Текст книги "Красные ворота"
Автор книги: Вячеслав Кондратьев
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 27 страниц)
На другой день, встретившись в институте со своим нынешним другом – Володькой, с которым познакомились в сорок пятом, Коншин рассказал ему об обещании своего шефа из редакции по поводу постоянной работы. Володька поздравил, но выразил опасения, не засушит ли себя Коншин плакатом.
– Мне говорили об этом, но что делать? – пожал плечами Коншин. – Работать-то надо. Да и надоело военное донашивать. Давно хочу Наталью куда-нибудь пригласить, но куда в таком виде с приличной девицей?
– Все это так, – понимающе кивнул Володька. – Но как бы на халтуре руку не испортить.
– Не до жиру, Володька… И почему обязательно испортить? Я не считаю плакат халтурой.
– Смотри, тебе виднее…
После занятий, как всегда, шли вместе, тут и рассказал Коншин о Косте Саничеве. Володька выслушал внимательно, а потом, усмехнувшись, спросил:
– А когда брали старшее поколение, тебя не поражало?
– Не так. Видишь ли, старшие-то родились до революции, могли чего-то недопонимать, чем-то быть недовольны, ну а мы? Мы-то родились при Советской власти, мы четыре года воевали за нее, и вот… – Коншин задумался. – В сознание не укладывается…
Володька ничего не ответил. Какое-то время шли молча и лишь около Института Склифосовского Володька спросил:
– Помню, рассказывал ты мне о полковом комиссаре. Не знаешь, что с ним?
– Не знаю… На днях в троллейбусе его дочь увидел, да не узнал сразу. Когда она выходить на Самотеке стала, вспомнил. Бросился за ней, а двери закрылись. Так неловко вышло. Она-то меня узнала, глянула в упор, а потом резко отвернулась, решив, наверно, что не желаю я ее узнавать.
– Да, неудобно получилось, – покачал головой Володька.
– Сходить, что ли, к ним?
– Сходи обязательно, это надо, – нажал Володька на последнее слово.
Разумеется, надо, думал Коншин вечером по дороге на Садово-Самотечную, где жили комиссаровы дочки. Уж более трех лет минуло с той поры, а не уходил этот человек из памяти, нет-нет да вспомнится крупное, иссеченное морщинами лицо, обстриженная седая голова, плотная фигура в лагерном ватнике – и взгляд, полный отчаянного непонимания, что же случилось с ним и как произошло. И всегда при этих воспоминаниях томило Коншина чувство неясной вины, особенно тогда, когда вспоминалось, как тянулся комиссар перед ним, бывшим младшим лейтенантом, мальчишкой, как робко спросил при первом знакомстве, где воевал Коншин, и как с дрожью в голосе благодарил за такие вроде бы мелочи, как передачи писем и посылок от дочерей.
Дом Коншин помнил, чуть выше автодорожного института, ближе к Лихову переулку, да и заметный был дом, красивый, в стиле модерн. Номер квартиры он позабыл, но этаж-то вроде четвертый или пятый, в войну лифт не работал и взбирался по лестнице как будто высоко. Сейчас поднялся на лифте до пятого и дверь узнал. Позвонил, немного волнуясь. Открыла одна из дочерей, как раз та, которую в троллейбусе видел. Поздоровался, извинился, что не узнал при встрече сразу…
– Много лет прошло, да и стоило ли узнавать? – сказала она и пригласила пройти, добавив, что они-то его не забыли.
– Я на минутку. Хотел узнать, что с вашим отцом? Не пересмотрели дело?
– Папа… умер… – очень тихо ответила она, так тихо, что он скорее по движению губ, чем по звуку, понял сказанное.
– Умер? – оторопел он, остановившись.
– Вы проходите. Нам многое надо вам сказать.
Коншин прошел в комнату, сел на предложенный стул, попросил разрешения закурить.
– Курите, – разрешила она и села напротив. – Мы с сестрой хотели разыскать вас, но потом как-то раздумали…
– Почему?
– Ну, понимаете ли, – замялась она. – Может, вам ни к чему такие знакомства… А хотелось поблагодарить вас за все – и за письма, и за посылки, и главное, за то, что вы как-то скрасили отцу последние дни… Он писал, что становится легче от того, что есть люди, не верящие в его вину, а ведь это про вас… Этот молоденький лейтенант, писал он, единственный человек, с которым я могу быть искренним, он не боится общения со мной… Вот нам и хотелось…
– Разве в этом есть что-то особенное?! – вырвалось у Коншина.
– Наверно, вы по молодости не понимали, чем рисковали, передавая письма, посылки, да и просто общаясь с… заключенным.
– Ну чем я рисковал? Я прошел войну, трижды ранен, награды, – воскликнул он.
– Папа тоже воевал с начала войны. И наград у него, наверное, было больше, чем у вас. Понимаете? – грустно улыбнулась она.
– Нет. Я тогда ни о чем таком не думал. Я видел человека, фронтовика, полкового комиссара, попавшего в беду, ну и…
– За это мы и благодарим вас, – комиссарова дочь немного помолчала, а потом с трудом и с болью в голосе сказала: – Вообще-то мы с сестрой знали, что папа не выдержит лагеря. Он был такой гордый, а лагерь… Да вы сами знаете.
– Да… – тихо подтвердил он, вспомнив последний разговор с комиссаром, о котором не мог рассказать, так как дал слово молчать.
– Кстати, а как вы там оказались? – спросила она и смутилась.
– Разве я не говорил? Мне надо было до института где-то работать, вот и устроил меня отец в Углич, на завод, где главным инженером был его товарищ… Ну а на заводе работали заключенные…
На обратном пути вспомнился Коншину отчетливо, до каждого слова тот разговор, и сейчас, после того как узнал о смерти комиссара, понял еще больше его страшную суть. Стояли они у штабеля бревен, угостил Коншин куревом, комиссар жадно затягивался, а потом поднял глаза, глянул на Коншина как-то растерянно, беспомощно и, тяжело переводя дыхание, сказал, трудно выговаривая слова:
– Знаете, Коншин, до чего я дошел? На какой подлой и страшной мысли ловлю себя? Уж не знаю, как решаюсь сказать об этом, но, видно, сил нету держать в себе… Вот читаю сводки… Радуюсь, разумеется, но думаю… Было бы на фронтах хуже, может, меня – туда… Хоть рядовым в штрафную… Понимаете ли, я – старый коммунист, комиссар, Родину свою любящий, и вот… вдруг мысли такие… Там бы умереть, в бою, с оружием в руках, а не на барачных нарах… – задрожал голос, и на миг закрыл он лицо руками. – Только, ради бога, забудьте об этом и – никому. Слово дайте.
Пробормотал Коншин тогда, что дает слово, конечно, но что все же не надо отчаиваться, после войны пересмотрят дело… Комиссар безнадежно покачал головой и никакого проблеска надежды не увидел Коншин в его мертвых, потухших глазах…
6
В то же утро первого дня денежной реформы Михаил Михайлович Воронов подходил к своему дому в Борисоглебском переулке с двумя большими сумками – это была натуральная оплата продмагов за срочную работу: новые ценники на продукты. Перед этим он обошел несколько магазинов, что на Арбате и в прилегающих к нему улицах и переулках, устал и был голоден.
– Держи, Таня, – сказал он жене, передавая ей сумки, а сам стал стаскивать с себя старое-престарое кожаное пальто, непонятно уж какого цвета. – На неделю, думаю, хватит, – он тяжело опустился на продырявленный, видавший виды диванчик.
– Разумеется, хватит, – приняла она сумки и вздохнула. – Но как мы будем жить дальше, Миша?
– Как жили, так и будем, – раздраженно ответил он. – И перестань об этом. Приготовь мне поесть, и я лягу спать, – две ночи он сидел над ценниками.
– Сейчас, Миша, сейчас… – засуетилась жена и начала выкладывать из сумок продукты.
Как жили, подумала она, это была не жизнь. Муж, вернувшись с войны, так никуда и не поступил работать, а потому и не получал продуктовой карточки. Жили на случайные заработки, оформлял Михаил Михайлович стенгазеты в магазинах, писал разные объявления, ценники на продукты, делал кое-что и с убогими витринами, украшая их сооружениями из пустых консервных банок и старыми муляжами. Расплачивались с ним магазины чаще всего продуктами, что было тогда даже лучше, чем деньги, но вот как теперь после отмены карточек будет, неизвестно. Может, легче, а может, и труднее? Все же на ее мизерную зарплату можно было паек выкупить и по своей, служащей карточке и иждивенческой сына, а сейчас продукты много дороже стали – и как все обернется?
– Миша, – неуверенно начала она, – может быть, все-таки тебе надо в союз сходить? – она говорила о Союзе художников, членом которого был муж до войны.
– Нет, Таня. Ты же знаешь, пока делать этого не следует.
– Сколько же времени прошло, – вздохнула она.
– Давай прекратим этот разговор, – резко сказал он, поднявшись с дивана. – Ты дашь мне поесть или нет? И чего ты все время ноешь? Если бы я не вернулся к тебе, вы бы с голоду подохли за эти годы. И не вмешивайся в мои дела.
– Не сердись, Миша. Я не о нас, мы-то перебьемся. Я о сыне.
– Я люблю его не меньше, чем ты, иначе… – он не досказал, но она поняла – иначе он не возвратился бы к ней.
Она часто заморгала и всхлипнула. Потом, чтоб перевести разговор – да и вспомнив, – сказала, что звонила Антонина Борисовна, их давний друг, поздравляла с отменой карточек и пригласила на Новый год…
– Пойдем, Миша?
– Не знаю.
– Мы совсем растеряли друзей. По-моему, надо пойти, – робко сказала она.
– Не друзей мы растеряли – знакомых. Ну и бог с ними.
Жена стала накрывать на стол. Немного погодя она вернулась к тому, что, видимо, давно не давало ей покоя, сказав, что и Антонина Борисовна, и ее племянница Наташа тоже советовали ему восстановиться в МОСХе.
– Ты опять? Они же ничего не знают до конца. И не лезь ко мне с этим. Я должен решить все сам. Поняла?
7
Новый, сорок восьмой год встречался москвичами радостно, с надеждами. Все самое тяжелое позади. Выдюжили и войну, и тяжкие послевоенные три года, теперь жизнь должна беспременно лучше становиться. Хотя цены на продукты после реформы оказались выше довоенных вдвое, но обещали снижать постепенно, чтоб через несколько лет приблизить, а то и сравнять с теми, что до войны были. В магазинах было всего полным-полно, взгляд радовался, но очередей не видать – туговато с деньжатами у народа, да и цены кусаются, масло сливочное шестьдесят два рубля, мясо – двадцать восемь, так что такие продукты, как сыр, колбаска, брали по сто – двести граммов, ну а деликатесы вроде икорки, рыбы копченой могли себе позволить лишь немногие, да и то в дни получек. Но без этого прожить можно, главное, голод кончился. Ну и промтовары появились; материал бостон четыреста пятьдесят рубликов за метр, костюм мужской – одна тысяча четыреста, полуботинки мужские – двести шестьдесят. Можно уже поднатужиться и купить что из одежды. Кому не лучше стало, так это тем, кто большие пайки получал, литерные А и Б, теперь им не по довоенным ценам паек выкупать, а платить, как и всем, денежки по новому прейскуранту. Но таких немного, всему-то народу лучше стало.
Коншин Новый год встречал у Наташи. Народу было мало – он с Володькой, двоюродный Наташин брат с девушкой и подружка ее для Володьки. Собрали по сто рублей с носа, и стол был таким, за каким они давно не сидели, почти довоенный, даже с шампанским. Но Коншину почему-то грустно. Стукнет ему, да и Володьке скоро двадцать восемь, на фронте ребята таких лет казались им уже настоящими мужчинами, да и редко кто из них был бессемейным и бездетным, а они вот все еще студентики. Коншин хоть подрабатывает что-то, а Володька тянет на пенсии и стипендии и даже эту сотню на праздник пришлось просить у матери. Да, взрослые уже мужики, а все еще несамостоятельны…
Володька вяловато ухаживал за Наташиной подругой. Видно, не очень-то понравилась. А Коншин, как обычно при Наташе, ощущал какую-то скованность. Она же сегодня была оживлена, любезна, как и подобало хозяйке дома, и даже кокетлива.
Когда все тосты за Новый, сорок восьмой год, в котором должно быть у всех прекрасно и хорошо, были произнесены, у Коншина непроизвольно вырвалось про Костю Саничева.
Наступило неловкое молчание. Наташа поджала губы и с досадой бросила:
– Вот всегда у вас так, Алексей, чем-нибудь да испортите. Ну зачем сегодня об этом?
– Простите, не к месту, наверно. Но я все время об этом думаю.
– Ну и думайте про себя! Мы празднуем Новый год и к чему эти разговоры?
– А почему, интересно? Мы же взрослые люди, – вмешался Володька, холодно взглянув на Наташу.
– Потому, что мы собрались не для этого, – отрезала она.
– Вы, наверно, не поняли, Наташа, что встревожило Алексея. Это же первые удары по нашему поколению. По фронтовому! Отдавшему семь миллионов жизней![1]1
Первая статистика жертв войны.
[Закрыть] – продолжал Володька.
– Да, Наташа, – мягко начал ее брат, – все это довольно серьезно, и напрасно ты…
– Может быть, – перебила она его, – но у Алексея есть сотни мест, где он может обсуждать это, а не в доме, куда он пришел встречать Новый год. Ну почему у вас всегда так получается? – повернулась она к Коншину.
– Хорошо, больше не буду об этом, – примирительно сказал он. – Можем поговорить о «Последних днях Гитлера» Бергарда Больдта, что печатается сейчас в «Правде».
– Гитлер надоел, ну его… – засмеялся Наташин брат. – Лучше я поставлю Вертинского, благо теперь его можно слушать без опаски, – и направился к столику, где стоял патефон.
Да, Вертинский уже не белоэмигрант, а советский гражданин, пластинки с его «упадочными», как они звались раньше, песенками можно, хоть и с трудом, купить в московских магазинах, а также попасть и на его концерты. Поначалу это было необычно.
– Моя мать ходила на концерт, – сказал Володька. – Но больше смотрела не на Вертинского, а на публику и поражалась, что еще осталась старая московская интеллигенция.
– Чему тут поражаться? – холодно спросила Наташа.
– По-вашему, нечему? – усмехнулся он.
– Ты вроде помалкивала, Наташа, когда твоя тетка удивлялась тому же, – заметила девушка Наташиного брата.
– Ну, тетя Тоня вообще… – покрутила Наташа пальцем, показывая этим, что тетушка ее с «завихрениями».
Завертелась пластинка, и запел Вертинский: «Сколько вычурных поз, сколько сломанных роз, сколько мук, и проклятий, и слез…» Ну и дальше: «А любовь это яд, а любовь это ад, где сердца наши вечно горят…»
Все слушали внимательно, только у Наташи дрожала снисходительно-ироничная улыбочка. На Коншина же наивные и довольно избитые слова незатейливой песенки почему-то действовали, даже пощипывало на сердце.
– Когда он был запрещен, то казался значительней и интересней, – заявила Наташа.
В излишней сентиментальности упрекнуть ее было нельзя, а возможно, у нее просто лучший вкус на музыку, она же в консерватории ходит, подумал Коншин, вспомнив, как восхищалась она каким-то консерваторским концертом.
Настроение не поднималось, выпили еще по рюмке, потанцевали немного, поговорили о чем-то незначащем, и довольно рано, около двух ночи, стали расходиться. Точнее, ушли Коншин и Володька, остальные остались ночевать у Наташи, благо места в трехкомнатной квартире было достаточно.
– Чего она взъелась? – спросил Володька, когда вышли они на улицу. – Шибко сознательная?
– Не знаю… Ее отец начальник какой-то, видал, квартира. Ну и, наверно, не приняты у них такие разговоры, – ответил Коншин, закуривая.
– Ну и что у тебя с ней?
– Почти ничего, – пожал Коншин плечами. – Платоническая влюбленность, вроде школьных.
– Она мне Тоню напоминает, рассказывал я тебе… Думаю, Леша, такие девицы не про нас.
– Сейчас «не про нас», по-моему, все девицы. Ну что мы из себя представляем? – не без горечи сказал Коншин.
– Ты вроде моих приятелей – Сергея и Деева, все жаждешь чего-то из себя представлять? – уколол Володька, усмехнувшись.
– Да нет, я в том смысле, что мы не имеем твердого куска хлеба.
– Ну, кусок хлеба мы-то имеем. А у тебя вообще сейчас перспективы.
Я еще неважно работаю… Вот Марк, тот профессионал… а я пока… – он махнул рукой.
– Ты обещал сводить меня к нему, посмотреть картины.
– Сходим… Правда, он нелюдим, но я уговорю.
Дошли до Казанского вокзала. У подъездов толпились люди, рвавшиеся в ночные буфеты. Много инвалидов в потертых шинельках, на костылях, сильно раскрашенных девиц, ну и вообще типичных привокзальных личностей. Все они прилипли к дверям, стремясь в тепло, их не пускали без билетов на поезда, но, видимо, они как-то проникали, иначе чего же толпиться здесь.
На Переяславке Володька спросил:
– Ты был?
Коншин сразу понял, о чем его спрашивают, кивнул и пробормотал:
– Комиссар умер…
– Вот как… – вздохнул Володька. Помолчав немного, сказал, что отец Сергея должен скоро вернуться, его сактировали.
– Что это значит?
– Отпускают по болезни.
8
Радостно, но и хлопотно стало в доме Бушуевых – приехал из Германии старший брат Петр со своим фронтовым другом и сослуживцем майором Иваном Дубининым. В доме, конечно, праздник, бесконечное застолье, вкусная еда, хмельное веселье… Правда, сам Петр не очень-то весел, озабоченный. Приехал он не в отпуск, а на леченье в московский госпиталь. Ранений у него хватало, но одна рана все не заживала, требовалась операция, и неизвестно еще, как она пройдет, будет ли годен он после нее для дальнейшей службы.
Дубинин же приехал в отпуск, светила ему академия, уже готовился он к экзаменам, что летом будут, а потому резвился, с ходу принялся за Настей приударять, понравилась она ему еще в первый приезд в Москву, в сорок пятом, когда гуляли они напропалую, празднуя Победу, не верящие еще, что в живых остались… Не успел ввалиться, как бросился к ней с объятиями:
– Здравствуй, Настенька, невеста моя бывшая! Поцеловать-то разрешишь?
– Ни к чему это, – отодвинулась она от него.
– По-братски, Настенька, по-братски… Ну ладно, неволить не буду. Но ты, гляжу, похорошела, ослепнуть можно.
– Брось, Иван. С чего хорошеть-то? Достался нам сорок седьмой. Пожалуй, тяжельше военных лет оказался.
– Ну а подарочки примешь? – бросился Дубинин к чемодану. – Платье я тебе привез, туфельки… Вот держи…
– Ты что, Иван? Не жена я тебе, не любовница, чтоб такие подарки принимать. Убери, – твердо и строго сказала она.
– Ну, знаешь! При чем здесь жена, любовница? Я тебе как сестре своего фронтового друга дарю, а ты…
– Нет уж, избавь.
Женька, вертевшаяся в комнате, жадными глазками ухватила свертки и заныла:
– Настя, ну давай посмотрим, что товарищ Дубинин привез, интересно же.
– Тебе интересно, ты и смотри, – сказала Настя и вышла на кухню.
– Ну и сестрица у тебя, Петр, – повернулся Дубинин к другу.
– Наша порода, бушуевская… Не покупаемся мы, Ваня. И чего ты разлетелся, я же привез им барахлишка.
– Петр, а мне посмотреть можно? – спросила Женька, кругами приближаясь к чемоданам.
– Посмотреть – посмотри, – снисходительно разрешил брат.
Женька бросилась к чемоданам, раскрыла, вытащила платьице, прикинула сразу на себя, закружилась в вальсе.
– Мировое какое!
– Ладно, хватит, – приказал Петр. – Иван домой на побывку поедет, найдет, кому подарить.
Но Женька расстаться с платьем не могла, прижала к груди и стояла посреди комнаты с затуманенными глазенками, пока брат не прикрикнул:
– Положи обратно!
Тогда она очнулась, сникла вся и молча положила его в чемодан. Тут Дубинин и оглядел ее как следует: девчонка что надо, и пробормотал:
– А ты взрослая уже, Женька, и не хуже Насти получилась. Помнишь, как у меня на коленях сидела?
– Чего выдумываете? Не было этого никогда, – прыснула она и убежала в коридор.
– Слушай, Петр, подарю я девчонке эту тряпку, ну и туфельки. Видал, как загорелась.
– Отставить, Иван, – спокойно, но веско произнес Петр. – Не нищие, слава богу. Я ей тоже кое-чего привез.
– Раз не разрешаешь, слушаюсь, – Дубинин уложил платье в чемодан. – Красивая из нее девчонка вышла.
– А Бушуевы все ничего, разве не приметил? – усмехнулся Петр.
– Ну, твою-то физию на медаль печатать только… Что ж ты, Петя, на нашу врачиху ноль внимания, бабочка-то загляденье. И сохнет по тебе у всех на глазах прямо.
– Вот и возьмись, – буркнул Петр нехотя.
– Куда нам со свиным рылом да в калашный ряд. К тому ж не для баловства такая женщина, а жениться мне рано. Вот если после академии…
Вернулась из кухни Настя, стала на стол накрывать. Богатый получился обед, давненько у них в доме такого не было – и закуска рыбная, и шпроты, и селедочка отменная, и щи с мясом, и второе мясное… Женька уж давно на кухне то того, то другого по кусочку в рот запихивала незаметно от сестры, не дотерпев до обеда, к которому пока не приступали, ждали отца с работы и Михаила.
Первым пришел как раз он, худющий мужик с серым, землистым лицом, не похожий совсем ни на брата старшего, ни на сестер. «Не в нашу породу уродился», – говорил о нем Петр.
– Привет победителям! – сказал он, входя в комнату.
– Привет, рабочий класс, – поднялся навстречу ему Петр, протянув руки.
Но поздоровались сдержанно, приобнялись минутно, и все. Видать, отношения между братьями с холодком. Поздоровался Михаил с Дубининым, знакомы они по сорок пятому победному году, когда пригласил всех Петр в ресторан «Москва» на ужин, где они с Дубининым пускали бездумно и с размахом «лебедей», а Михаил жался, представляя, что вот на такие, брошенные на ветер деньжища ему бы с семьей месяц жить безбедно, прикупая на рынке мясцо и маслице, ну и хлебушко, конечно.
Петр внимания не обратил, что брат худ и истощен, а Дубинин заметил и спросил сочувственно:
– Что, Миша, работаешь много?
– Приходится… На войну четыре года без выходных вкалывал, теперь на восстановление. Это вам не раз, два, три… – добавил усмехнувшись.
– Это ты брось, – обрезал Петр. – Не только «раз, два, три» у нас. Достается. Не знаю как кому, а мне в мирной армии трудней служить.
– Не равняй. У вас там и паек и зарплата, а мы всю войну на Р-4[2]2
Рабочие продуктовые карточки.
[Закрыть] жили…
– Ты на Р-4, – прервал опять Петр, – а мы под пулями и снарядами. Знаешь же, сколько раз я в госпиталях валялся, вот и сейчас в госпиталь ложусь.
– Ты, значит, не в отпуск?
– Нет, браток, к помощникам смерти опять, на операцию. И неизвестно, что выйдет. Может, оттяпают ногу. Все время гноится, осколки да кости раздробленные вылезают… Как там один поэт сказал, мы не от старости умрем.
– Уж и помирать собрался? – осклабился Михаил.
– Пока нет, – сухо буркнул Петр, а потом строго поглядел на брата. – Почему редко отца и сестер навещаешь?
– Захожу, когда время выдается, да не больно его много. Устаю я, Петр, устаю… Вымотала война. У вас там на фронте хоть передышки какие-то были, а тут каждый день по двенадцать часиков, вынь и положь. Вот со здоровьишком-то и не очень, побаливаю…
– Тебя в тридцать восьмом призывали в армию, надо идти было, а ты к своему заводишку прилип. В армии закалился бы, а то был хилым, хилым и остался.
– Ты о заводе моем так не говори. Родной он для меня. Без него да без других хрен бы войну выиграли. Не помнишь, что ли, как без техники-то драпали в сорок первом, – обиделся Михаил.
– Конечно, Миша, это мы понимаем, это Петр так, – вступился Дубинин. – Да и ни к чему этот разговор завели. Вот Михаил поприветствовал нас – победители, а ведь он такой же победитель, без него бы…
– Ладно, хватит, – досадливо махнул рукой Петр, – понимаем. Но Михаилу-то под смертью стоять не приходилось, как нам с тобой. И всю войну с бабой в постели теплой спал.
– Сказал бы я тебе, да ладно… – подавляя злость, бросил Михаил и вытащил «Прибой».
Пришел с работы Бушуев-старший, тут уже другие разговоры пошли и обедать сели. Старик радовался приезду первенца, любимым он у него был, да и надежды отцовские оправдал, вышел в большие люди, такой громадой людей в войну командовал, а начал-то ротным, и, надо же, комендантом побежденного немецкого города состоял, ну и наград правительственных ему не занимать, вся грудь в орденах, Красного Знамени целых три, а это орден большой. Беспокоило отца лишь, что не женится Петр, все в холостых гуляет. Ну, с Настей дело сложней, ее одногодков почти не осталось, а Петру только выбирай, любая пойдет, только свистни, но почему-то не желает сын. Слыхал он краем уха, была у Петра любовь на фронте, но погибла та женщина. Хорошо, конечно, что память о ней блюдет, но лет-то сколько прошло… Настя могла бы за этого Дубинина выйти, лип он к ней в сорок пятом и вроде предложение делал, но отказала, и тоже из-за Андрея своего погибшего. Верность-то верностью, но ведь живым – живое, надо им свою жизнь устраивать, не век же Петру в бобылях ходить, а Насте в старых девах.
За столом он об этом и заикнулся – не пора ли старшему сыну своим домом обзаводиться? Петр брови нахмурил, пробежала тень по лицу, ответил тихо, но так, что возвращаться к такому разговору уже не стоило:
– Лучше Катеньки не повстречал, а на худшей – зачем?
– Петр у нас однолюб, как и Настя, – фыркнула Женька, но тут же осеклась под тяжелым взглядом брата.
После обеда прошел Дубинин на кухню, где Настя посуду мыла. Присел рядом на табурет.
– Ты что, ежели помогать пришел, так вон вытирай тарелки, – не очень-то любезно предложила она.
– Давай, – взял он полотенце. – Я вот что хочу знать, Настенька, почему ты мне от ворот поворот дала в сорок пятом? Не нравился я тебе, что ли?
– Нравился… Мне тогда все, кто с войны, родными казались. Но торопился ты, Ваня. Знал же, погиб у меня Андрюша, не отболело еще, а ты под юбку сразу.
– Так мы же все шальные были от того, что живыми остались. Нам все сразу взять хотелось, чего в войну не имели. Это не в оправдание, а чтоб поняла. Вот и торопился… – вздохнул он. – Ну а сейчас как? Я о тебе все эти годы помнил…
– Что сейчас? Сейчас тебе помоложе надо. Да и благополучный ты больно, нет у меня доверия к таким.
– При чем тут это? – удивился он. – Тебе, что ж, неудачника нужно, чтоб было с кем маяться? – выдавил он усмешку. – Не понимаю тебя.
– А ты меня никогда не понимал и понимать не будешь. Разные мы с тобой, Иван, ох какие разные.
– Да… – задумчиво начал он, – обидела крепко ты меня тогда, ну и сейчас… тоже. Ладно, обиды не держу, ты ж родная сестра друга, но ведь такой поворот только от тебя получил.
– А до меня отказов не было? – улыбнулась Настя.
– Убей бог, не было, – рассмеялся он. – Может, потому и зацепила ты меня накрепко.
Тут Женька появилась, поглядела лукаво на обоих, хихикнула:
– Любезничаете? А может, товарищ майор в любви признается? Интересно! Хоть бы мне кто признался.
– Ты чего меня майором величаешь? Имя, что ли, не знаешь?
– А я не знаю – как? Дядей Ваней вроде не то, не маленькая я, Иваном неудобно, а отчества вашего я не знаю, товарищ майор. Давайте так и буду. Тем более, слыхала, в академию вы поступаете, значит, скоро генералом будете.
– Ну это не обязательно и не скоро.
– Будете! Наверняка! Верно, Настя?
– Думаю, будет.
– Ох, наверно, здорово генералом быть?! Всего навалом, деньжищ куча…
– Ты что все про деньги? – прикрикнула Настя. – Сроду у нас в доме про них разговоров не было.
– Разговоров не было, но и денег тоже, – засмеялась Женька. – Так и живем, перебиваемся, все счастливой жизни ждем, про которую отец все уши прожужжал. А ее все нет и нет.
– Хватит, балаболка! Садись-ка да помогай посуду мыть, – сказала Настя раздраженно.
– Это я с удовольствием, особенно если с товарищем майором вместе, – стрельнула она глазами в Дубинина.
А в комнате шел другой разговор. При отце братья старались быть друг с другом подушевней и не спорили. Михаил про завод свой рассказывал, что расширяется он, новые цеха строят, через годик-два продукции давать много больше будет, что сейчас, после отмены карточек, настроение у народа поднялось, да и слухи ходят, что зарплату прибавят, в общем, жизнь пойдет. Хоть и устали за войну, но работают с душой, ну и верят все, что жизнь вскорости лучше довоенной будет.
– Бессомненно, сынки, лучше будет. Раз такую войну выдюжили, так и хозяйство восстановим, – убежденно поддержал Михаила отец. – Помните, в тридцать пятом карточки отменили и через год-два жизнь наладилась, и недаром с легкой руки товарища Сталина сразу все заговорили: жить стало лучше, жить стало веселей. Эх, кабы не война, сейчас такая жизнь была… – мечтательно протянул под конец.
Настя помыла посуду и пошла на ночное дежурство, остались в кухне Женька с Дубининым одни.
– Значит, не помнишь, как у меня на коленях сидела? – посмеиваясь, спросил он.
– И не было такого, – засмеялась и она.
– Ты прогуляться не хочешь, Москву мне показать? Погуляем, в кафе-мороженое зайдем, а?
Женька ответила не сразу, поглядела на Дубинина задумчиво, чего-то в своей головке прокрутила и согласилась.
9
В середине февраля неожиданно позвонила Женька. Коншин смутился, деньги-то он ей отложил, но потом израсходовал.
– Я с вокзала звоню, – объявила она, словно ему это так важно знать.
– Ну и что делаешь? Опять гуляешь?
– Не… Я тут с одной девушкой познакомилась, так ей посоветоваться с вами надо.
– Занят я, милая… И что этой девице нужно?
– Воевала она, разведчицей была, а документов нет, вот она…
– Ладно, надо же тебе долг отдать. Только, Женька, пока не весь. Ты на каком вокзале?
Женька ответила, что на Казанском, и ждать будет у главного входа, а насчет долга – это неважно.
До Каланчевки от дома Коншина недалеко, сел на пятидесятый трамвай на улице Дурова, а там по 2-й Мещанской, Безбожному, Каланчевской улице – вот и вокзалы. Еще издалека он увидел Женьку, она стояла с независимым видом, руки в карманах старенького пальтишка, но видно – замерзшая. И опять кольнула Коншина жалость к этой глупой девчушке и одновременно – раздражение от ощущения своей вины.
– Придумала небось про девушку? – спросил вместо приветствия.
– Честное пионерское… Она в зале ожидания сидит.
Прошли туда… Знакомая, будоражущая обстановка вокзала, когда нестерпимо хочется куда-нибудь ехать, слушать перестук колес, видеть пролетающие мимо полустанки, испытывая какую-то неясную тоску при звуках паровозных гудков…
Они с трудом пробились сквозь толпу, пробрались по узкому, заваленному вещами проходу между скамейками, перешагивая и через чемоданы и тюки, и через ноги сидящих, дремлющих, а то и похрапывающих пассажиров, и дошли наконец до Женькиной знакомой. Она была в сером платке, в черной не новой телогрейке, в валенках и показалась Коншину совсем девчонкой, тем более ожидал он увидеть более взрослую девушку, воевала же. Она повернула к ним бледное невыразительное лицо, потом поднялась и, взяв в руки какой-то узелок, освободила около себя место.
– Вот, Ася, привела я, – с чувством выполненного долга сказала Женька.
– Здравствуйте. Спасибо, что пришли. Присядете, может? – робковато предложила она.
Коншин присел, оглядел девушку и спросил с сомнением:
– Сколько же вам лет? Неужто могли воевать?
– Мне еще семнадцати не было, когда нас в разведку взяли. А выглядела я дай бог на пятнадцать. Но это и хорошо было, меньше подозрений у немцев вызывала.
– Так вы к ним в тыл ходили?
– Да, в тыл, – устало вздохнула она. – А вот теперь концов не найду, чтоб доказать это. Инвалидности военной и не дают. Вот приехала…
– Понятно, – прервал ее Коншин, – это разговор длинный… Женька, вот мой долг, только тут всего двести, и еще немного. Сходи-ка в буфет бутербродиков купи, ну и лимонаду, – он вынул из кармана деньги и протянул ей.







