и сказал, что случайно познакомился с одной девушкой, бывшей разведчицей, попавшей потом в плен, а если Марку интересно, то он может прочесть ему. Марк довольно безразлично согласился, и Коншин прочел ему Асино письмо.

– Ну и что ты по этому поводу думаешь? – спросил Марк.

– Думаю, что все же несправедливо относиться так к бывшим в плену.

– Что еще? – уронил Марк, закуривая.

– Ну, что тебе сказать? Всякие возникли мысли. И жалко девчонку.

– Негусто, – усмехнулся Марк.

– А что еще я должен был?

– Понятно, что вы были наивными младенцами и перед войной, и в войну, но, мне кажется, сейчас-то уже пора начать думать всерьез.

– О чем, Марк?

– О жизни, разумеется, – Марк опять усмехнулся. – Ты привык, конечно, ходить в строю и в ногу, но пора, милый, из строя выходить. В строю маршировать хорошо, но воевали-то мы без строя, а в рукопашной, сам знаешь, каждый сам соображал. Понимаешь?

– Не очень, Марк.

– Художник должен всегда идти не в ногу и всегда хотя бы чуть впереди строя. Теперь дошло?

– Выходит, ты индивидуалист, Марк?

– Ну вот, – рассмеялся он, – мыслим штампиками, ярлычки приделываем. Расчудесно.

– Но ведь есть эпохи, когда художник обязан «наступать на горло собственной песне», если он гражданин. Поступиться своим личным, своей индивидуальностью.

– Это тебе Михаил Михайлович наговорил? Чушь это. Общество состоит из индивидуумов, а не из «винтиков», и чем богаче, ярче, талантливей каждая индивидуальность, тем богаче и само общество.

– Я тоже, наверно, был индивидуалистом, но вот перед войной пришлось произвести кой-какую внутреннюю работу и избавиться от этого.

– Ты этим занимался? – с интересом спросил Марк.

– Да. И в общем-то с успехом, – улыбнулся он.

– Не очень-то радостный успех, на мой взгляд.

– Может быть. Но воевать мне было легко. Как все, так и я.

– Но сейчас не война, Алексей. Пора становиться самим собой, заиметь свое собственное мировоззрение, надо думать. Или для тебя все ясно?

– Не все… Правда, я стараюсь, не очень-то сосредоточиваться на этом.

– А вот это напрасно. Хочешь прожить идиотом? Они не так-то нужны обществу.

– Марк, наверное, ты больше меня знаешь и больше понимаешь. Так поделись.

– Нет, сэр, человек должен все сам. Иначе можно превратиться в жвачное создание, жевать и пережевывать то, что положили тебе в кормушку. Но могу тебе посоветовать одно: надо знать историю своей страны и разобраться в ней по-настоящему. И не только по «Краткому курсу», между прочим.

Коншин немного опешил от такого, но потом спросил:

– Ты разобрался?

– Не очень, но стараюсь, – Марк поднялся, подошел к книжному шкафу. – Могу дать тебе Карамзина «Историю государства Российского».

– Но это такое старье! – воскликнул Коншин.

– Не все «старье», как вы изволили выразиться, плохо. Почитай, – и он взял с полки большой, в твердом переплете том.

Коншин взял, полистал не очень-то почтительно и сказал, что возьмет книгу, а потом спросил немного натянуто:

– А чем, по-твоему, плох «Краткий курс»?

– Я этого не говорил, Коншин, – холодно ответил Марк, – можно прожить, ни о чем не задумываясь и принимая все как данность, это легче, но это не путь художника. Да и не только художника, но и человека вообще. Понимаешь?

– Понимаю. Но на меня так много навалилось всякого, разобраться бы в этом, – вздохнул Коншин.

– Если запутался в бабах, то уволь, в этом я ничего не понимаю, – грубовато сказал Марк с брезгливой миной.

– Какие бабы?

И Коншин рассказал о разговоре с Михаилом Михайловичем.

– Я же тебе почти то же самое говорил, – буркнул Марк, выслушав Коншина. – Ты знаешь, сколько «гениев» было у нас на курсе? Не меньше десятка, а что из них вышло? – и Марк начал перечислять: трое самых талантливых погибли на войне, остальные пописывают что-то для хлеба насущного, двое в секретари выбились, но работают плохо, двое спились. – Ну а у тебя время пропущено, в двадцать восемь учиться рисовать – это нонсенс. В живописи, как в музыке, руку с детства надо набивать. Работа получается, деньги платят, ну и будь доволен.

– Ты же сам говорил о необходимости иметь жизненную сверхзадачу, – удрученно пробормотал Коншин.

– Не то, Коншин, не то, – поморщился Марк. – Я выполняю долг. Долг перед теми, кто был там и кто сам уже ничего не скажет. Это совсем другое. Это задача нравственная и с честолюбием не имеет ничего общего. Разумеешь?

– Начинаю понемногу… Черт возьми, ты старше меня всего на пять лет, а уже сформировавшийся человек. А я пока что-то неопределенное, недоделанное… А ведь я не очень дурак, Марк?

– Не очень, наверное, – он улыбнулся.

Они помолчали немного. Коншин переваривал услышанное и все же ощущал какой-то внутренний протест; он верил и не верил Марку, наверное, потому, что верить не хотелось. А не рисуется ли тот? Не выдумал ли себя, как доктор Рюмин у Горького? Он вспомнил слова этого героя: «Самое главное в жизни – хорошо выдумать себя и поверить в эту выдумку». Может, это так. Марк сумел себя выдумать, сумел поверить, и у него все ясно. Он же пока этого не сумел, вот и находится в разброде, в смятении, в неясности… И Коншин вдруг, неожиданно для самого себя, спросил то, что давно занимало его:

– Марк, а ты действительно так безразлично относишься к женщинам?

Марк усмехнулся:

– Почему безразлично? – пожал он плечами. – Просто сейчас мне некогда, а дамы отнимают и время и силы… И вообще больше мешают, чем помогают, – добавил он спустя немного.

32

Сергей захлебывающимся от радости голосом сказал Володьке по телефону, что вернулся отец и чтоб завтра Володька обязательно пришел к нему, он познакомит их.

– Значит, наконец-то… – взволнованно произнес Володька в трубку.

– Да, наконец-то, – выдохнул Сергей. – Ты представляешь, что я сейчас переживаю.

– Конечно, Сергей… Конечно…

Володька и сам был и обрадован и взволнован… Он вспоминал долгие предвоенные, вернее, предармейские для них вечера, когда они бродили по московским улицам и Сергей дрожащим голосом рассказывал об отце, о том, какой замечательный человек он, настоящий русский интеллигент, рассказывал, как в тридцать восьмом ездил к отцу в Медвежьи горы на свидание, и какая это была и радость, и какая боль, когда увидел отца обстриженного, в старом ватнике, униженного, ведь он – крупнейший химик страны – чистил нужники, но что был отец не сломленный, тогда еще веривший, что ошибка будет исправлена. Тогда и сам Сергей надеялся на это, а с ним и Володька…

На следующий день Володька, захватив с собой полученную на днях пенсию, отправился на Спасскую к Сергею, позвонил три длинных, один короткий, условленный их сигнал боевой тревоги, каким звонил еще в юности. Сергей открыл дверь – сияющий, с растроганным и просветленным лицом. Они молча пожали друг другу руки, крепко, до боли в кистях.

– Ну, проходи, Володька, – почти торжественно произнес Сергей и повел его через кухню.

Они вошли в комнату. Навстречу Володьке поднялся со стула высокий, с полуседым бобриком не отросших еще волос человек со светло-голубыми, словно бы выцветшими глазами, но взгляд которых был ясен и пронзителен и будто бы просветил насквозь Володьку.

– Очень рад с вами познакомиться. Сергей много писал о вашей дружбе, – сказал он глуховатым голосом, протянув большую и очень жесткую ладонь.

– Володька, мы собрались пройтись по Москве, пойдем с нами.

– Я с радостью, – согласился Володька.

Отец Сергея был одет в синий шевиотовый, тщательно отутюженный костюм, сохраненный семьей, наверное, еще с тех, тридцатых годов, сейчас широковатый и мешковато сидевший на похудевшем хозяине. Воротник белой накрахмаленной сорочки был тоже слишком широк, но и то стеснял отца Сергея, и он несколько раз трогал узел галстука, ослабляя его. Чувствовалось, что одежда эта непривычна для него и даже неудобна. Да и не вязалась со всем его обликом, с обветренным, задубелым лицом, с большими, расшлепанными физической работой руками.

Когда же перед выходом он надел шубу с каракулевым воротником шалью, то и она казалась чужеродной и особенно не подходила к заячьему треуху, в котором он, видимо, и приехал.

Они вышли на улицу… Через несколько домов по дороге был Спасский ломбард. Сергей кивнул на ворота и улыбнулся:

– Наш спаситель, как видишь, папа, на месте…

– Вижу… В Москве, верно, все на месте, – каким-то далеким голосом и бесцветно произнес отец Сергея.

Володька смотрел на человека оттуда, как в свое время глядел на раненую девчонку на вокзале Новосибирска, когда ехал на фронт с Дальнего Востока, с тем же желанием увидеть в глазах что-то необыкновенное, ведь они видели смерть, а отец Сергея прожил десять лет в страшном мире. Но, как и глаза той девчонки ничего особенного не выражали, так и взгляд отца Сергея не выдавал ничего, кроме, может быть, давней и непроходимой усталости.

Они вышли на Садовую, прошлись по ней, а потом повернули на довольно оживленную Сретенку… Если весной и летом девичьи и женские платьица и сарафаны как-то красили, пестрили толпу на улицах Москвы, то зимой преобладало серое, черное, коричневое и синее. Было еще не до обновок, донашивали пока довоенное, москвошвеевское, ну и серые шинели бывших солдат тоже не вносили красок. Но изредка попадались женщины в меховых, чаще всего беличьих, шубках, попадались и в трофейных или из подарков «дяди Сэма», отличавшихся другим совсем покроем.

Отец Сергея как-то отрешенно глядел на прохожих. Видимо, ему было странно, что Москва живет обыкновенной жизнью, что люди куда-то торопятся, заходят в магазины, выходят оттуда с покупками, что в общем жизнь идет, как и шла раньше, что все заняты своими делами и никто, никто не думает, даже не задумывается о том, что где-то существует другая жизнь, где за пайку хлеба могли убить, продать и вытерпеть любые унижения, где, для того чтобы выжить, шла ежедневная мытарная борьба и с самим собой, и со всем тем, что окружало людей в мертвом пространстве зоны. Возможно, отец Сергея думал совсем о другом, но Володьке так казалось, потому что равнялся он на свои ощущения сорок второго года, когда вернулся в мирную, тыловую Москву из-под полыхающего Ржева.

Пройдя Сретенские ворота, они вышли на бывшую Лубянку, но вскоре отец Сергея круто свернул в переулок – видно, не захотел идти дальше по этой улице, и это было понятно. На Кузнецкий они попали с Рождественки. В бывшем Камергерском Сергей остановился около филиала кафе «Артистическое», маленьком закутке с пятью столиками, где можно было не раздеваться.

– Не хочешь ли перекусить, папа?

В кафе хотели взять только сосиски, но Володька, которому страшно хотелось сделать что-то для отца друга, вынул деньги и побежал к буфету, чтоб заказать графинчик водки.

– Что ж, папа, – поднял Сергей стопку, – за твое возвращение.

– Да, да, – быстро проговорил Володька, суя свою стопку для чоканья. – Я так рад, так рад. И за вас, и за Сережу.

– Спасибо, Володя, – отец Сергея поднял стопку и долго держал ее перед собой, словно рассматривая.

Потом они ели розовые горячие сосиски. Сергей и Володька жадно, смазывая горчицей, отец же ел медленно, тщательно пережевывая. И опять Володька нашел сходство, ведь так же ел и он после Ржева. Он еще раз суетливо сгонял к буфету за вторым графинчиком. Лицо отца после второй стопки порозовело, он посмотрел на ребят и сказал:

– Наверно, вы ждете, мальчики, рассказов? Их не будет. Во-первых, нам не рекомендовали особо распространяться, а потом – ни к чему это. Знайте только одно, в чем я могу поклясться, – виноватых там нет… После войны, правда, появились; это бывшие полицаи, власовцы, но из нашего «призыва», если можно так выразиться, – он слегка усмехнулся, – виновных не было.

– Я это знал, папа, еще тогда.

– Пусть знает и Володя.

– Тогда что же это? – спросил Володька с дрожью в голосе.

– Ну, мы-то там за те долгие годочки кое-что уразумели, – чуть улыбнулся отец Сергея.

– Неужели… неужели… он? – совсем тихо спросил Володька.

Отец Сергея ничего не ответил, лишь еле заметно наклонил голову. «Неужели, неужели?» – еще раз подумал Володька, чувствуя, как надламывается в душе что-то и уходит почва из-под ног. Даже закружилась голова… Сергей хлопнул его по плечу:

– Не скисай. Рано или поздно, но приходит пора расставания с некоторыми… иллюзиями, что ли.

– Нет, – поднял голову Володька. – Этого не может быть.

Он в растерянности переводил взгляд с одного на другого, ожидая и надеясь на что-то, но отец Сергея поднялся и тихо сказал:

– Это правда, Володя…

33

– Что произошло, Володя? – обеспокоенно спросила мать, когда он вернулся, почувствовав, видно, состояние сына.

Володька, ничего не ответив, разделся, повесил шинель на вешалку, а потом, повернувшись к матери, сказал:

– Мама, я видел отца Сергея.

– Да? Я очень рада его возвращению, Сережа так ждал его. Это такое счастье для всей семьи…

– А больше ты ничего не скажешь, мама?

– Что я должна сказать? – удивленно спросила она, а потом, поглядев на Володьку, опустила голову и еле слышно прошептала: – Понимаю, Володя, что ты ждешь от меня, но что я могу, что?.. – она беспомощно развела руками.

Володька нервно прошелся по комнате – шесть шагов туда, шесть обратно. Постояв минутку на месте, он сел и закурил.

– Понимаешь, мама, Сережкин отец сказал, что виноватых там нет. Да, нет, – повторил он и уставился на мать.

– Возможно, Володя, возможно, – опять тихо, со вздохом сказала она.

– Что же это тогда?

– Не знаю, Володя, не знаю… По-моему, этого не знает никто.

Она задумалась, но, взглянув на сына, неуверенно добавила, что, быть может, в слова отца Сергея нельзя уж так безусловно верить, ему могло так казаться… что он судит по себе…

– Не надо, мама, – остановил он ее.

– Хорошо, Володя, – кивнула она, поняв его. – Только я должна сказать, что это… это, ну как бы пояснее выразиться, это никак не может умалить для нас главного… Ты понимаешь?

– Да, мама. Понимаю, – он загасил в пепельнице папироску и поднялся. Пожалуй, я позвоню Коншину.

– Тебе хочется поделиться с ним? – напряженно спросила она.

– Да. А что?

– Может, не стоит, Володя?

– Мама, мы бедовали с ним на одном и том же овсянниковском поле, – успокоил он ее.

– Знаю, Володя… Но все же… – покачала она головой. – И потом, все равно вам ни в чем не разобраться. Это все так сложно. И что вы можете? – она помолчала немного, затем подошла к Володьке. – Слушай, Володя, я не хочу… да, не хочу, чтоб ты разговаривал с кем-нибудь на эти темы.

– Почему, мама?

– Я боюсь, Володя…

– А ты не бойся, – он хотел было рассмеяться, но лицо матери было бледно и серьезно. – Мы просто малость прогуляемся с Лешкой, – он сделал шаг, чтоб выйти в коридор и позвонить, но мать остановила его:

– Подожди, Володя. Мне нужно тебе что-то сказать… Да, сказать.

Она подошла близко и взяла его за руку.

– Что, мама? – спросил он недоуменно, так как мать пока молчала, только смотрела на него странными глазами.

– Погоди, – она отпустила его руку и бросилась к секретеру, открыла запертый ящичек, выдвинула его и стала лихорадочно что-то искать.

Володька стоял и ждал, ничего не понимая. Мать вернулась, держа в руках фотографию. Это была фотография, его отца, в военной форме, с погонами и двумя «Георгиями».

– Я знаю эту фотографию, мама, это отец в шестнадцатом году. На ней есть дата, – он перевернул фото. – Даже число – семнадцатое сентября.

– Дату написала я, – глухо сказала мать. – Это последняя его фотография, но она… девятнадцатого года…

Володька отступил от матери.

– Значит?..

– Да, Володя. Когда в семнадцатом здесь, в Москве, пьяные матросы сорвали с него погоны, пытались и ордена, он пришел домой сам не свой. Я спросила, что случилось. Он рассказал и… стал собирать вещи…

– Дальше, мама… – почти прошептал Володька.

– Я поняла, куда он собрался и стала умолять его не делать этого… Он сказал: «Прости, Ксения, но я не могу… Для них нет ничего святого, они загубят Россию». И уехал… на Дон…

– Мама, но я же родился в двадцатом?..

– Отец два дня был в Москве. Приехал измученный, во всем изверившийся и уже обреченный. Я знала, это последняя наша встреча.

– Выходит, он умер не от тифа, как ты говорила?

– От тифа, но… там.

Володька обессиленно опустился на стул и закурил. Искурив почти всю папиросу, спросил:

– Почему ты сказала об этом сейчас?

– Не понимаешь? Я боялась всю жизнь, что об этом кто-то узнает, и больше всего, что узнаешь ты. Но сейчас, когда ты стал задумываться, о чем-то догадываться, я решилась… Ты должен быть осторожен. Очень осторожен. Поэтому, прошу тебя, не надо никаких разговоров ни с Алексеем, ни с кем… Понял? – и, не дождавшись ответа, она начала убеждать его, что тогда все было так непросто, так запутано, что отец был кристально честным человеком, но, что делать, эти матросы, наверно из анархистов, так оскорбили его, ведь тогда существовали понятия чести и долга, да, долга, и он полагал своим долгом, ты помнишь Рощина из «Хождений по мукам», ведь он вначале тоже… может быть, отец, если бы дожил, тоже… как и Рощин… Но он… Она говорила путано, спеша, пока он не остановил ее:

– Не надо, мама. Я все понимаю..: Я догадывался, что с отцом что-то не так, ведь ты ничего о нем не рассказывала. Правда, я думал, он бросил тебя, а потому и не спрашивал. И наверно, правильно, что не сказала мне ни до войны, ни в войну… Ты не беспокойся, я никому не стану рассказывать об этом, но к Лешке пойду.

– Как хочешь… Ты взрослый, – вздохнула мать.

Володька вышел на улицу. Шел не спеша, задумавшись. В один день свалились на него две страшные правды, о которых он смутно, очень смутно догадывался, но старался не углубляться, отбрасывал их от себя. И как ни странно, первая, вроде бы не касающаяся его лично, оказалась труднее, неподъемней и, видимо, как раз потому, что касалась не только его, а всей страны. Вторую – об отце, только что узнанную, он принял спокойней, потому как не только хорошо помнил «Хождение по мукам», но и читал еще мальчишкой воспоминания Шульгина, где трагедия и безысходность белого движения были ярко, а главное, изнутри описаны, и он, читая в тридцатые эти вещи, уже понимал, что были субъективно честные, умные и благородные люди, которые не могли просто по своей сущности принять революцию. А в честности, смелости и в любви к России своего отца Володька сомневаться не мог – два «Георгия» в германской войне тому порукой. И это было для него более существенным и определяющим, чем все остальное. Отец честно воевал за Россию, и он, Володька, тоже воевал за нее неплохо. А Россия все-таки одна, хотя каждый может видеть ее по-своему.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю