412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Вячеслав Кондратьев » Красные ворота » Текст книги (страница 17)
Красные ворота
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 04:14

Текст книги "Красные ворота"


Автор книги: Вячеслав Кондратьев


Жанр:

   

Военная проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 27 страниц)

Хотя теперешняя работа и не приносила былого удовлетворения, но она стала несравнимо легче… Главное, никто уже не умирал в палатах. А когда умирали после окончания войны – это было всегда очень страшно и больно. Она помнит, каким ударом для всего госпиталя было известие, что лежавший у них с парализованными ногами крымчанин Артем, который носился в своей коляске по коридорам, уверяя всех, что в родном Крыму его обязательно вылечат, не могут не вылечить, застрелился через несколько месяцев после выписки. Умер от гангрены другой ранбольной, лежавший в той же палате вместе с Игорем и Юркой-рыжим, ее дворовым товарищем. Да, из этой палаты, в которой подобрались хорошие и умные мальчики, любители поэзии, неуемные спорщики, в живых осталось лишь двое… Игорь и Юрка-рыжий.

И вот Игорю сегодня надо сказать, что случилось… Правда, казалось ей это пока не очень-то реальным, далеким, впереди же еще столько времени, но все же… Разумеется, Игорек обрадуется, давно ведь твердил, что семья без ребенка не семья, что нельзя быть эгоистами и жить для себя. И конечно, теперь-то он опять начнет канючить, что им необходимо расписаться.

Она вспомнила, когда сказал он ей это в первый раз. Было это в Тимирязевском парке, резвилась она вовсю, искупалась в грязном пруду, где никто не купался и который был инкубатором пиявок, потом залезла в малинник, откуда со скандалом была выдворена сторожем, сопровождаемая «лестными» эпитетами. Все это страшно шокировало Игоря, он надулся и был даже зол, и вдруг – «Я без тебя больше не могу, давай распишемся. И не говори ничего. Все равно я добьюсь этого, пусть даже будет тебе тогда и тридцать или даже сорок лет…»

Она расхохоталась. Сорок лет! Бог ты мой, она вообще больше сорока и жить-то не собиралась! Игорь, не понимая причин ее смеха, стоял в недоумении, нахмурившись, пока она, душа смеха, не пропела: «Ужель та самая Наина…» – тогда Игорь улыбнулся, сказав, что возраст для него не имеет значения, что он любит ее сущность, а не внешний вид. «Не смеши, как можно любить сорокалетнюю женщину?» – прыснула она опять смехом, а потом высказала свои соображения по поводу семейной жизни; что жить вместе да еще в одной комнате с матерью – это кошмар, что они тогда быстро надоедят друг другу и что вообще все это ни к чему.

Придя домой, она записала в своем растрепанном дневничке: «Произошло грандиозное, эпохальное событие!!! Мой Игорек предложил соединиться узами законного брака! Майн Готт! Я поражена? Стронута, сдвинута? Польщена? На моих глазах дрожат слезы умиления и благодарности? Отнюдь нет! Мне представилась его комнатка на Комсомольском, завешанная пеленками, заставленная сковородками и кастрюлями, и среди этого роскошного, обворожительного интерьера сижу я – в засаленном фартуке, нечесаная, расплывшаяся и ожидающая, как верная Медора, своего повелителя… Господи! Неужто это все? И жизнь окончена? И разве это та огромная, необыкновенная и обязательно трагическая любовь, о которой я мечтала? Нет, избавь меня аллах от такой унылой мещанской идиллии! И что же мне, бедненькой, делать???»

На другой день она рассказала об одолевающих ее сомнениях своим девочкам в госпитале, а они подняли ее, конечно, на смех: «Что ты, Нинок, дурочка, что ли? Беги завтра же в загс, не упускай шанс, не осталось же ребят наших лет, локти потом кусать будешь, а Игорек хороший парень, серьезный, скромный, и думать нечего».

Тогда она им: а вдруг встретит его, с «большой буквы», и что же? Она несвободна, как говорится в романах? Ой, как хохотали ее подружки – нашла, о чем переживать, закрутишь и с тем, с «большой буквы», подумаешь, какое дело, наперебой чирикали они, умирая со смеху… Но она же не такая, она не сможет. Не зря же в свое время рыдала она над тургеневскими повестями.

Вспомнив это, Нина подумала, что она нисколечко не изменилась за прошедшие два года и, увы, к узам Гименея относится все так же. Но Игорь ждет ее сегодня вечером. Наверно, купит конфет, печенья, а может, и бутылку вина для храбрости, ведь он грозился читать ей рассказ.

Игорь и верно ждал ее. Он устроил настольную лампу около дивана, погасил верхний свет, чтоб создать уютный полумрак, разложил рукопись, вскипятил на кухне чайник, раскрыл коробку конфет – угадала Нина! – и уселся с папироской, стараясь не раздражаться, – она, разумеется, опаздывала, и здорово опаздывала, минут на сорок. Ничего, думал он, придет время, и он возьмет ее в руки, перевоспитает на свой лад, будет она у него и собранная и серьезная. Она же умненькая и поймет, нельзя жить мотылечком, не думая о будущем, а главное – не делая этого будущего. А в том, что будущее в руках человека, он не сомневался. Он выкурил третью папиросу и занервничал. Чтоб успокоиться, стал проглядывать свою рукопись и – о ужас! – то и дело попадались ему корявые фразы, неточности, которые он тут же начал выправлять. И так увлекся, что прозевал Нинин звонок во входную дверь, а потому предстала она перед ним неожиданно. Дверь ей открыли соседи.

– Здорово ты меня ждешь! Даже звонка не услыхал, – обиженно выпалила она вместо приветствия.

– Прости, Нинуша, листал я рукопись, ну и… – он бросился к ней, помог снять жакет и провел в комнату. – Садись. Чай сейчас будем пить или потом, когда прочитаю тебе свой опус?

Нина села, небрежно закинув ногу за ногу, и как-то странно, немного загадочно поглядывала на Игоря.

– Погоди, Игорек. Пока ни то, ни другое. Я должна тебе что-то сказать.

– Что? – скрывая недовольство в голосе, спросил он, уверенный, что услышит какую-нибудь глупость вроде очередной любовной истории, случившейся в госпитале.

– Я беременна, Игорь, – почти весело объявила она.

Он побледнел, куда-то провалилось сердце. Отведя глаза, он лихорадочно, дрожащими пальцами чиркал спичками, чтоб прикурить. Нина наблюдала за ним со все большим и большим недоумением.

– Ты что, не рад?

– Я рад, конечно, – поспешно воскликнул он. – Но, Ниночка, это так неожиданно… И мне… мне еще два года до диплома… – бормотал он, понимая, что говорит не то. – И что же ты решила?

– Не понимаю. Что я должна решить? – уже невесело спросила она.

– Да, да, конечно… Я говорю глупости, прости… – совсем растерялся он.

– Господи, да ты испугался, – упавшим голосом произнесла она и поднялась. – Да ты, оказывается, трус… – уже совсем тихо, почти шепотом добавила она.

– Успокойся, Ниночка. Я совсем не испугался, но пойми, это так неожиданно. Да, я немного растерялся как-то, но это же естественно. Садись, пожалуйста, – он подошел и попытался усадить ее, но она отвела его руки.

– Да, ты трус, – повторила она. – А я-то думала, а я… – и направилась к двери.

Игорь схватил ее жакет и не давал одеться, но она сильно толкнула его и выбежала из комнаты. Он бросился за ней, рванув с вешалки пальто и шапку, но уже хлопнула входная дверь, и слышалось, как стучат по лестнице каблуки ее ботиков…

Когда он вышел на улицу, она уже скрылась за поворотом, и ему, хромающему да еще без палки, конечно, не догнать, однако он пошел за ней, на Кировской ему подвернулось такси-«эмка», в котором он и помчался на Каляевскую, надеясь опередить ее.

Больше часа мучился он около ее дома. То маячил туда-сюда, то заходил в подъезд погреться и без передыха курил одну папироску за другой, даже голова закружилась. Дождаться Нину надо обязательно, хоть всю ночь придется простоять, необходимо же объясниться, и непременно сегодня же. Да, он не сумел скрыть свою растерянность, даже смятение, но должна она понять, что ребенок, разумеется, преждевременен, нужно окончить институт, устроиться как-то с жильем. Ведь говоря о семье, он подразумевал будущее, а сейчас… сейчас это так осложнит жизнь всем. Но он не испугался, как она подумала. Совсем нет. Просто надо все обдумать спокойно и решить… А что решить? Этот вопрос сбил его. Что? Аборты же запрещены! А подпольный аборт, не говоря уж, что он – преступление, может вообще окончиться неизвестно чем, даже страшно подумать. Так что же решать? Черт побери, он совсем запутался…

И вот наконец-то вдалеке показалась Нина, жакет нараспашку – ей всегда жарко – походка быстрая. Глупышка, простудится, обеспокоенно подумал он, и сразу же вслед за этой мыслью пришло: чего же решать, все же ясно, завтра же надо тащить ее в загс. Ему стало легко, свободно. Раскрыв руки, он пошел ей навстречу, радостно улыбаясь…

Нина шла прямо на него, словно не видя ничего, и ему пришлось уступить ей дорогу, чтоб не столкнуться.

– Нина, мы должны… Послушай… – начал он.

Но она не остановилась, прошла мимо, а потом припустилась бежать и через минуту была уже в своем подъезде. Со сползшей с лица улыбкой он дошел до ее дома, постоял, выкурил папиросу, надеясь – а вдруг она выйдет? Она не вышла, конечно, и он поплелся домой.

Нина же, вернувшись к себе, устроилась на кухне, так как мать уже спала, и, освободив уголок стола от кастрюль и керосинки, уселась со своим растрепанным дневником, к которому обращалась в ответственные моменты своей жизни. Она писала:

«Случилось что-то ужасное! И мне надо разобраться. После сегодняшнего вечера Игорь перестал для меня существовать. Сразу! Бесповоротно! Его уже просто нет! Сейчас листаю свой дневник… Вот страничка, где я описываю свой давний разговор с Игорем. Однажды я сказала ему, что люблю переживать, что спокойная жизнь не по мне. Он страшно удивился и попросил объяснить, что же я понимаю под „переживаниями“. Я стала развивать что-то маловразумительное, он только покачивал головой и вздыхал. Это была пора затишья, я была паинькой, ни с кем не встречалась, была нежна с Игорьком, и он, вообразив, что я „вся его“, стал невыносимо самодовольным, и мне захотелось выкинуть какой-нибудь фортель, чтоб он понял, я – не вещь, которой можно владеть с самоуверенностью толстого буржуа. Вот я и взбрыкнулась, начав с разговора о „переживаниях“, желая попугать Игорька, что чего-чего, а этого он может получить сполна. Да, как только я начинаю чувствовать, что наши отношения просто влюбленных переходят в отношения мужа и жены, я встаю на дыбы, а потом галопом мчусь к кому-нибудь на свиданье, доказывая и себе и Игорю, что „рабы не мы“, что я вольная птица, а не клуша…

Ну ладно, это все не то… Надо же решить вопрос, почему у меня, как только увидела, что он испугался, – все прошло? Я же не дура и понимаю его растерянность, но я ждала другого! Чего? Я сама не знаю. Не восторгов, разумеется. В них я бы не поверила, но – другого. И я была поражена в самое сердце… Господи, откуда такая банальщина? Вот что значит неразборчивое чтение и хорошая память! Ладно, оставим… Наверно, я дьявольски самолюбива. Помню, я еще девчонкой обрывала сама школьные романы, стоило мне хоть чуток засомневаться, что мой объект изменил ко мне отношение, взглянул недостаточно нежно или сказал что-то не так. Я рвала сразу все. И навсегда! Так, кстати, вышло и с ним, который с „большой буквы“. Сыронизировал он что-то насчет моих познаний, и я „гордо удалилась с высоко поднятой головой“, как пишут в старинных романах. И теперь не желаю даже его видеть, тем более что помню слова старухи Изергиль, что встреча с людьми, которых раньше любила, похожа на встречу с покойником.

Наверно, так получится и с Игорем. Ничего-ничегошеньки нет у меня сейчас в душе. Пустота! Зияющая! И что делать? Как ни умирала я от тоски при чтении великого критика-демократа, но вопрос „Что делать?“ – придумал названьице! – преследует меня всю жизнь. И еще один вопросик, тоже из нашей святой русской, прошлого века литературы – „Кто виноват?“. Может, это извечные, исконные вопросы для русских людей? Итак, что делать??? Форшу?.. Форсю (не знаю, как это пишется!) в своем дневничке, надеясь, видимо, что прочтут его потомки, а ведь реветь хочется. Ревмя! Белугой. Нет, наверно, белухой? Да ладно. В общем – реветь. Но не буду! Прежде надо решить еще и „кто виноват?“. Увы, вероятно, это не требует долгого расследования. Виновата я! Это я сейчас осознала, а час тому назад прошла сквозь Игорька, как через пустое место. Ну и лицо у него было! Жалкое, растерянное, недоуменное. И начал лепетать что-то… А я – мимо!»

Она прочла написанное и подумала, спасает-таки ее присущее чувство юмора, ведь даже в такой критической ситуации пытается острить, что не дает ей погрузиться в бездну отчаяния… «Тьфу, опять! Не хватает еще „Рауля“!» – пробормотала вслух и поднялась, но, немного подумав, присела опять и дописала: «А вдруг я не такая уж виноватая? Просто я вот такая…»

26

Коншин ждал Михаила Михайловича. Он долго и тщательно отбирал работы, а их накопилось достаточно, и институтские и самостоятельные, были эскизы композиций будущих картин, иллюстрации к гоголевскому «Портрету», несколько к «Идиоту», где пытался он изобразить Настасью Филипповну, занимавшую его воображение еще с юности. Пришлось все это разложить прямо на полу, и сейчас он пытался расположить работы поэффектней, чтоб у Михаила Михайловича создалось целостное представление о его работах.

Михаил Михайлович пришел малость помятый – либо уставший, либо после изрядной выпивки. Он обвел комнату глазами и усмехнулся:

– У ваших родителей кое-что сохранилось от «разбитого вдребезги». Я говорю о фарфоре, о статуэточках… У меня – ничего, кроме пианино. Голод, переезды… Что продано, что оставлено на старых местах, что просто пропало.

У Коншина на кухне стояло две бутылки пива, и он предложил освежиться.

– Пожалуй, не откажусь… Вчера пришлось выпить. Товарищ фронтовой приехал. Он меня в свое время спас. Узнал, что я профессиональный художник, и вытащил в штаб.

Коншин принес пиво, стаканы… Прихлебывая пивко, Михаил Михайлович бросал взгляды на коншинские работы, а допив, встал и прошелся между ними, наклоняясь над некоторыми и разглядывая их подолгу. Потом присел, вынул из кармана пачку «Прибоя», не спеша закурил… Коншин с нетерпением ждал, что скажет он. В резкие, снисходительно-пренебрежительные отзывы Марка ему не хотелось верить. Марк вообще такой, немного, наверно, фанатик и, пожалуй, слишком высокого мнения о себе самом. Он никогда и никого не хвалил из современных художников, презрительно щурился, когда Коншин восхищался «Письмом с фронта» Лактионова или бубновскими историческими полотнами. Так чего же было ждать от него? Ясно, только невнятного, снисходительного бормотания.

– Мда, дорогой, – начал наконец Михаил Михайлович. – К сожалению, изобразительное искусство – и это надо знать – на три четверти ремесло, работа руками. Без этого никакие самые распрекрасные идеи осуществить невозможно. Вы, конечно, знаете, Брюллова с четырехлетнего возраста отец заставлял делать до завтрака определенный урок. И завтрак не получал он, пока не выполнит задания. Вот школа! Немудрено, что в десять лет попал он в Академию художеств.

– Да, знаю, – уныло подтвердил Коншин, уже догадываясь, к чему ведет Михаил Михайлович.

– Так вот вы, Алексей, головой работаете лучше, чем руками. У вас есть интересные решения, сказал бы, даже оригинальные, вы умеете строить композицию, но… – он замолчал.

– Рисунок? – пробормотал Коншин с безнадежностью.

– Да, дорогой, рисунок… Вам надо рисовать каждый, каждый день, а такой возможности у вас, разумеется, нет.

– Куда там…

– А в институте рисунка, конечно, маловато?

– Да, очень мало.

– Хотя ваш Марк и иронически отозвался о Вхутемасе – действительно было много наивной болтовни, – но те, кто хотел научиться рисовать, все же научились.

Михаил Михайлович встал, прошелся по комнате и продолжил:

– Знаете, что могу посоветовать? Займитесь серьезно плакатом. Вот плакат делается в основном головой. Настоящий плакат, разумеется. То, что сейчас вывешивается на улицах, – не плакат, а раскрашенные картинки. Плакат – это Моор, Дени, Маяковский… Увы, сегодняшний плакат отошел от традиций двадцатых годов. Да и все изобразительное искусство, – удрученно добавил он. – Конечно, было много шума, пустого звона, всплесков эмоций, но что-то в те годы было найдено настоящее. Теперь все забыто, брошено на свалку. А зря, на мой взгляд… – он задумался.

Коншину сказать по этому поводу было нечего, он тоже задумался, и было от чего.

– Загрустили, дорогой? Не стоит. Вы молоды, и впереди у вас вся жизнь. Не то что у меня…

– Понимаете ли, Михаил Михайлович, я совсем не честолюбив, но мне почему-то казалось, раз война оставила меня в живых, я должен сделать в жизни что-то настоящее. И вот… выходит, ничего из этого вроде не получится.

– Ну почему не получится? Я говорил вам о плакате. Это серьезный вполне жанр, требующий и острого взгляда, и выдумки… Кстати, должен вам сказать, то, что вы делаете сейчас для издательства, – тоже не плакат. А ведь даже такие темы можно выразить в настоящем плакате… А потом, – сказал он, немного помолчав, – разве сама жизнь, счастливым случаем сохранившаяся, ничего не значит? Стоит ли убиваться? Набьете руку, станете профессионалом, пойдут приличные заработки, ну и начнете нормально жить-поживать, детей наживать.

– Что ж, может быть… Володька вот считает, самое главное было на войне, главней в жизни не будет ничего.

– Так и сказал? – улыбнулся Михаил Михайлович.

– Говорил в сорок пятом, но, по-моему, и сейчас думает так же.

– Да, война… – задумчиво протянул Михаил Михайлович. – Я-то не должен был быть мобилизованным: и возраст, и здоровье, и еще кой-какие обстоятельства, но, вернувшись в первые дни войны из длительной командировки, сразу же направился в военкомат. Там тьма народа, присоединился к большой группе мобилизованных и потопал с ними неизвестно куда. Оказалось, на Рязанское шоссе, а там уж толпища, несколько тысяч, наверно. Начали разбивать на взводы, перекличку делать, моей фамилии, разумеется, нет, я высунулся, нет, мол, меня, забыли, видно, не записали… Ну и включили в третий взвод второй роты. И зашагал я вместе со всеми в колонне, а шагали мы пехом чуть ли не до Воронежа… Вот так и попал на фронт. Это была для меня удача. Первая. А вторая – вернулся живым и могу дотянуть своего парня до института.

– А как у вас с работой? – спросил и сразу смутился Коншин.

– Вы не конфузьтесь. Мне все равно, где работать, лишь бы прокормить семью. А остальное все, дорогой, в прошлом… И Вхутемас, и первые выставки, и честолюбивые мечтания, искания… Все… Вот вы сказали, что война была главным, а для моего поколения главным была революция. Да, она. Она перевернула всю жизнь. Я принял ее сразу, хотя, сами понимаете, мне лично и нашей семье она не сулила ничего приятного. Скорей, наоборот, внесла много сложностей. Я заканчивал гимназию, мечтал об Училище живописи и ваяния, а может, и об Академии художеств в Питере, ну а вместо этого – переезды, блуждания в гражданскую, один брат в Красной Армии, другой в белой, несколько арестов отца, а потом и его смерть от тифа… В общем, типичные для интеллигенции того времени «хождения по мукам». Наверно, ваши родители тоже прошли это… – он закончил и надолго замолчал.

Коншин не стал тормошить его вопросами, хотя ему было интересно все, что рассказывал Михаил Михайлович. Родители редко вспоминали то время. Во всяком случае, при нем.

– Так-с, на чем же мы закончили? Ах да, хождения по мукам… И знаете ли, никакого внутреннего протеста в моей душе не было. Драгоценная наша литература сделала свое дело. Она выпестовала у нас чувство вины нашего сословия перед народом, и я понял, революция – это искупление, а его надо принимать безропотно. Выражаясь высоким штилем, надо было отрясать прах с ног своих. И я положил свою жизнь под железную пяту революции с какой-то, можно сказать, исступленной радостью… Да, сейчас я никто, «некто» в порыжевшей от времени кожанке. Но я понял неизбежность и высокость этой жертвы… Вы понимаете что-нибудь, дорогой?

– Стараюсь, Михаил Михайлович.

Коншин действительно старался, но не понимал и не принимал самоуничижения Михаила Михайловича. Не паче ли оно гордости? Вспомнился полковой комиссар, подавленный, смятенный, но не сломленный, не потерявший чувства собственного достоинства, и он рассказал о нем. Реакция Михаила Михайловича была неожиданной:

– У вас, Алексей, прямо-таки зияющие провалы в политической подготовке, – добродушно улыбнулся он и хлопнул Коншина по плечу. – Шла жесточайшая идеологическая война, а ваш комиссар, да еще полковой, допустил безответственнейшую болтовню, какие-то сомнения и недоумения. И что же, по головке его за это погладить?

– Но он же, несомненно, преданный Родине человек, – пробормотал Коншин.

– Откуда это «несомненно»? Мы живем в жестокое время, в нем не до сантиментов. Либо мы, либо они – этот вопрос стоит с семнадцатого года. В войну, да и перед войной, он стоял остро, как никогда. Это вы, надеюсь, понимаете?

– Понимаю, но…

– Какие «но»? – перебил Михаил Михайлович. – Вы воевали, знаете, что такое солдат в походной колонне. Скажите, вы сами допускали ворчания, жалобы на трудности этого похода? Думаю, нет. А наша страна все время в боевой походной колонне. Причем движется эта колонна во вражеском окружении. Вы же бывший ротный, неужто вам это не ясно?

– В войну мне все было ясно, а вот теперь… – и рассказал о Саничеве из литинститута, закончив: – Он-то родился при Советской власти, воевал, инвалид…

– Раз воевал, тем более должен был понимать, что страна в руинах, идет огромная работа по восстановлению и разная болтовня, анекдотики, всякие разлагающие разговорчики мешают этой работе.

– Простите, Михаил Михайлович, – не выдержал Коншин, – но вы говорите как политрук пехотной роты с незаконченным средним.

Михаил Михайлович рассмеялся:

– Ну и что? Думаете, уязвили? Отнюдь. Разве плохи были ротные политруки?

– С ними было хорошо в бой ходить, а вот слушать…

– Грамотишки, может, и не хватало, но зато какая убежденность, преданность. Нет, я этих людей уважал.

– Я тоже, но мы не об этом, Михаил Михайлович. Вы интеллигентный человек, я ждал от вас другого. Вы знаете больше, чем мы, и…

– Ничего другого, – прервал Михаил Михайлович, – я вам сказать не могу. Все мои интеллигентские сомнения да колебания давно позади. Все идет как надо. Я в это твердо верю и абсолютно искренен, – последнее он сказал спокойно и веско, словно поставив точку на этом разговоре.

Больше о таком и не говорили. Михаил Михайлович спросил, читал ли Коншин об обсуждении проекта первого советского небоскреба на Дорогомиловской набережной. Коншин не читал, но слышал от кого-то.

– Вы слышали, а мне удалось видеть этот проект. Очень интересное здание. Мордвинов ввел элементы готики, они будут сочетаться с Кремлем… Вот видите, через три года после тяжелой, изнурительной войны такие грандиозные проекты. Это о многом говорит. Понимаете ли, дорогой, надо глядеть на все шире, что ли, в самую суть, в главное… А остальное… – он небрежно махнул рукой.

27

Сырыми крупными хлопьями шел снег… Большими мутными шарами расплывались фонари на Садовой. И в снежном дыму опять померещились Коншину Красные ворота, будто стоят они впереди целы-целехоньки, поражая и давя своей кажущейся огромностью.

Наташу он увидел еще издалека, угадав по меховой шубке, но шла она не одна. Рядом с ней шагал высокий морской офицер, видимо сослуживец, она же работала переводчицей в учреждении Морского Флота. Коншин отошел к подъезду, еще не решив, остановить ли Наташу или пропустить, раз она не одна. Но она, проходя мимо подъезда, заметила его и, поколебавшись секунду, приостановилась. Коншин шагнул к ней и поздоровался. Офицер посмотрел на Коншина, потом на Наташу и стал прощаться. Деликатный, видать, был человек.

– Добрый вечер, Наташа, – повторил он.

– Здравствуйте, Алексей, – почему-то теплее обычного сказала она.

– Можно проводить вас? Сегодня мне обязательно нужно побыть с вами хоть немного.

– С чего это вдруг?

– Я показал свои работы Михаил Михайловичу, ну и… сильно засомневался в своем призвании.

– Это что-то новое. Мне казалось, вы уверены в своей гениальности.

– Какая к черту гениальность! Неужто вам так казалось?

– Вы всегда хвастаетесь.

– Разве? Это, наверно, как раз от неуверенности. И от желания произвести на вас впечатление.

– И производите. Только не лучшее. И слишком много говорите о себе, все я, я и я.

– Я как-то не замечал этого за собой.

– Со стороны виднее.

– Видите ли, Наташа, мне всегда довольно легко все давалось. Ну, и дома и в школе твердили – способный, талантливый, хотя учился плохо. Я полагал, стоит мне лишь захотеть серьезно, и все у меня получится. И вот сейчас есть и хотенье и упорство, а результатов никаких. Выходит, нет таланта. Или упущено время из-за войны. Не знаю. Вот такие пироги…

– А может, это хорошо?

– Что нет таланта? – кисло улыбнулся он.

– Что засомневались. Такой вы, наверно, лучше.

– Уж не знаю… Знаю лишь, плохо мне сейчас. Очень плохо. Как никогда в жизни. Не считая войны, конечно.

– Захотели поплакаться в жилетку? Что ж, давайте, а я вам посочувствую, – сказала она не то с иронией, не то серьезно.

– Спасибо…

Какое-то время шли молча… На Басманной, за церковью стояла «деревяшка». Коншин приостановился.

– Самое время, наверно, хлопнуть сейчас стаканчик, – он вопросительно поглядел на Наташу.

– Надеетесь, после этого прорежется талант? – брезгливо поморщилась она.

Они пошли дальше. Через несколько шагов Коншин сказал:

– Удивительно, но вы оказались правы, Наташа. Я перечел письма того фронтового товарища, о которых говорил. Они – вранье. Вот так-то…

– Ну и что вы будете делать? – в ее голосе он почувствовал напряженность. А может, показалось.

– Ничего. Я даже не смог написать Гале письмо.

– Я говорила, вам хотелось поверить…

– Наверное…

– Ну а пишет ли вам та вокзальная девица, представившаяся разведчицей, которую вы привели в дом? – равнодушно спросила она.

– Здесь вы не правы. Она действительно была разведчицей.

Дошли до Наташиного дома, остановились около парадного. Коншин уже приготовился прощаться, как она неожиданно пригласила его зайти, попить чайку.

– Не помешаю вашим родителям? – спросил неуверенно он.

– Папа придет поздно, ну и у меня же отдельная комната.

Поначалу пили чай одни, Наташа хозяйничала, и Коншину было хорошо с нею, так хорошо, что призабылись на время и разговор с Михаил Михайловичем, после которого ходил он сам не свой целую неделю, и письма Леньки Нахаева, открывшие ему глаза на свою вину перед Галей. Сейчас не думалось обо всем этом. Сейчас сидел он с Наташей, которая сегодня добра к нему, а значит, есть у него кое-что в жизни.

Часа через полтора пришла с работы Наташина мать, и Наташа позвала ее посидеть с ними, выпить чашку чая. Коншина в восторг это не привело, так как при редких встречах Наташина мать была прохладна и посматривала на него как-то подозрительно. После разных малозначащих разговоров Наташина мать начала об искусстве, а потом и о профессии художника:

– По-моему, это довольно ненадежная профессия. Сужу по сестре, она окончила Строгановку, но всю жизнь перебивается случайными заработками.

– Не знаю… Я только начинаю работать, но у меня уже есть договор на большую работу, которая меня обеспечит почти на год.

– Но ведь это тоже случайная работа. Сегодня есть, завтра нет, – выразила сомнения Наташина мать.

– Надеюсь, у меня будет расширяться круг издательств. Не будет работы в одном, будет в другом, – стараясь придать солидность и уверенность своему голосу, ответил он.

– Значит, вы оптимистически смотрите в будущее? – улыбнулась она.

– В смысле заработка, да. Ну а вот выйдет ли что у меня с живописью, не знаю, – тут Коншин скромно потупил глаза и задумался.

Но когда Наташина мать еще раз выразила свои сомнения, опять привела свою сестру и Михаила Михайловича как примеры нелегких судеб художников, Коншина понесло. Он стал говорить, что у него завязываются знакомства с художниками, что может он пойти работать и на Сельхозвыставку, там всегда требуются люди, так что без работы не останется, тем более с плакатами у него получается. И еще и еще что-то болтал, пока Наташа не остановила:

– Опять вы начинаете хвастаться, Алексей.

Он смущенно замолчал, потянулся к папиросам, как к спасительному средству скрыть смущение, но Наташина мать пришла на помощь:

– Ну, зачем ты так, Наташа? Если у человека и верно все хорошо, при чем здесь хвастовство? – И, сказав несколько любезных слов, ушла в свою комнату, не желая, видно, больше стеснять их своим присутствием.

– Ну и зачем это было? – с укором спросила Наташа.

– Я говорил правду.

– Может быть, но каким-то противным, самоуверенным тоном. Будьте естественней и не надо воображать.

– Я не воображаю, Наташа. Вы относитесь ко мне с какой-то предвзятостью, каждое лыко в строку… Вот я и теряюсь.

– Совсем не предвзято. Просто к… некоторым людям я предъявляю определенные требования, и мне всегда неприятно, когда я вижу их не такими, какими они должны быть, – она сказала это очень серьезно и почему-то грустно.

Коншину бы обрадоваться, ведь этим дала Наташа все же понять, не совсем он безразличен ей, но его повело куда-то не туда, усмехнувшись, он сказал:

– А не лучше ли – полюбите нас черненькими, беленькими нас каждый полюбит?

– Нет, не лучше, – отрезала она и отвернулась.

По дороге домой Коншин гадал, какое же впечатление произвел на Наташину мать, и после недолгого раздумья пришел к тому, что не ахти какое. Ну и совсем было ни к чему сорвавшееся с языка «полюбите нас черненькими». В общем, ничего хорошего… А завтра день получки, и уже сегодня начинает подсасывать под ложечкой, уже заранее противно думать, как будет он искать в редакции укромное местечко, где незаметно можно передать деньги Анатолию Сергеевичу. Даже тот вроде бы испытывал неловкость, когда брал из потных от волнения и брезгливости рук Коншина конверт. И наверное, после этого просто необходимо будет заглянуть в бар на Пушкинской или в «Коктейль», чтобы смыть с себя гадливое чувство. Да, теперь, с досадой на себя подумал он, почти каждую получку приходится выпивать, а это сказывается и на работе и на учебе.

28

– Вот так-то, Настенька, – сказал Петр сестре, пришедшей навестить его в военный госпиталь. – Хана мои дела. А ты знаешь, что для меня значит армия? Вся жизнь…

– Может, обойдется, Петр?

– Понимаешь, у меня и на службе отношения с начальством не сложились. На войне одно было нужно, сейчас другое. Там мне и прямоту, и резкость, и самовольство даже прощали. Победителей-то не судят, а теперь… – он безнадежно махнул рукой. – Я же дипломатничать не умею.

Лежал он в постели похудавший, с обострившимся лицом, часто покашливал, это ранение в грудь давало знать. Насте казалось, что даже его большие, сильные руки стали меньше, истончились пальцы, и пробегала по ним легкая дрожь, когда папиросу брал, чиркал спичками. Принесла ему Настя бутылку хорошего вина, попросил он, когда по телефону на работу ей звонил, но пить при ней не стал, спрятал в тумбочку, на которой лежали газеты и журналы.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю