Текст книги "Красные ворота"
Автор книги: Вячеслав Кондратьев
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 27 страниц)
– Хватит, – прервал он опять. – Но зачем ты пришел с Валерией? Она же не представитель МОСХа?
– Я не в курсе, что у тебя там с Валерией. Она попросила меня, и я… я не имел никаких оснований отказать ей.
– Ладно, Марк, – так же лениво начала Валерия, – я могу выйти на улицу или в другую комнату, когда ты будешь демонстрировать свои работы, но потом мне надо будет с тобой поговорить. Это можно, надеюсь? – опять со спокойной, чуть снисходительной улыбкой.
– Не знаю, о чем ты собираешься говорить. По-моему, уже давно обо всем переговорено.
– Я знаю о чем. Так куда мне выйти?
– Оставайся, – буркнул Марк раздраженно.
– Вот и ладненько! – воскликнул Юрий, потирая руки. – Давай расставляй, друже. Я аж дрожу, так интересно, что ты наработал. Ведь в гениях в институте ходил, да и перед войной превосходную вещицу сотворил.
Марк отошел в угол мастерской, где сложены были подрамники, и не спеша стал выбирать из них то, что решил показать. Юрий, все так же потирая руки, мерил мастерскую нетерпеливыми короткими шажками. Валерия опустилась в кресло и вынула из сумочки пачку «Казбека». Коншин во все глаза глядел на нее – вот, оказывается, какая она, бывшая жена Марка, о которой он никогда ничего не говорил, но которую, наверно, продолжает любить, потому что такую женщину, по мнению Коншина, не любить было нельзя.
Марк расставил подрамники около мольберта и один поставил на него, сдернул простыню и произнес с усмешкой:
– Только не думай, представитель МОСХа, что меня очень интересует твое мнение.
– Ты все такой же нетерпимый, Марк. Ладно, тебе сие, наверное, позволено, но все же, все же, – влепился Юрий в холст.
Он отходил от него, подходил ближе, глядел и сбоку, то с одного конца комнаты, то с другого, прищелкивал пальцами, что-то бормоча про себя, потом покачал головой, уселся.
– Потрясающе! Конгениально! Поздравляю, Маркуша, поздравляю. Это, конечно, штука! Но… увы, но… – он еще раз покачал головой. – Понимаешь, Марк, не поймут же тебя. Увы, не поймут. Не привык наш зритель к такому. Поближе, друже, к соцреализму надо, поближе… Ну, зачем такая деформация фигур? Ну, я-то понимаю, поймет и еще кто-то из профессионалов, но народ? Он-то не поймет. Он к другому привык. В формализме же обвинит народ-то. Почему, спросит, все такое закрученное, нереальное? – он перевел дыхание. – Ну и жестоко, конечно, очень… Но главное, разумеется, в нарушении пропорций. Скажут же, рисовать не умеет… И еще, Марк…
– Все, – перебил Марк и закрыл картину простыней.
– Да ты не обижайся, друже, я-то все понимаю, но… выставком.
– Я знаю, что выставком, потому и не несу, – очень спокойно сказал Марк. – Ну все? Больше показывать не стоит?
– Обязательно покажи, обязательно.
– Нет, не буду… Передай руководству, что работаю, но выставляться пока считаю преждевременным. Так и скажи. – Марк отошел от мольберта и уселся на стул верхом.
К удивлению Коншина, он поглядывал на всех веселыми глазами, на губах дрожала такая же веселая, даже победоносная улыбочка, вроде он всем доволен.
– Ну-с, сеанс окончен. Какие будут вопросы у уважаемой публики?
– У меня есть вопрос, – включаясь в игру и даже подняв руку, сказала Валерия.
– Прошу.
– Скажи, Марк, только совершенно откровенно. Ты уверен в своей правоте, уверен, что делаешь именно то, что нужно?
– Абсолютно. Я делаю то, что для меня нужно.
– Мы работаем не для себя, Марк, для народа, – быстро выпалил Юрий.
– То, что нужно для меня, нужно и для народа. Я не отделяю себя от него.
– И в этом ты уверен? – спросила Валерия.
– Конечно… Кстати, а ты-то, Валерия, чего знаешь о народе? Я-то бедовал с ним вместе – и на фронте и в плену. У меня-то связь с ним кровная, в буквальном смысле этого слова, одно хлебово хлебали, одной кровушкой умывались… – Марк поднялся со стула.
Поднялась и Валерия, сделав несколько шагов к вешалке. Марк опередил ее и подал пальто.
– Мне все ясно, Марк. Ты остался таким же, думающим только о себе. Представь себе, мне даже тебя жалко. Тебе, видимо, нравится ходить в непризнанных гениях. Что ж, только подумай, жизнь-то всего одна.
– Именно об этом я и думаю, – быстро сказал Марк, накидывая на нее пальто. – Привет твоему уважаемому папаше.
– Ты продолжаешь думать, что все из-за отца? Нет, Марк, у нас просто разные взгляды на жизнь.
Надел пальто и Юрий. Увидев, что разговор Марка с Валерией окончен, он подошел к Марку:
– Зря ты не показал остальные работы. Может, чего-нибудь и выбрали бы для выставки. Слушай, перепиши ты эту вещь без фокусов, и она пойдет. Ну зачем тебе эти сломанные формы? Напиши, как все пишут, как принято, в конце концов! Ведь лбом стену не прошибешь! Или что-нибудь новое, что тебе стоит? Какой-то сюжетик легонький – и на выставку. А то забудут тебя совсем, надо же появляться хоть изредка, напоминать о себе. Ты смотри, ребята-то наши, однокурсники, карьеру делают… Ты не морщись, ничего в том зазорного нет. Надо вперед двигаться и искусство наше вперед двигать. Ты же засохнешь в мастерской своей. Как писателю читатель нужен, так и нам – зритель. Ну и критика тоже нужна. Пора, пора, Маркуша, вылезать из берлоги на свет божий. Вылезай, прошу, даже молю. Права же Валерия, зачем в непризнанных гениях обитаться, когда ты со своим талантом можешь в первые ряды выйти. Ну, напиши что-нибудь этакое, ну чтоб без сучка и задоринки выставком прошло…
Марк молча, с усмешечкой выслушал Юрия, потом недвусмысленно подошел к двери.
– Пойдем, Юрий… По-моему, мы сказали достаточно. – Валерия открыла дверь и выплыла из мастерской.
Уже в двери Юрий еще раз посоветовал Марку подумать серьезно и долго тряс на прощанье ему руку. Проводив гостей, Марк вернулся, подошел к Коншину, положил руку на плечо:
– Вот так-то, Алексей, а ты – «никогда мне ваши плечи не обнимать». Детство это все, детство…
Коншин не очень понял, к чему сказал это Марк, как и то, почему он оставил его в мастерской, когда пришли эти люди. Поймет потом, и нескоро.
41
К «той» женщине надо было ехать с Казанского вокзала. Встретиться договорились на пригородных платформах. Нина, разумеется, опоздала, она просто органически не могла приходить вовремя, в назначенные часы, и Игорь терпеливо расхаживал по платформе, пропустив одну электричку, а потом и другую… Наконец-то она появилась в легоньком пальтишке и без беретика. Третью электричку пришлось долго ждать. Нина была рассеянна и неразговорчива. Ходили по перрону, перекидываясь изредка ничего не значащими словами, о главном говорить не могли. Игорь был напряжен и угнетен неотвязной мыслью, что они собираются делать что-то гадкое и противоестественное. Он понимал, что хотя аборт и разрешит все проблемы, но вряд ли после этого ему станет легко и просто. Совсем нет, а поэтому он решил по дороге еще раз попытаться уговорить ее отказаться. Еще до прихода электрички начинал он издалека свои уговоры, но Нина раздраженно передергивала плечиками, либо перебивая Игоря какой-то ерундистикой, либо просто отходила от него в сторону. Народу тем временем на платформе прибавлялось, и, когда подошла электричка, началась свалка у дверей, а Игорю с его палкой и поврежденным позвоночником было немыслимо соваться в нее, а потому, когда они влезли в вагон, все места были заняты и им пришлось стоять в тамбуре. С одной стороны, хорошо, можно поговорить, но с другой – Игорю, уже уставшему в ожидании Нины, стоять всю дорогу будет тяжко.
– Нина, ты должна знать, что я против этого, – начал он, когда поезд тронулся.
– Ты всего боишься, Игорь. Мне это противно.
– Я не боюсь. Я принципиально против этого.
– Зачем же ты едешь со мной?
– Я поехал, чтоб отговорить тебя.
– Поздно меня отговаривать, – тряхнула она головой. – Вот уж никогда, никогда не думала, что ты струсишь. Если бы ты видел свою физиономию в тот момент. И ты сразу для меня стал куда-то уходить и сделался маленьким, маленьким… Не человеком, а каким-то человечком. Ладно бы не распространялся на эту тему, не твердил мне о семье, о долге и прочем…
– Нинуша, я признался, что действительно растерялся, ведь это было неожиданно. Я не готов был. Понимаешь, не готов? Но сейчас-то я все обдумал и все решил, но ты не захотела меня даже выслушать.
– И не буду, – упрямо заявила она, опять тряхнув головой, откидывая со лба челку. – И хватит об этом.
В Краскове, где они слезли, Нина раскрыла свою сумочку, поковырялась в ней, охнула:
– Я забыла бумажку с адресом. Ну, не дуреха?
– Значит, судьба, – обрадовался Игорь, облегченно вздохнув. – Поехали обратно.
– Погоди, не могла же я… – она начала шарить по карманам и наконец нашла замусоленную, мятую бумажку, где был нацарапан адрес. – Это по левой стороне. Пошли.
– Нинуша, ну в последний раз давай подумаем. Не надо идти.
– И не ходи, я пойду одна.
Делать было нечего, и Игорь поплелся за ней. Они долго ходили по каким-то просекам, называемым улицами, и еле-еле нашли дачу под номером тринадцать. Разумеется, Игорь не был суеверным, но эта цифра была последним шансом. Может, подействует на Нину?
– Чертова дюжина, Нинуша… Тебя это не пугает?
– Нет, – ответила она, но неправду. Цифра тринадцать как-то неприятно подействовала на нее.
Сразу вспомнились страшные рассказы подруг о трагических случаях, о заражении крови и прочих страшностях, вполне возможных. Она и до этого боялась, а сейчас ей просто стало не по себе. Но все же она решительно нажала на кнопку звонка около глухой калитки и стала ждать, уже заранее страшась увидеть «бабку», какую-нибудь старую каргу, похожую на ведьму. Но калитку открыла не бабка, а женщина лет сорока, правда, не очень симпатичная, с острыми бегающими глазками.
– Я от Марии Петровны, – пролепетала Нина робко.
– Понятно… Проходи, девочка… А это кто? А, понимаю, виновник торжества. Ему бы не надо было приезжать.
– Мы только… предварительно… договориться… – сказала Нина.
– Ладно, пусть тогда молодой человек подождет здесь, а вы проходите.
Нина прошла вслед за хозяйкой, которая провела ее на терраску, усадила в плетеное кресло и быстро расспросила: на каком месяце, в первый ли раз, ну и что она должна после этого сразу уйти.
– Но если я не смогу?
– Сможете, милая. Оставить вас мне нельзя. Ну и, разумеется, об этом никому. И вашему… кавалеру скажите, что мы не договорились, что вы раздумали. Это мои условия. Должны понимать, что я рискую. Когда сможете приехать?
– А вы… вы врач? – робко спросила Нина.
– Я акушерка. Можете не беспокоиться, все будет в порядке. Не забудьте захватить деньги, а то некоторые… забывают, а я деньги беру вперед. Так когда?
– Когда вы скажете.
– Приезжайте завтра вечером, к шести часам.
– Хорошо, приеду, – пробормотала Нина, но не очень уверенно – женщина доверия не вызвала и была ей неприятна.
– Хорошо, жду. Но не опаздывать, девочка.
Когда Нина вышла, Игорь сидел на скамеечке, что была напротив, и дымил.
– Ну что? – поднялся он и пошел к ней навстречу. – Что? – спросил взволнованно.
– Договорились на завтра. В шесть вечера.
Нине стало страшно. На какой-то миг захотелось ей уткнуться Игорю в грудь и разреветься, но она сдержалась, хотя слезы и подступали к глазам.
– Не надо, Нинуша, не надо, – он взял ее руки в свои, сжал, а потом начал целовать. – Не надо. Все будет у нас хорошо. Ведь сейчас все зависит от тебя. Ну, прости мне минутную слабость и растерянность.
– Придется все же завтра… приехать…
– Нет, не придется, – вдруг решительно сказал он. – Я не позволю тебе этого.
– Брось, Игорек, как ты не позволишь? – отмахнулась она.
– А так! К шести часам завтра здесь будет наряд милиции. Да, да! Даю тебе в этом честное слово. А ты знаешь, я его никогда в жизни не продавал. Я это сделаю, можешь не сомневаться.
Игорь даже стал казаться выше ростом, ноздри его раздувались, пухлые губы дрожали. Нина вспомнила, как закатил он один раз в госпитале грандиозный скандал и так бушевал, что прибежал даже главврач его успокаивать. Нет, он, конечно, сделает, что решил, и это в общем – то должно было быть ей приятно, как-то примирить с ним; но на душе было странно пусто, и его поступок не вызвал никаких чувств, просто все стало безразлично и даже не порадовало то, что завтра ей уже не надо приезжать сюда и подвергаться неизвестной, а потому пугающей операции.
– Пошли на станцию, – все так же решительно сказал Игорь, взяв ее за руку.
42
Петр Бушуев, как начались погожие, предвесенние дни, понемногу начал прогуливаться по родным московским улочкам, ведь покинул он Москву в тридцать шестом, добившись военного училища, о котором мечтал с ранней юности. А там Дальний Восток, в тридцать восьмом – Хасан, в тридцать девятом – Халхин-Гол. Хоть и невелики были бои, недлительные, но все же настоящая война, и с потерями и со смертями, но и с геройством. Хорошо дрались ребята, честь им и слава. В сорок первом, еще в апреле двинулась их часть на запад. Ехали с радостью, надоел уже Дальний Восток с его сопками, малолюдством, суровым климатом и нелегкой службой. Но некоторые понимали, что перебрасывают часть неспроста, что ждет их на западе не просто служба в обжитых и хлебных местах… Но об этом не говорили, не положено было о войне поминать, с Германией-то – мир и дружба.
После операции нога побаливала, ходил Петр с палочкой, но променажи делал порядочные; особо часто в парк ЦДКА заходил, еще до армии любил там бывать – и на лодочке катался, и на танцплощадке не последним танцором был. Пройдется там по аллейкам, потом присядет на скамеечку, задымит «беломориной» и жизнь свою вспоминает. Что ж, жизнь как жизнь, честная, по совести… В войну, правда, выпивать приходилось часто: вначале – чтоб напряжение чрезмерное и усталость снять, ну а в конце победы отмечали. За каждый город взятый, а то и за пункт населенный – какое-никакое, а празднество. Тогда и награды пошли густо, обмывали… С бабами Петр не баловался, если и были два-три случая, так по пьянке, а душой оставался верен Катеньке. Из-за него же, чтоб с ним не расставаться, скрыла она беременность, только когда убило ее, сказал врач, приходила она, средства какого-нибудь просила, но слово с него взяла, чтоб не говорил Петру… Ну а тот, дурак честный, слово сдержал. Так с дитем и убило Катеньку…
В своих прогулках проходил Петр не раз и мимо заведения дяди Гриши, но не завертывал: не любил на ходу да в стоячку пить. Однажды встретился ему около павильона его недавний знакомец, бывший солдат Галкин.
– Товарищ подполковник, увидел я вас через окно. Здравия желаю, – и вытянулся с радостной улыбкой. – Я при деньгах сегодня, должон ответить вам на ваше тогдашнее угощение. Прошу не отказать, зайдемте к дяде Грише.
– Здорово, солдат… Галкин, кажись?
– Он самый, товарищ подполковник! Запомнили, надо же… Так не откажите, товарищ подполковник, однополчане же мы…
– Ладно, зайдем, – добродушно согласился Петр. – А что не на работе?
– Бюллетеню, товарищ подполковник. Я же инвалид второй группы, мне бюллетень в любой момент дают, только попроси.
Был Галкин и верно при деньгах, заказал коньяку, бутерброды с икрой и бутылочку фруктовой на запив. Поднес Петру на тарелочке, все так же сияя доброй улыбкой, и стало Петру приятно, ушел на время от мрачных мыслей, вспомнил, что был с солдатами всегда хорош, хоть и строг и что вроде бы любила его братва и за лихость – в блиндажах-то не отсиживался – и за внимание; многих по фамилиям знал и щеголял этим, особенно перед новенькими офицерами, которые в полк прибывали. В общем – отец-командир. В разговоры длительные, конечно, с солдатами не вступал – и некогда, да и незачем, а сейчас можно и поговорить с этим Галкиным, заглянуть, как говорится, в душу, чем жил солдат, чем болел на службе-то фронтовой.
Ну и поговорили… Опять Галкин пошел провожать Петра Севастьяновича до дома. И вот не в этот, а в следующий раз, когда опять повстречались у павильона дяди Гриши, после провожания пригласил Петр его к себе домой. Скучно днем было в пустом доме, все же на работе, Женька на занятиях своих, ну и тоска. Пробовал Петр занять время хозяйственными делами, а было их порядком – и табуретки расшатались, и у шкафа дверцы на честном слове держались, и матрац бы надо перетянуть. Но когда занялся, увидел – отвык от ручной работы, потерял навыки, ведь, честно говоря, за всю, может, службу, исключая училище, и гвоздя не довелось вбить; все солдаты делали, в белоручку превратился, тяжелей пистолета ничего в руках и держать не приходилось. Даже неприятно от этого Петру стало.
Когда Галкина в дом привел, как раз табурет разломанный и стоял в комнате, делал он его, делал, а не доделал. А солдатик сразу это приметил, зачесались руки и тут же начал возиться, а через минут десять стояла табуретка крепенько подбитая.
– Может, чего еще по хозяйству найдется? Я моментом.
– Да нет, хватит. Ты садись-ка лучше, побалакаем, вспомним деньки огневые, потревожим душу, чтоб всякой дрянью не зарастала. Что ни говори, вот прошла война, и как на ней тяжело ни было, а вспоминается все же хорошо.
– Так точно, товарищ подполковник!
– Да ты брось по званию-то, зови по имени-отчеству. Разрешаю.
С тех пор и стал заходить бывший солдат к Петру Севастьяновичу, правда, всегда только по приглашению, без этого не приходил, субординацию понимал, но разговоры у них выходили задушевные; больше говорил, конечно, сам Петр Севастьянович, но и Галкину удавалось словечко вложить, и, как правило, к месту. Вот спросил один раз Петр, помнит ли он Катюшу, санинструктора их батальонного, а солдат Галкин на это целый монолог выдал:
– А как же, Петр Севастьянович, такую распрекрасную девоньку не помнить? И ладная была, и каждому ласковое слово скажет, впрямь сестрица родная каждому солдату. Век нашу Катеньку не забуду…
Петру Севастьяновичу слышать такое было приятно, и иногда, растрогавшись, лез он в шкафчик, наливал Ивану Галкину рюмашку. Порой и сам пригубливал.
О делах своих он, конечно, перед Галкиным не распространялся, но чуял тот, подполковнику не очень-то хорошо, мается, потому и прошлое вспоминает.
Как-то раз застала их Настя, придя на обед с работы, и почему-то этот Галкин ей не понравился. Сказала Петру, когда тот ушел:
– Что это, Петя, друга себе нашел такого замухрыжного? Пьяница, видать?
– Это солдат мой, Настя. Не трогай, мое дело. Мне с ним хорошо, может. Поняла?
– Да мне что, пожалуйста, води кого хошь. Странно только, – пожала она плечами.
– А ничего странного нет. Мне солдат завсегда ближе, может, был какого офицера. Хоть солдат без командира мало что значит, но самые тягости ему довелось пережить и перемочь. Уважать солдата надо.
Такое Настя от Петра слыхала впервые, и ей понравились эти слова. Больше она разговора на эту тему не затевала – прав брат. А потом вспомнила, что солдат этот Галкин служил у Петра в батальоне как раз в сорок втором году, а Марк говорил, что в том же году в плен попал. Может, в одно время все это было? Расспросить бы этого солдата ненароком, но для этого надо его без Петра увидеть. И стала Настя такого случая искать…
43
Если на Марка коншинские вирши не произвели никакого впечатления, то в «Коктейль-холле», в который потащился он, не выдержав вечернего одиночества, несмотря на предупреждение того же Марка, эти стихи, прочитанные Коншиным барменше Риммочке, успех имели и вызвали даже восторги. Прошедшая, наверно, через огонь, воды и медные трубы Риммочка была сентиментальна, и такая возвышенная любовная грусть ее растрогала.
– И кто же она такая, ваша любовь? – спрашивала она его. – Хоть бы мне кто такое написал… Приготовить еще?
Коншин кивал, пил еще один коктейль и, хмелея, наполнялся сладковатой тоской – «Не обнимать мне ваши плечи, не целовать вам глаз…», и не приходило ему в голову очень простое, что читать стихи, посвященные Наташе, здесь – совсем не место, что это если и не кощунство, но что-то вроде этого. Но он продолжал лепетать их и про себя, и вслух Римме, находя в этом горькое наслаждение. И продолжалось это до тех пор, пока не пробежала мысль, что Наташа-то собирается замуж не за красивого кавторанга, с которым он ее видел, а за такого же студента, возможно еще более нищего, чем он, и нечего ему упиваться жалостью к самому себе, не лучше ли подумать о том, что не приняла в нем Наташа, почему не смогла поверить в него, что оттолкнуло ее?
Он даже отрезвел немного, отодвинул от себя бокал и стал перебирать в памяти все встречи с Наташей, все их разговоры, стараясь взглянуть на них и на себя глазами Наташи. Это не сразу получилось у Коншина, но когда получилось, то, увы, «светлого образа» не вышло… В какие его чувства она могла поверить там, на даче, когда после ночи у костра, первых поцелуев он весь день ворчал, что не может попасть в Москву? Ну и часто помятый вид его при встречах у Красных ворот, и «выходы» в рестораны после получек, и ночевка Аси, и, наконец, эта история с письмами Леньки Нахаева? Да еще его идиотское – «полюбите нас черненькими…». Да, глупо и бездарно все вышло, черт побери. А теперь вот – «Не думать, позабыть, не вспоминать о старом поможет хмель…»
– Пожалуйста, еще, Римма, – попросил он.
Он тянул коктейль и думал, что, наверно, надо написать Наташе большое-большое письмо, в котором все объяснить, и он начал его уже сочинять в уме, но мешали шум голосов, глупая песенка из радиолы: «О любви не говори, о ней все сказано…», громкий шепот сидящего рядом пожилого поэта, автора слов популярной песни времен гражданской войны, который бубнил стихи соседу по стойке, постоянный громкий смех какой-то женщины из зала.
Возвращался он домой пешком, денег на машину не осталось. Москва была пустынна. Изредка попадались парочки или одиночки, бредущие, как и он, домой. Проходя мимо магазина «Скупка золота и серебра у населения» на Петровке, он вспомнил, что хранится у него где-то десятирублевый золотой, подаренный ему дедом в юности, НЗ на крайний случай, если уж совсем станет туго. Сейчас как раз и наступило это «туго», до пенсии далеко, до стипендии еще дальше, и надо ему завтра что-то придумывать – либо занимать у кого-то, либо направить свои стопы на Спасскую, в ломбард. Перспективы нерадостные.
На следующее утро заявился к нему ни свет ни заря Колюня Крохин. Коншин поднялся встрепанный, разбитый, как всегда после выпивки, – и противно, и совестно, и обидно за бессмысленно проведенное время и истраченные деньги.
– Извини, Алеха, что рано приперся, но дело у меня… Помнишь, для справочки ты мне печать сделал? Так вот еще на один документик надо.
– Какой еще документик? – протирая глаза, спросил Коншин.
– А вон какой, – и Колюня вытащил из рыжей полевой сумки стопку бумаг. – Аттестаты это. За среднюю школу. Дружок мой в типографии работает. Понял? Пока бумажки, а с печатью – документ! Оторвут с руками! По тысяче пойдут. Делим на троих, дружку часть, мне за реализацию, ну и тебе… Триста монет. Валяй поднимайся, быстренько сделаем…
Коншин не сразу сообразил, о чем это он, но, когда увидел бланки аттестатов, все понял.
– Я не буду этим заниматься, – тихо, но твердо сказал он.
– Да ты что? Деньги же сами в руки, двадцать минут работы, пяток отстукаем – полтора куска гарантирую. Боишься, что ли? Так ведь я все продумал, у меня один алкаш, который меня и не знает, все провернет. Даже если погорит, до нас не докопаются. Ты что, Колюню не знаешь? Чтоб я на таком дерьме погорел? Да ни в жисть!
– Кроха, – начал серьезно Коншин, – я тогда сделал для тебя, потому что верил, что сказал ты мне правду, сделал как товарищу-фронтовику. Понял? А это… это совсем другое.
– Но опохмелиться-то ты хочешь? Однова живем, Леха, больше я просить тебя не буду, к черту это, но сегодня-то давай сделаем. Один-единственный раз и – все, завяжем. Я своему дружку-то обещался твердо, сделаем, мол, без звуку, есть у меня друг… А ты?.. Давай, я сейчас за пивком сбегаю, поправишься малость и… Ну?
– Отстань, Колюня.
– Значит, все?
– Все. С этим все.
– У тебя же грошей нема, – покачал головой Колюня. – И чего кочевряжишься, не пойму.
– Ты ж, Колюня, мне всегда о своей честности твердил. А сейчас что мне предлагаешь?
– Так я в карман никому не лезу. Наоборот, доброе дело сделаем, сколько фронтовичков, не успевших десятилетку окончить из-за войны, нам спасибо скажут.
– А ты демагог, Колюня, – сказал Коншин и пошел в ванную. – Не уходи, я сейчас.
Колюня кивнул, закурил и призадумался. Его честная в общем-то душа жульничества не принимала, но в этом деле, казалось ему, ничего особо бесчестного нет. С точки зрения кодекса, уголовщина, конечно, налицо, но по-человечески-то?.. Черт побери, но и жить-то надо…
Коншин, вернувшись, сказал, надо ему золотой продать, денег у него и верно нет и не предвидится.
– Нет уж, Алеха, «рыжик» на черный денек прибереги. Лучше уж давай пишмашинку загоним, это я тебе запросто устрою.
С машинкой расставаться Коншину не хотелось.
Колюня почесал в затылке, его цыганская физиономия напряглась, что-то он прикидывал, а потом хлопнул себя по лбу.
– Мелочиха устроит? – спросил он.
– Все меня сейчас устроит. Просадил вчера последние.
– Облигации есть, конечно?
– Разумеется.
– Доставай. Есть у меня один старикан, который скупает. Но по десятке за сотню. Устроит?
Коншин кивнул и полез в ящик буфета, где лежали разные документы и, кстати, тот десятирублевый золотой. Своих облигаций набралось на тысячу; остальные были родительские, их было много, но Коншин, разумеется, брать их не стал.
Старикана нашли в пивной, что на Мещанской близ Ботанического сада. Маленький, худенький, с острыми, бегающими глазками, он без всяких разговоров забрал облигации и отслюнявил десяток десяток. На сотню скромненько можно было прожить неделю, что Коншина вполне устраивало. Пришлось, конечно, поставить Колюне пива кружку, выпил и сам… На прощанье Крохин сказал:
– Правильно, что ты отказался. Мы же с тобой люди честные, зачем из-за мелочи мараться; любить – так королеву, воровать – так миллион… – закончил известной присказкой.
44
Марк верил в себя, а потому разглагольствование Юрки Шеховцева, когда-то приятеля, а теперь деятеля МОСХа, и вальяжной Валерии, разлюбезной бывшей супружницы, нисколько на него не подействовали. Наоборот, чувствовал он себя победителем и, вспоминая эту встречу, каждый раз бурчал себе под нос: «Промахнулись, уважаемые, меня же не собьешь вашим соцреализмом, я-то в нем поболее вас понимаю, я знаю, что делаю». Но это то, что касалось дела, а вот само появление Валерии в его мастерской привело в раздражение. Он совсем без боли и даже обиды принял их разрыв, потому что был тогда наполовину мертв. Ему еще надо было войти в живые, обрести обычные человеческие чувства, и он как-то сразу выключил ее из своего существования. И вот появилась, напомнив, что была у него до войны какая-то другая жизнь, и это неясно тревожило его, отвлекая от главного. Сегодняшняя жизнь, освещенная большой задачей, казалась ему гораздо осмысленнее и важнее той, прошлой, возвращаться к которой он не намерен. Но все же после прихода Валерии воспоминания о предвоенных годах начали прорываться к Марку, внося беспокойство и раздражение.
– Кончил переживать? – спросил он Коншина, ждавшего его, как они договорились, у входа на Сельхозвыставку на Хованской.
Коншин кивнул с кислым выражением лица.
– Начнем работать, развеешься, – бросил Марк, а потом усмехнулся: – Тем более тут будет полно студенточек из Суриковского.
– Не до них мне, – махнул Коншин рукой.
На выставке Коншин не был с довоенных лет, забыл уже все павильоны и сейчас с интересом разглядывал этот почти сказочный разностильный городок. День стоял солнечный, по-настоящему весенний. От павильонов пахло свежей краской, около них крутился народ. Марк шел с рассеянным видом и молчал, а Коншину хотелось высказаться по поводу того разговора в мастерской Марка, но он не знал, с чего начать, и надеялся, что Марк сам скажет что-то.
– Знаешь, Марк, – начал он наконец, – я не всегда был на твоей стороне тогда.
– Да ну? – повернулся Марк.
– Аргументы твоего приятеля и Валерии показались мне убедительными. Я бы на твоем месте махнул бы большое полотно, выставился и утер всем нос. Ты же можешь…
– Что еще скажешь? – хмыкнул Марк.
– Больше ничего.
– Слава богу… Неужто ты не понял, что они как раз и хотят этого… моего поражения?
– Поражения? – удивился Коншин.
– Да… Но все это ерунда. Дело сейчас в другом – от меня уходит куда-то то, что питало мою работу, – уже серьезно сказал Марк и задумался.
45
Однажды Настя, возвращаясь с работы, встретила солдата Галкина. Он был под хмельком. Весело, малость заплетающимся языком поздоровался с ней, справился о здоровье Петра Севастьяновича и пошел вместе с Настей – то ли по дороге ему было, то ли поболтать захотелось. Насте было это на руку, завела разговор о времени, когда вместе служили солдат Галкин и Петр. Тот вроде даже обрадовался и начал сбивчиво, перебегая с одного на другое, рассказывать о своем житье-бытье в ту тяжкую весну сорок второго – и как наступали безудачно, и как голодуха навалилась из-за распутицы, и как залило водой всю передовую, и как силенок не было убирать и хоронить убитых, ну еще всякое, что на память приходило.
– Ну а что же больше всего запомнилось? – спросила Настя.
Солдат почесал за ухом, сдвинул свою армейскую ушанку набок и спросил сам:
– А Петр Севастьянович ничего вам не сказывал?
– Нет, ничего.
– Тогда я тоже говорить не буду, – решил бывший солдат.
– Почему же?
– А так… Незачем, раз сам Петр Севастьянович об этом не говорил.
– Что же это, тайна какая-то? – улыбнулась Настя.
– Тайна не тайна, но пусть уж сам подполковник вам расскажет.
– Ну раз об этом не хотите, так скажите, а как к нему солдаты относились?
– Что солдаты? Они ведь разные. Многие без понятиев. А потом же Петр Севастьянович был для нас большое начальство, командир батальона отдельного, это вроде командира полка. Не каждый солдатик-то и видел его. Нашему брату кто самый близкий? Отделенный, затем взводный, ну и комроты, конечно, а комбат… – Галкин призадумался, несколько шагов прошел молча, потом папироску «Прибой» закурил и после нескольких затяжек добавил: – Страшно мы наступали… Страшно. Силенок уже не было, а все давай и давай… Ну и некоторые ворчали: выслуживается наш комбат, орден хочет заработать на нашей… ну, понимаете ли, кровушке. Несознательные, конечно, такое брякали.
– Ну а вы как думали? – тихо спросила Настя.
– Я-то? Я понимал, на него, на комбата-то, тоже высшее начальство давит, приказы отдает… Он тоже человек не вольный.
– А он говорил, любили его солдаты, – задумчиво произнесла она.
– Может, и любили, – замялся Галкин. – Я, к примеру, очень ему благодарен за стопочку и хлебушек. До сих пор помню… А вообще, какая на войне любовь? С нашим братом порой без палки не обойтись, страх страхом надо было выбивать. Иной раз сил нету себя превозмочь, так тут и матерок, и окрик крепкий ох как помочь может. Ведь на пули-то идти очень и очень неохота… Это сейчас, когда времечко прошло, кажется, вроде бы и здорово на войне было. А тогда… – махнул рукой бывший солдат, вздохнул глубоко.







