412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Вячеслав Кондратьев » Красные ворота » Текст книги (страница 10)
Красные ворота
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 04:14

Текст книги "Красные ворота"


Автор книги: Вячеслав Кондратьев


Жанр:

   

Военная проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 27 страниц)

Красные ворота. Роман

1

«Откуда столько денег у народа? Откуда?» – думал Коншин, продираясь сквозь толпу около коммерческого гастронома на Петровке. А глянул налево, на Петровские линии, там у дверей ресторана «Аврора» тоже людно, чуть ли не весь переулок запружен. Такое не только сегодня, уже несколько дней народу на улицах тьма, все магазины – и коммерческие, и комиссионные, и промтоварные – облеплены очередями. Позавчера видел он, как на бывшей Никольской в магазине «Оптика» брали нарасхват бинокли. Прекрасные цейсовские бинокли – мечта всех средних командиров на фронте – покупали теперь какие-то бабенки, мужички, и брали не один-два – десятками, по сто рубликов за штуку. Уже неделю, как в сберкассах толкотня, кто вносил деньги, кто брал, не известно же никому, чем реформа обернется и как лучше…

Ну а вечерами рестораны коммерческие штурмовались с боя, крики, брань, чуть ли не потасовки у дверей. И девчонки накрашенные крутились стайками небось в надежде, вдруг пригласит кто для компании, все равно же старым деньгам пропадать, не сегодня завтра – реформа!

Конечно, по вечерним улицам Москвы бродили не только те, кому деньги потратить надо. Других, как и Коншина, подхватила какая-то тревожная и в то же время праздничная волна – все гуляют, ну и интересно пойти посмотреть. А кто-то просто последние сотню-две решил спустить, потому как начнется новая жизнь, с новыми деньгами и без карточек, чего уж старые деньги беречь. Коншин с раздражением, особо не церемонясь, расталкивал очередь у гастронома, на него шипели, ругались, а он мог ответить лишь злым взглядом. Злым, потому что был он голоден и в карманах не было ни копейки.

Донашивал он зеленый армейский бушлат, в котором вернулся из госпиталя, и кирзовые сапоги, порядком побитые, в них были заправлены гражданские брюки. На голове – кепочка еще довоенная, с маленьким козырьком, а под бушлатом – немецкий пиджачок из какого-то эрзаца, купленный на Тишинском рынке. Рубашка тоже довоенная, стираная-перестираная ковбойка. Он прихрамывал, так как раздробленные осколком кости ступни постоянно воспалялись и побаливали.

Теплилась у Коншина туманная надежда встретить в центре кого-нибудь из знакомых и перехватить сотню, поэтому перешел он на другую сторону улицы и прошагал вдоль очереди в «Аврору», хотя вряд ли кто из его дружков мог в ней находиться. Не те у него приятели, почти все, как и он, перебиваются на пенсиях инвалидных и стипендиях студенческих, не до коммерческого ресторана ребятам. Но занять хотя бы сотню просто необходимо. Голод мучил почему-то всегда перед сном и мешал заснуть. А сегодня еще хуже будет: наглядится на жрущих и пьющих через ресторанные стекла и на тех, кто из магазинов со свертками выходит. К тому же и курева нет, нечего будет пососать перед сном, забить голод. Да что там, читал Коншин гамсуновский «Голод» – похоже очень… А до зарплаты целая неделя.

Вышел он к Театральной площади. И там людно, будто праздник. В общем-то, конечно, отмена карточек и должна быть праздником, это же возвращение к старой, довоенной жизни, которая за войну и за послевоенные два с половиной года, тоже тяжелые, представлялась просто распрекрасной, сытой, благополучной, и не верилось даже, что возвратится она, эта жизнь. Но замечал Коншин на лицах прохожих и растерянность, вроде хорошо, что карточки отменят, что деньги свою цену станут иметь, но и тревожно, как от всяких перемен, а будет ли лучше, вдруг цены на продукты высокие назначат? Никто ж ничего не знал, как и что.

Не только Коншин поглядывал с неприязнью на толпы около магазинов и ресторанов. У большинства народа также не было денег, как и у него, и эти люди, посматривая на очереди, недоуменно покачивали головами и кривили губы – откуда же столько ловкачей оказалось, сумевших на беде народной нажиться, столько деньжищ прибрать к рукам?

Коншин покрутился в скверике около Большого театра. Болтались там замерзшие раскрашенные девицы – на себя-то надеть нечего, так хоть физиономии прикрасить, потом прошелся вдоль очереди в «Метрополь», высматривая – а вдруг кто попадется? Но никто, конечно, не попался, и потопал он к Дзержинке, чтоб оттуда по Лубянке и Сретенке направиться домой, где хоть шаром покати. И тут на подходе к Никольской встретился наконец ему приятель – Колюня Крохин. Знакомство с ним произошло в одной из сретенских забегаловок, а закрепилось обменом коншинского патефона на старую пишущую машинку «Эрика» еще дореволюционного производства.

Крохин представлялся и механиком по пишущим машинкам, и часовщиком, но нигде вроде не работал – имел вторую группу военной инвалидности. Смуглый, чернявый, похожий на цыгана, с курчавыми волосами и лицом в оспинах. На фронте, как говорил он, служил в разведке и, видно, не брехал, потому что наград имел много. Крохин радостно заулыбался, увидев Коншина, и сразу спросил:

– Выпить хочешь по поводу праздничка?

– Не хочу, Колюня, а вот сотню попрошу до двадцать пятого. Если ты при деньгах, конечно.

– А когда я без них бываю? – самодовольно ухмыльнулся Крохин, обнажив крупные желтые зубы. – Для тебя – битте-дритте.

У Коншина отлегло от сердца – неделю теперь он протянет, главное, с куревом будет.

– Держи, – широким жестом протянул Крохин деньги. – А то зайдем куда? Видишь, гуляют все. Завтра на новые деньги начнем жить. Я и цены уже знаю, какие будут. Папиросы в два раза выше довоенного, пивко семь рубликов, а водочка дороговата будет. Зайдем?

– Куда зайдешь, очереди везде.

– Ежели я предлагаю, ежели сказал… – бросил Крохин многозначительно.

Он вообще любил напускать туману и окружал свои действия таинственностью, но и верно, почти всегда был при деньжатах. Много у него не водилось, но на выпивку и закусь – завсегда пожалуйста. В магазины и питейные заведения любил он проникать с черного хода, со встреченными знакомыми при других говорил всегда шепотком, многозначительно отводя их в сторонку.

– Не пойду, Коля… Работать завтра надо, – отказался от приглашения Коншин.

– Как хочешь. Мое дело предложить товарищу… Слушай, а на кой черт тебе машинка понадобилась?

– Так… Захотелось записки, стихи отпечатать.

– И кому это нужно?

– Никому, – пожал плечами Коншин, не сказав Крохину про то радостное изумление, когда увидел он строки своих стихов напечатанными на старой «Эрике».

– Перепечатал?

– Да.

– Ну и не нужна больше машинка? Давай загоним завтра, клиент есть, хорошую цену даст.

– Да нет, вдруг пригодится еще, – Коншину почему-то не хотелось расставаться с машинкой.

– Как хочешь. А записки про войну у тебя?

– Есть и про войну.

– Ох, мог бы я тебе порассказать кое-что, Алеха, – вздохнул Крохин.

– Да у меня самого голова этой войной – доверху, – отмахнулся Коншин.

– А вообще-то чего про нее писать? Кто был, тот не забудет, а кто не был – не поверит. А потому правду о ней никогда не напишут, – с уверенностью закончил он.

– Почему?

– А зачем? Кому это нужно?

Они повернули обратно, к Охотному, и около улицы Горького распрощались. Крохин шепнул таинственно, что нужно ему в одно местечко, по делам… Коншин решил дойди до Садовой, а там сесть на троллейбус. С сотней в кармане чувствовал он себя спокойней и уже без особого раздражения прошел мимо очереди в «Коктейль-холл» и мимо такого же хвоста в «Арагви». Здесь он приостановился закурить – дал ему несколько папиросок Колюня – и, когда прикуривал, подошла к нему какая-то курносая девчушка.

– Товарищ, вы не проведете меня в ресторан, а то меня одну могут не пустить? – спросила она, моргая светло-голубыми, наивными глазами. – У меня очередь вот-вот подойдет, – быстро добавила, заметив недоумение на лице Коншина.

– У меня, милая, денег нет на ресторан, – ответил он, делая шаг.

– Погодите, – заступила она ему дорогу. – У меня есть деньги!

– Так это у тебя, – он захотел ее обойти, но она схватила его за рукав бушлата:

– Понимаете, я… я гуляю сегодня, ну и… приглашаю вас. Понимаете? А деньги у меня есть. Не верите? – она раскрыла сумочку, где лежала солидная пачка.

– Я не привык, чтоб меня угощали незнакомые девицы, – хмуро ответил он.

– А мы познакомимся! – живо воскликнула она. – А потом вы отдадите мне.

Коншин усмехнулся. Его начала забавлять эта девчонка.

– Ладно, пойдем, только отдать я тебе смогу лишь двадцать пятого.

– Пойдете? Вот здорово. А деньги – неважно, когда будут, тогда… – она взяла его под руку и потащила к очереди.

До заветной двери народу было немного, но пришлось подождать. Девушка вытащила папироску и потянулась к Коншину прикурить.

– Ты куришь? – неодобрительно покачал он головой.

– Я сегодня только… Я же сказала – гуляю.

– И в честь чего гуляешь?

– А так. Деньги же пропадут, так хоть посидеть, потанцевать… К тому же день рождения у меня сегодня, – добавила со смешком.

– Придумала? – не поверил он.

– Ей-богу, правда!

Бородатый важный швейцар открыл дверь и пропустил их. Раздевшись и спустившись в зал, они с трудом нашли столик. Играла музыка, пахло пряными кавказскими закусками, жареным мясом. У Коншина заныло в желудке и рот наполнился слюной. Усевшись, девица с важным видом взяла меню, просмотрела, но ничего, видимо, не поняв, передала Коншину.

– Заказывайте, что хотите. И не стесняйтесь, – бросила с небрежностью, скрывая ею растерянность и смущение, и понял Коншин, в ресторане она впервые. – Какое вино самое хорошее?

– А черт его знает, я не специалист.

Коншин стал заказывать, что подешевле, невольно поеживаясь, представляя, сколько это будет стоить, и она, заметив его неуверенность, раскрыла свою сумочку и незаметно передала ему деньги. Ощутив в руках нетонкую пачку, он успокоился.

– За что чокнемся? – спросил Коншин, поднимая рюмку.

– За то… за то, что я гуляю, – рассмеялась она.

– А откуда у тебя денежки?

– А вот это спрашивать неудобно. Я вас угощаю, а вы…

– Верно… Надеюсь, не краденые?

– Не-е, – беззаботно ответила она. – Мне брат подарил, давно еще, на день Победы… Меня Женей звать.

– Хорошо, Женя. Ты мне телефон оставь, отдам я тебе свою долю.

– Вы свой оставьте, сама позвоню.

– Валяй, записывай.

Она достала из сумочки совершенно новенький блокнот и с важностью записала его телефон.

– А теперь давайте гулять, – со смешной серьезностью заявила она.

И они начали «гулять»… Коншин навалился на еду, а Женька больше глазела по сторонам, рассматривала публику, задерживаясь взглядом на женщинах – как одеты. Сама-то она была в простенькой кофточке и короткой юбочке… Принесенный официантом счет на восемьсот двадцать рубликов смутил Коншина, но денег хватило и даже кое-что осталось. Женька спокойненько глядела, как он расплачивается, и ни капли сожаления не было на ее курносой мордашке.

– Куда тебя везти? – спросил он, когда сели они в старенькую «эмку».

– Не знаю… Некуда мне ехать, то есть поздно уже, заругают…

– Кто? Родители?

– Не-е, сестрица у меня строгая… А к вам можно поехать? – ляпнула вдруг без особого смущения.

– Ну, Женька… – протянул удивленно Коншин. – И не боишься?

– А чего бояться? Вы – хороший…

– Хороший я или нехороший, должна же понимать. Ты глупенькая, что ли, совсем?

– Я не глупенькая… Ну, поехали?

– Смотри, дурочка. – Он сказал шоферу свой адрес, подумав, может, девчонке действительно ночевать негде, но решил не трогать ее, не связываться с этой глупышкой.

К дому они подъехали со двора, чтоб пройти через черный ход. С парадного дверь их квартиры запиралась на все замки, а с черного оставалась лишь на одном английском. Когда шли через темный, мрачноватый двор-колодец, а потом стали подниматься по такой же темной, без единой горящей лампочки лестнице, Женька прижалась к нему и восхищенно прошептала:

– Интересно как… Будто в романе.

Коншин усмехнулся… Не сразу попав ключом в замочную скважину, он долго возился с замком, моля бога, чтоб дверь не оказалась запертой еще на один замок. Тогда придется стучать, будить соседей, выслушивать раздраженное бормотанье, а наутро еще и нытье Марьи Ивановны, матери восемнадцатилетней дочки на выданье, особы весьма любознательной что касалось жизни соседей, которая непременно усечет, что Коншин вернулся поздно и не один.

…Вообще их квартира, как, впрочем, и многие коммунальные квартиры, представляла собой явление любопытное. Было в ней четыре комнаты и одна маленькая при кухне, для прислуги. Когда в двадцать втором году Коншины въехали сюда, самую большую занимала Марья Ивановна с мужем, рабочим-трамвайщиком, коммунистом с еще дореволюционным стажем. В другой комнате, поменьше, жила бездетная пара, он – продавец на Сухаревском рынке, то ли в частной лавочке, то ли в государственной (этого никто не знал), она – прямо с обложки модного тогда романа «Наталья Тарпова», в кожаной куртке и красной косынке, рабочая-выдвиженка, подвизавшаяся на ниве общественного питания в нарпите. В третьей комнате обитал самый настоящий нэпман Ляпушкин, полный, краснолицый мужчина, почти всегда под хмельком («угар нэпа»), предчувствующий, видимо, печальный конец своей деятельности, с женой – худенькой блондинкой из дворян и с сыном, одногодком Коншина. Ну и в четвертой, бывшей спальне, жили Коншины. Нэповскую жизнь Коншин помнил плохо. Остались в памяти шумный Охотный ряд с обилием всяческой жратвы и бывший «Мюр-Мерилиз», где были куплены ему за семь рублей какие-то необыкновенные ботинки ярко-желтого цвета. В году двадцать девятом исчез Ляпушкин, а его жена переехала к матери, но вряд ли по своему желанию – комнату, наверно, просто у нее отобрали, и вселился в нее уркаган Сучков с беременной женой. Побушевал он на кухне, грозясь перерезать всех «буржуев», но не успела супружница разродиться, как посадили его за квартирную кражу, и попал он, как говорили, в знаменитые в ту пору Соловки. Больше его не видали. Сухаревский рынок перенесли к тому времени с площади на пустырь за кинотеатром «Форум», и продавец Барляев торговал уже в государственном магазинчике, поскольку частные лавочки ликвидировали. Жена его перестала походить на Наталью Тарпову, она заведовала столовой нарпита и щеголяла не в кожаной куртке, а в меховом манто. Забыта была и красная косынка. Она стала краситься, завивать волосы и вскоре сменила затрапезного Барляева на какого-то начальника из того же нарпита.

Марья же Ивановна после смерти мужа, сгоревшего в чахотке, ударилась в религию, повязала черный платок, что не мешало ей подворовывать продукты у соседей, подслушивать у дверей и сплетничать. Мать Коншина долго уговаривала ее уступить им комнатку при кухне, но та не соглашалась и, чтоб досадить Коншиным, сдала безвозмездно ее в домоуправление. Коншиным комната все же досталась, что вызвало новый приступ ненависти со стороны Марьи Ивановны, впрочем вскоре утихшей, так как всех ее родичей в деревне признали кулаками. После этого она уже остерегалась скандалов, потому что «чистая» пролетарка Сучкова могла обозвать ее «кулачкой».

…К счастью для Коншина, дверь черного хода открылась, и он, прислушавшись и убедившись, что все тихо, шепотом пригласил Женьку пройти. В кухне, разумеется, было темно, они, что-то задев, прошмыгнули в его купе, размером три на полтора, узкое, как келья, где помещались лишь столик, тумбочка и кушетка. Он зажег лампу и буркнул – раздевайся. Женька сняла пальтишко и уселась на кушетку в довольно независимой позе и с какой-то не то глуповатой, не то плутоватой улыбкой смотрела на него.

– Ну, располагайся… Белье под матрацем, – сказал он, собираясь уходить.

– А вы куда?

– В другую комнату.

– А мне одной страшно будет.

– Ты соображаешь чего-нибудь? Восемнадцать-то хоть исполнилось?

– Сегодня. Я ж говорила – день рождения у меня, потому и гуляли… Свет погасите.

Если бы был Коншин голоден и трезв, послал бы эту девчонку ко всем чертям и ушел бы, но сейчас, когда погасил свет и услышал шелест стягиваемой Женькой одежды, выпитое ударило в голову – нечасто выдавался ему в скудной, почти монашеской жизни такой случай, и он стал тоже раздеваться…

…В шесть утра, невыспавшийся, с головной болью и противным ощущением от случившегося, он вывел по черной лестнице Женьку. Она выглядела значительно бодрее и даже улыбалась, что привело его в раздражение.

– Ну, дурочка, и зачем все это было? Знал бы я, что поперлась ты ко мне невинности лишаться, я б и на порог тебя не пустил, – и жалко ему ее было, и злился на нее.

– Зачем вы так? – лениво попрекнула она. – Ну чего теперь говорить?

Верно, говорить сейчас и глупо и бестактно, тем более что у Женьки был вполне довольный вид, будто совершила она все задуманное, – и когда он, выплескивая досаду, опять начал выговаривать ей, она махнула рукой и таким же ленивым, снисходительным тоном, улыбаясь своей дурацкой улыбкой, заявила:

– Еще вчера вечером сказала же – гуляю я…

– И в это «гулянье», значит, входило…

– Ага, – прервала она. – Я так решила, понравится кто, тогда… Ну а вы – ничего. Я к вам приходить буду, хорошо?

– Нет уж, дудки, – выпалил он. – Этого мне еще не хватало.

– Разве я не понравилась вам? – удивилась она.

– При чем здесь понравилась, не понравилась? Девчонка ты сопливая.

– Я не сопливая… Можно подумать, вам уж очень много лет.

– Много, милая. Двадцать семь уже.

– Подумаешь, – небрежно бросила она.

На улице было темно и холодно. Призывно светила лампочка над палаткой «Пиво – воды» на углу Божедомки и Выползова переулка. Знакомый Коншину продавец Костик иногда не уходил домой и ночевал в своем заведении, если не ушел и сегодня, то, возможно, он приютит их до рассвета, ну и утолит Коншин жажду. Он потянул Женьку к палатке, но тут удивила их огромная очередь в сберкассу, которая, судя по замерзшему виду людей, установилась с середины ночи, если не с позднего вечера.

Напрасно Коншин стучал и в дверь, и в закрытые ставни палатки, Костика, видимо, не было.

– Куда же нам? – поеживаясь от холода, спросила Женька. – И зачем так рано мы ушли?

– Соседи, – буркнул он.

– Подумаешь, соседи. Я спать хочу.

Коншину хотелось того же, но вести ее обратно к себе он не мог, и так, наверно, идут на кухне пересуды, что у него кто-то был, и он повел Женьку вниз к Екатерининскому парку, где можно хоть присесть на скамейку.

Екатерининский парк был пуст, только редкие прохожие, жители Лавровских переулков, трусили по аллейкам, спеша на работу. На скамейках же – никого, не май месяц. Они очистили одну от снега и присели. Коншин задымил, а Женька, прижавшись к нему, вроде надумала вздремнуть. Он поглядел на нее, и ему опять стало жалко доверчиво приникшую к нему глупую девчонку. И что с ней делать?

– Ты где живешь? Далеко?

– Не-е… Но домой я сейчас не пойду, – сонно ответила она, открыв глаза.

– Куда же мне тебя деть? – не без раздражения начал он. – Мне, милая, работать надо. Не сдам двадцатого, не получу ни шиша, и не из чего долг будет тебе отдать.

– Ну и не надо, – безразлично сказала она, потягиваясь. – Замерзла я… Поехали к трем вокзалам? А? Там буфеты уже открыты, – предложила она.

– Работать мне надо. Поняла?

– Подумаешь, работа… – пренебрежительно пробормотала она, а потом, повернув к нему голову, неожиданно ляпнула: – Давайте поцелуемся?

– Еще чего надумала!

– Что вам, жалко? Давайте, – и она, приоткрыв рот, приблизила лицо к нему.

– Ну, давай, – он небрежно притянул ее к себе и поцеловал в губы… И снова охватила его жалость и даже какая-то нежность к этой девчушке. – Ладно, – решил он, – пойдем на рынок, погреемся там в павильоне.

Он взял ее под руку и побрели они по пустынным, занесенным снегом аллеям парка в сторону Самотеки. Не успели и на рынок войти, как узнали – реформа! Оказывается, еще вчера вечером по радио сообщили.

– Ой, пойдем хлебушка купим! – воскликнула Женька. – Говорили, что после реформы булки французские продавать будут, такие же, как в коммерческих были! Побежим?

От Женькиных денег осталось рублей двести. Теперь, как узнали, это – двадцать! Однако на хлебушек и еще на кое-что хватит. Булочную только открыли, но народу много, все больше женщины. Ходили около прилавка, глядели на разные сорта хлеба, охали, ахали, разводили руками, удивительно же, все как до войны! Почти все брали хлебушек белый – батоны и булки, черный-то за войну надоел, хоть и его не хватало, а теперь бери сколько хошь, аж не верится.

– Ой, булочки какие! – восторгалась Женька, даже в ладошки захлопала. Покупатели понимающе заулыбались.

После булочной зашли в продуктовый – и тут всего навалом! И масло, и сыр, и колбаса! Чудо прямо-таки! Конечно, колбаски купили, целых полкилограмма! Стоило это на новые двенадцать с полтиной, а на старые, которыми расплачивались, – сто двадцать пять! Хлебушек тоже оказался не очень дешевым, в два раза дороже, чем до войны, но разве для них, привыкших к сумасшедшим ценам на рынках да в коммерческих, это дорого? Главное, всего полным-полно, глаза разбегаются…

Теперь надо приткнуться куда-нибудь, не на улице же есть купленное. Вспомнил Коншин про пивнушку – «сидячку» на Трубной улице, где посидеть можно, и повел Женьку туда. После вчерашнего «Арагви» пивнушка выглядела затрапезно, грязный пол, невытертые столики, да что с нее взять, забегаловка, она и есть забегаловка, но хоть тепло, а когда поднабралось народу, еще теплей стало. Мужички оживленные, разговорчивые. Конечно, речи все о реформе, что сколько теперь стоит. Сетовала братва, водочка много дороже довоенной оказалась, шестьдесят рубликов, а до войны шесть была, только после финской подорожала, но не намного, на три рубля всего… Почти у всех посетителей с собой та же колбаска, розовая, аппетитно пахнущая.

Присели за столик, Женька отламывала от батона и жевала, причмокивая, а колбасу им в магазине порезали – бери ломтик, и в рот.

– Здорово! Никаких карточек! – восхищалась Женька. – Иди и покупай, что хошь. Я и забыла вроде, что было так когда-то.

– Да ты и не можешь помнить, глупышка, – рассмеялся Коншин.

– Я машинку пишущую у вас приметила. Вы что, писатель?

– Какой к черту писатель! Студент я. Понимаешь? Ну и прирабатываю в издательствах.

– Студент, – немного разочарованно протянула она.

– Да, и если ты, милая, на что-нибудь рассчитывала, то зря – пустышку тянешь. Видишь, армейское донашиваю.

– Ни на что я не рассчитывала. Зачем так обо мне думать? – обиделась она.

– Слушай, Женька, ты кто? Учишься или работаешь? Денежки у тебя откуда?

– Я говорила… – отмахнулась она. – А работать мне рано еще, я погулять хочу.

Коншин посмотрел на нее и подумал, что появилось у него какое-то чувство ответственности за эту девчонку, неудобно ему бросить ее сейчас, но ведь действительно работать надо.

– Ладно, Женька, ты иди гуляй, а мне домой пора.

– Уже? – вздохнула она.

– Да, пора… Тебе идти, что ли, некуда?

– Есть, только неохота. Начнет сестрица морали читать… А к вам обратно нельзя?

– Нельзя, Женя. Я работать должен.

Она погрустнела и потянулась к пачке «Беломора», долго разминала папироску, но так и не закурила.

– А ты на что надеялась? Думала, я с тобой утром в загс побегу?

– Нужен мне загс! – отрезала она. – Ничего я не думала! Ладно, пойдемте, – и она поднялась.

Коншину стало стыдновато, ну зачем он так, должен же понимать, что значит для девчонки эта ночь, а он талдычит ей про свою работу.

– Я провожу тебя, – сказал он мягко, положив руку ей на плечо.

– Спасибо. До Колхозной проводите, там я сама…

2

Марку работалось хорошо. Каждый мазок, казалось ему, ложился на место, был выразительным, и за два дня и две ночи он сделал очень много, даже сам удивлялся. За все это время он ничего не ел: и не хотелось, да и не было ничего, кроме сухарей и пачки кофе, этим и подкреплялся.

И сейчас, собираясь работать третью ночь, он заварил кофе, надорвал последнюю пачку «Норда» – до утра должно хватить, – присел к столу и большими глотками отхлебывал обжигающий губы, не очень-то настоящий, но крепко заваренный кофе. Ноги гудели, да и немудрено: отстоял двое суток у мольберта. Марк не любил высоких слов, никогда не называл свою работу «творчеством», да и словечко «вдохновение» тоже не из его лексикона, но то, что он ощущал в эти дни, наверное, можно назвать вдохновением. Все удавалось, все выходило! И композиция, и фигуры, и цветовая гамма. Четко обозначились характеры, а это он считал важным. И была – драматургия. А станковой картине она необходима. Короче, ему почти все нравилось, что бывало чрезвычайно редко. Даже эскизность и некоторая небрежность. Лишь бы не перемучить, не пересушить…

И пленный солдат в отчаянном замахе киркой на немецкого охранника получился именно таким, каким ему и хотелось, да и сам охранник неплох уже тем, что не походил на звероподобное существо с бычьей шеей, каким изображался в большей части наших картин. Нет, он другой у Марка, с неглупым, даже интеллигентным лицом, и мог быть до войны и учителем, и бухгалтером или квалифицированным рабочим.

Остальные фигуры тоже вроде получились… Выявлен и страх пленных, понимающих, чем это им грозит, и удивление, даже оцепенение второго охранника, которому невозможно и представить, что русский Иван решился на такое.

Выпив кофе, Марк закурил и подошел к мольберту. Вообще-то живописцы не работают при искусственном свете, но он делал только подмалевок на уголь, а в цвете картина уже решена в эскизе. Комната не позволяла отойти на большое расстояние и оглядеть композицию в целом, и Марк подумал, нужно искать мастерскую, так работать невозможно. Ну а сейчас надо продолжать…

К середине ночи послышался ему какой-то невнятный разговор. Говорили о нем. Марк с неохотой оторвался от мольберта и посмотрел во двор – в противоположном окне флигеля их же дома, расположенного буквой П, он увидел две головы. Одна – Толика, студента Строгановки, приходящего иногда к нему со своими работами, вторая – матери Петьки Егорова, дворового приятеля, сгинувшего на войне. Толя сказал:

– Смотрите, как у Марка Викторовича здорово получается. И какая работоспособность, третью ночь работает.

На что Петькина мать хриплым, осипшим голосом пробурчала:

– Какой он тебе Марк Викторович? Маркелом его дразнили, и такая же шпана был, как и мой Петька. Вместе у дамочек в подворотнях рэдики дергали.

– Путаете вы что-то, Марк Викторович большой художник и…

– Какой он художник! – перебила старуха. – Три года после войны прошло, а он все голодранцем ходит, шинелишку донашивает… А картины, которые он рисует, – все насмарку. Истопник наш рассказывал, принесет цельный сверток и – в топку.

Марку разговор этот не мешал, забавлял даже, хотя особо он и не вслушивался. Не показалось ему странным, что в такой поздний час стоят соседи у окна кухни и ведут беседу и почему-то только о нем и что слышит он явственно их слова, хотя окна закрыты и расстояние между флигелями немалое – целый двор. Ладно, пусть болтают, если делать нечего и не спится.

Разговор тем временем продолжался.

– Слушай, Анатолий, а руки-то у твоего Марка дрожат. Как он это свою кистю держит?

– Ничего подобного! Видите, как мазок кладет, точно, как в яблочко.

– Скажешь тоже… Как в яблочко, надо было во фрицев стрелять, а он где был, знаешь? В плену-у… Небось немцам голых баб рисовал. Мой-то голову за Родину сложил, а энтот все кисточками балуется и девок водит.

– Каких девок? – возмутился Анатолий. – Это я к нему со студентками приходил.

– Я через окошко всю его жизнюгу вижу, не говори. Хоть бы занавески какие купил, прикрылся. Денег, что ли, нет или на нас плюет, глядите, дескать, я весь на виду?

– А Марку Викторовичу скрывать нечего… Вы поглядите, как у него солдат получается! Какое лицо! Характер! А вы про какие-то занавески.

– Какое лицо? Рожа, да еще кривая.

Последние слова немного смутили Марка – неужто на таком расстоянии разглядеть можно?

– И вообще все у него кривобокие и вытянутые, – продолжила старуха.

Это пренебрежительное высказывание заставило его отойти от мольберта и внимательно поглядеть на картину.

– Все верно, так и должно быть, – пробормотал он, осмотрев работу. – Пропорции и должны быть нарушены.

И тут Анатолий, словно услыхав его бормотанье, сразу же подтвердил мысль Марка, причем более четко, чем она представлялась ему самому.

– Понимаете ли, Пелагея Петровна, в том мире, где происходит действие картины Марка, нарушены все человеческие законы, там все изуродовано фашизмом. Что такое фашизм, понимаете?

– Ты что, политграмоте вздумал обучать? Знаем мы… – проворчала она.

– Фашизм – это бесчеловечность, а раз так, то даже формы человеческого тела нарушены. Не только души, но и тела. Поняли теперь?

– Мудрено что-то…

– Да, конечно, вам трудно это… Марка Викторовича не понимают даже его коллеги-художники… Для изображения кошмара фашизма нужны новые формы, вот над этим и бьется Марк Викторович.

Что-то раньше не замечал Марк «блеска» Толиного интеллекта, да и никогда не говорил с ним на эти темы. Приносил ему Толик довольно посредственные рисуночки и примитивно разглагольствовал об искусстве, и вот вдруг – такое. Ай да Толик! Марку даже захотелось подойти к окну и приветственно махнуть ему рукой, поблагодарив за понимание, но, глянув в окошко, – никого не увидел. Ушли, значит. Он посмотрел на часы, был третий час ночи…

К утру Марк обессилел. Он сел в кресло, вытянул ноги и уставился в картину. Разумеется, это еще была не картина, но в главном все решилось. Пожалуй, надо пройтись немного по лицу пленного, ожесточить чуть складку у губ, а у немца-конвоира кроме испуга показать и другое, может быть, презрительную полуусмешку неверия – не решится эта руссиш швайн на такое, не хватит силенок, право, смешно, чтоб русский поднял руку, не может этого быть, майн готт, это же просто глупость!

Да, это будет психологически более точным, только не переусилить усмешку, не сделать ее чересчур уверенной, все же в глубине души у немца страх… Марк закурил, и тут неожиданно со двора грохнула музыка, очень громкая… Какой идиот ни свет ни заря патефон завел? – пробормотал Марк. Он поднялся и глянул в окно: дворник спокойно убирал снег и даже головы не поднял вверх, откуда, как казалось Марку, и шпарила музыка, с третьего или четвертого этажа. Мелодии были знакомыми, почти весь репертуар довоенных пластинок – и Козин, и Утесов, и Шульженко, и Джапаридзе, но вдруг в одну из утесовских песенок ворвались новые, не очень-то приличные слова, но легшие как-то к месту и в рифму. Марка это развеселило, хоть и удивило. В следующей песенке – то же самое, но уж совсем похабщина, ловко вложенная в подлинный текст. Марк стал прислушиваться, но музыка начала стихать и вскоре замолкла…

Проснулись соседи, захлопали двери, по коридору стали ходить туда-сюда, на кухне разговаривать, греметь посудой. Эти утренние шумы раздражали Марка, он отложил палитру и взялся мыть кисти – уже не до работы, да и выдохся он. В коридоре зазвонил телефон. Марк к телефону первым никогда не подходил, не стал подходить и сейчас. Трубку взяла соседка и начала с кем-то разговаривать. Он не прислушивался, но вдруг услыхал свое имя, и не из уст соседки, а из… трубки – незнакомый женский голос:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю