Текст книги "Красные ворота"
Автор книги: Вячеслав Кондратьев
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 27 страниц)
И поняла Настя – хотя и раньше представляла, – что для солдата Ивана война была – одно, а для брата ее – совсем другое, хотя и не отсиживался он в блиндажах, как говорил, и ранен был не один раз, но все равно – другое… И, придя домой, за обедом сказала она Петру:
– Тут я твоего солдатика встретила. Спросила, что самое памятное было в то время, когда вместе служили, так не ответил почему-то. Сказал, чтоб тебя спросила. Так вот и спрашиваю.
– А чего это тебе вдруг понадобилось? – сдвинул брови Петр.
– Так…
– Для меня весь сорок второй памятный. Тяжелый год был.
– Так что же было, о чем он говорить не захотел?
– Откуда я знаю, о чем он тебе не сказал? – хмуро усмехнулся Петр. – И зачем тебе все это?
– Вот зачем. Чем больше я, Петр, думаю, тем становится мне ясней, служил у тебя тот художник, который нам повстречался.
– Ну и что? Может, и служил.
– Так виноват ты в чем-то перед ним. Вот что я поняла, – выдохнула Настя наболевшее.
– Не придумывай. А если он ко мне претензии какие имеет, пусть придет, разберемся, – повысил голос Петр на последнем слове.
– Он-то не придет, а может, тебе к нему зайти? Поговорили бы…
– Еще чего выдумала! Не о чем мне с ним говорить. И хватит об этом. Не серди, сестра. У меня без него забот хватает.
На этом разговор окончился. Откинулся Петр от стола, закурил «беломорину», и осталась опять Настя ни с чем, не узнала того, чего хотела, только тревожней стало и беспокойней… И через несколько дней, преодолев стеснительность, побежала она в обеденный перерыв к Марку в мастерскую, но не застала и тогда зашла к нему вечером на квартиру.
Марк встретил ее с некоторым удивлением, но радушно. Помог снять пальтецо, проводил в комнату, все такую же захламленную. У Насти непроизвольно вырвалось, когда вошла и огляделась:
– У вас все так же… Прибраться бы надо…
– Это мы переживем, миледи, – улыбнулся он. – Присаживайтесь. Я уж чувствую, о чем речь у нас пойдет. О братце вашем любезном?
– Да, – прямо сказала Настя и рассказала о встрече с солдатом Галкиным, с которым дружбу Петр завел, и о разговоре с ним.
Марк выслушал внимательно, не перебивая, потом протянул:
– Что для солдата Галкина памятно, то вашему братцу забыть, наверное, хочется. А может, и забыл. Крови-то много, а славы никакой.
– Что ж, выходит, Петр плохим командиром был? – напряженно спросила она.
– Наверно, не очень… Но честолюбив был не в меру. Я вообще честолюбцев не любил, а после знакомства с его благородием…
– Опять вы так! – перебила она.
– …ненавидеть стал, – продолжал Марк, не обратив на Настины слова внимания.
– Так, может, и не так виноват Петр, как вам кажется? Может, переговорить вам стоит, прояснить все?
– А что? – усмехнулся Марк. – Я что-то вроде добреньким начинаю становиться. Можно и встретиться.
– Правда? – обрадовалась она. – Хорошо-то как!
– Уж не знаю, хорошо ли получится, – пожал он плечами.
– Должно хорошо. Петр ведь честный, он плохого сознательно сделать не может. Уверена, выясните вы все, – лицо ее посветлело, ушла напряженность.
Марку вдруг стало как-то приятно, что своим согласием вызвал он радость. Он смотрел на Настю с улыбкой и неожиданно для себя понял, что вспоминал ее часто, и не только в связи с картиной, а просто так. Перестав улыбаться, он спросил нарочито небрежно:
– А как, Настя, вы вообще ко мне относитесь?
Настя вздрогнула от неожиданности, потупилась, а потом подняла голову и, глядя прямо в лицо Марка, сказала:
– Не знаю… Жалею вас, наверно.
– Что-то подобное я слыхал вроде от вас или нет?
– Не помню. Может, и говорила.
– А чего меня жалеть?
– Тяжело вы живете, по-моему.
– А легко только дураки живут, – засмеялся он. – Человек и должен тяжело жить.
– А для чего тогда коммунизм строим? – улыбнулась Настя. – О котором мой отец все твердит?
– А он твердит? – улыбнулся и Марк. – Я, Настя, о внутренней жизни говорю. Она не должна быть легкой и бездумной. Поняли меня?
– А в евангелии говорится: будьте как дети.
– Как это вы здорово – от коммунизма к евангелию! – опять засмеялся Марк. – Неужто почитывали?
– А вы?
– Я художник, мне многое надо знать. Читал. А вам к чему?
– У меня знакомая есть, мать одноклассника моего… Погиб он в войну, а мы сдружились, хожу к ней часто, навещаю. Одинокая она… Библиотека у ней хорошая. Я ж десятилетку окончила и… война. В госпиталь пошла работать… Кстати, – Верой Глебовной ее зовут, – когда я ей о вас рассказала, о картинах ваших, знаете, что сказала?
– Что же?
– Что Ромен Роллан в своей книге о Бетховене такие его слова приводил, что доброта главней всего в человеке… Я не точно, конечно, но смысл вроде такой.
– Занятно, – хмыкнул он.
– Вера Глебовна, кстати, сказала, чтоб я вам при случае это передала.
– Вот даже как? Что ж, поблагодарите ее.
– Она добрый человек, хороший… Многое я от нее узнала и поняла.
– И евангелие от нее?
– Да. Как сын погиб, стала верующей… Только не смейтесь, – поспешно добавила она.
– Зачем же смеяться? Я уже говорил вам, чужие убеждения уважаю, ежели они не бред собачий, – серьезно сказал Марк. – Ну а вас не заразила она своей религиозностью?
– Не знаю… Наверное, нет. У нас-то в семье один бог. Но задумываться заставила.
– Это хорошо, человек думать должен. А насчет вашего «домашнего» бога – не задумывались? – чуть усмехнулся он.
– Задумывалась, – тихо ответила Настя.
– Ну и что?
– Тоже… не знаю, – и глянула на Марка, будто ожидая от него чего-то.
– От меня ответа ждете? – догадался он.
– Да нет… Боюсь, вы такое ответите, после чего и жить не захочется. По-моему, не верите вы ни во что.
– Я в себя верю, Настя. В себя. Знаете, почему людям нужно в кого-то верить? Да потому, что мало в себя верят.
– А что я сама такое, чтоб верить?
– Вот, вот, это самое, червяками себя представляем, потому и нужны нам боги и небесные и земные.
– С верой-то легче…
– Я ж говорил, только дураки легко живут, – уже раздраженно сказал Марк и поднялся. – Ладно, пойду чайник поставлю, – и вышел на кухню.
Возясь с керосинкой, он подумал, что не нужно наваливать на других то, что он знает, вспомнил, как нелегко и непросто далось и ему самому это знание, как внутренне сопротивлялся, как старался найти и объяснения, и даже оправдания. К вере в себя приходил он мучительным и страшным путем, и через такое отчаяние, какое не дай бог испытать кому-нибудь.
За чаем они больше не говорили об этом.
46
Ждали к майским праздникам или ко Дню Победы снижения цен на продукты, прислушивались к радио, с надеждой пробегали газетные странички, но пока ничего не сообщали, о снижении пока ни звука. А цены все же высокие, это в сорок седьмом, когда объявили, казалось поначалу, да по сравнению с коммерческими, дешево все стало, но все кусалось: и хлебушко черный в два восемьдесят за килограмм, и пшеничный в четыре рубля, и мясо было дорогим – двадцать восемь рубликов за килограмм, и масло – шестьдесят два. Яйца, правда, дешевые – десять рублей за десяток; чаем тоже можно настоящим побаловаться – восемь рублей пачка в пятьдесят граммов…
Ну, конечно, времени прошло мало после реформы, меньше полугода, может, и рано еще снижение делать, трудно пока стране, но обещали же. Значит, к Октябрьским, наверное, будет – дождемся. Все-таки жизнь уже нормальная пошла. Вот и «Москвичи» по улицам разъезжают личные; о таком даже и не мечтали, чтоб автомобили стали народу продавать. Это надо же, всего три года после окончания войны прошло, а уж кто-то за рулем собственных машин сидит. Разве не чудо?
А то, что дома новые строят, разве не удивительно? Вот на Садово-Триумфальной какие громадины возводят, у Рижского на 1-й Мещанской, да по всей Москве, куда ни погляди, идет стройка, хорошеет столица помаленьку. Вот и ЦУМ после ремонта вновь открыли, и чего там только нет – и патефоны, и аккордеоны, радиоприемники и велосипеды, даже мотоциклы опять в продажу пустили, а они же только перед войной начали продаваться. Ну и на стенах щиты огромные – «Кетовая икра полезна и вкусна. Продается всюду». И верно – всюду.
А о войне все реже и реже поминают. Вот и Сталинские премии тем дали, кто о восстановлении народного хозяйства пишет, о низкопоклонстве перед заграницей или о борьбе с морганизмом-вейсманизмом. А о войне мало стали писать. Может, и правильно это, война-то прошла, дело сделано, Германию победили, сейчас другие задачи стоят. Но малость все же фронтовикам обидно, когда прочтут они где-нибудь, что ушла война в историю. Какая история? Всего три года прошло, еще в госпиталях раненые мучаются, еще у многих раны гноятся, матери еще своих сыновей ждут, жены еще в похоронки не верят, надеются, в каждого военного на улицах всматриваются – не мой ли каким случаем? Нет, рано еще войну списывать. Она-то из тех, кто воевал, не ушла, не уходит, а может, и не уйдет до конца дней.
У Бушуевых Женька отца подковырнула, что вот, дескать, твердил ты все про снижение, а его все нет, а ей туфли позарез нужны, майские праздники скоро, а выйти не в чем.
Петр на Женьку прикрикнул – «не твоего ума дело», до праздников еще две недели – может, и объявят, а Михаилу, который как раз в то время у них был и который тоже поворчал, что дороговато все, тяжелая пока жизнь, целую лекцию о международном положении прочел, в несознательности обвинил, что думает лишь о своем брюхе.
– Не о своем, Петр. Было бы у тебя три рта, так тоже призадумался бы, – буркнул тот в ответ. – Тебе что, один да зарплата, да одежа казенная, а мне – накорми, одень и обуй, а на какие капиталы?
Петр ничего не ответил, полез в карман кителя, достал бумажник, вынул несколько купюр, протянул Михаилу:
– Держи, ребятам прикупишь что.
Михаил поначалу не стал брать, но тут отец вмешался:
– Чего ломаешься? Семья же мы. Дает брат – бери, ничего зазорного нет.
Тогда Михаил взял, но видно было, что поперек души ему это, аж позеленел весь, когда купюры эти в карман пиджака засовывал.
Когда Михаил ушел, старик Бушуев сказал Петру осторожненько, что вообще-то надо брату малость подкидывать, бьется тот, словно рыба об лед. Жизнь-то, конечно, улучшаться будет, через годик-два цены до довоенных дойдут, да и, слыхать, зарплата повышаться будет, но пока еще помощь Михаилу нужна.
– Мне не жалко, батя, но уж больно вредный Мишка мужик и меня не любит.
– Любит не любит, но брат родной… Ты-то, Петя, себе ни в чем не отказываешь, вот и водочка у нас за столом частенько стала. Я понимаю, привык ты в войну, но надо от этого дела отвыкать, кусается сейчас водочка, на шестьдесят целковых цельный день семья прокормиться может, а бутылка, она и есть бутылка.
– Ты что, боишься, что спиться могу? Я не из таких, отец.
– Этого я боюсь не очень, мужик ты сильный, но ведь дела-то у тебя сейчас нет.
– Какое дело?! В отпуску я, – перебил он отца. – А что настроение неважное, так знаешь почему. Если в запас отправят, я без работы не останусь, сам понимаешь. Сейчас не трожь меня, я же не гуляю, а перед обедом стопочку пропустить греха нету.
– Это оно так, – согласился отец.
Настя в разговор не мешалась, но ей тоже эти стопочки перед обедом не нравились. Петр, конечно, человек сильный, волевой, но ведь не только слабенькие ломаются. Бывает, и такие люди большие зелью этому поддаются. Тем более, видела она, переживает Петр, иногда целые дни тучей ходит, ни с кем ни слова, смолит только свои «беломорины» одну за другой.
На работе как узнали, что у нее брат холостой, да еще подполковник, так многие женщины просили познакомить. Она отказывала, а сейчас вот подумала, что, может, надо. Отвлекся бы Петр от своих мыслей, а может, и понравилась бы ему Маша, которую она из всех своих сослуживиц выбрала, потому как тихая, приятная, хозяйственная. Такая женой может быть хорошей, и такую жену Настя бы приняла.
Вот и пришла она как-то с работы вместе с Машей, будто бы книгу какую Маше дать. Познакомила с братом. Петр поначалу поздоровался хмуровато, но потом стал посматривать на подругу сестры вроде бы с интересом и с приятностью, а когда та уходить собралась, сам попросил остаться, отужинать с ними. Маша согласилась, но не сразу, какими-то срочными делами отговаривалась, но Петр настоял – вежливенько и улыбку свою выдал, а на суровом его лице эта улыбка казалась особой какой-то, освещала его, и лицо становилось добрым, а потому и еще более красивым.
Оказалась у Петра в запасе и бутылка вина хорошего. После нескольких рюмок у Маши робость как-то пропала, стала она поразговорчивей и даже кокетничать начала, чего Настя за ней прежде не замечала. Разговоры велись разные. Петр впервые рассказал о войне веселое, случаи всякие смешные, тоже оживился и за Машей ухаживал – вина подливал, закуску предлагал.
Женька посидела немного, а потом на улицу собралась. Как весна наступила, она редкий вечер дома сидела, исчезала куда-то, и ничего Настя сделать не могла – не маленькая уже, в этом году училище окончит. Отец, отужинав, извинился и от стола вышел, прилег на диван и задремал вскоре. Говорить стали тише.
К удивлению Насти, пошел Петр провожать Машу, чего она совсем не ожидала. Хотя чего удивляться? Молодой же Петр, всего тридцать два года, хотя выглядел и старше; ну, это, наверно, положение его старило и начальственное выражение лица. А Маше двадцать пять всего.
Маша жила недалеко. Думала Настя, через полчасика вернется Петр, но… не вернулся, не пришел и утром. Так его и не дождавшись, ушла Настя на работу… Вот этого она от Машки не ожидала. Даже неприятно ей сделалось. На работе не вышло сразу поговорить, да и избегала ее Маша, все бегом мимо, но к концу дня возмущенная Настя прижала ее на лестнице.
– Куда брата моего дела? Рассказывай.
– Никуда… Проводил и домой пошел, – начала крутить Маша.
– Не ври!
– А что тебе? Не муж же, брат. У меня остался, – призналась она, но с вызовом. – Осуждаешь?
– Я тебя не для того познакомила. Думала, может, что серьезное у вас выйдет.
– А мне серьезного невмоготу уже ждать, Настя. Годы-то проходят, а жить когда? Серьезного, как ты говоришь, нам не дождаться, где они, мужчины-то, для наших лет подходящие? Нет их! И ждать нечего. Понравился мне Петр с первого взгляда. Еще так у тебя и решила: пойдет за мной – оставлю, ломаться не буду.
– Петр же таких… доступных не любит, он их, сама знаешь, как это называется, считает. Не придет к тебе больше.
– И пусть, – вздохнула Маша. – Ночка, да моя. Я на большее теперь и не рассчитываю.
– Как знаешь, Маша. Но достоинство-то свое женское все-таки…
– Замолчи ты! Какое там достоинство, когда нас сотня баб на одного мужика приходится! Живая ты сама или нет? Неужто ночи спокойно спишь?
– Живая я… – тихо ответила Настя, – но мне любовь нужна.
– Ну и жди. А я не могу! – почти вскрикнула Маша и быстро отошла от Насти.
Настя поглядела ей вслед, покачала головой. Что ж, понимала она, конечно, Машу, но не ожидала такого, ведь тихая, робкая на вид. Но, должно быть, верно, в тихом омуте черти водятся… Да нет, какие там черти! Замаялась девка без ласки, и впереди ничего не светит. Не впервой она от женщин слышит, что не до жиру теперь…
Неловко было идти Насте домой, знала, чем встретит ее Петр, и не ошиблась. Не успела еще войти, как загромыхал он своим басом:
– Ты кого в дом привела?!
– Сам знаешь. Сам провожал, сам вроде ночевал, чего же спрашиваешь?
– Знала же, какая она, и в дом.
– Не прав ты, Петр, никакая она… Обыкновенная девушка.
– Девушка! – фыркнул Петр.
– А ты бы не ходил. Силком, что ли, она к себе затащила?
– Не силком, конечно. Сказала, можно зайти, если хотите. Но я ж не за тем пошел.
– Ладно, Петр, нехорошо женщину поносить, с которой ночь провел.
– Не понимаешь ты, Настя, ничего. Она мне и вправду понравилась, думал, ну вот есть теперь с кем время проводить, в киношку сходить, в кафе, а там, глядишь, и чувства какие появятся. А тут… Помню, в тридцатых какой-то роман читал, «Без черемухи» вроде назывался, так вот мне, видать, когда трезвый я, нужна эта черемуха… Ну, поняла меня теперь? Мне хорошего хотелось, а для этого дела я к «Метрополю» могу пойти или к трем вокзалам… Мне женщину уважать надо. Понимаешь?
– Несчастные бабы сейчас, Петр. Не осуждай. Маша-то на любовь уже не надеется. Она, кстати, понимает, что не придешь больше ты. Но живые же мы тоже, Петенька.
Но Петр не понял. Посетовал: неужто все бабы такими за войну сделались? Вспомнил, как Катеньки своей добивался, а уж мог сгрести девчонку сразу, благо подчиненная, но ведь все по-хорошему было, по-честному, а что таких, как Маша, он навидался, первого встречного да поперечного в постель пускают, грош им всем цена, стоит ли жениться, раз бабы такие пошли. Ведь ежели эта Машка с ним так просто, с другими тоже ломаться не будет, и где же ваша женская верность?
Насте было что сказать, но видела, не убедить ей Петра, особенно сегодня, сразу же после Маши, и разговор этот оставила.
47
– И какие же перспективы у вашего папы, Сережа? – спросила Володькина мать, когда тот пришел к ним.
– Пока я устроил его в Свинской, это станция после Серпухова, в небольшой деревушке. Сняли комнату у одной старушки, матери погибшего солдата… Его прописали там, и он хочет заняться фотографией… Сейчас в деревнях все желают сделать портреты погибших из маленьких фото. Отец и собирается этим заняться. Может, в дальнейшем можно будет купить какую-нибудь развалюху… Вот такие перспективы, если это можно назвать перспективой.
Сергей был трогателен в своих заботах об отце. Когда он говорил о нем, его голос всегда дрожал. С него слетала та самоуверенность, которая немного раздражала Володьку, хотя он и понимал, что Сергей все время бодрится, все время держит себя в руках, и эта самоуверенность, по-видимому, просто какая-то защитная реакция, а может, и какой-то камуфляж. Сейчас он как-то помягчал, стал искренней и откровенней, и таким стал ближе Володьке и роднее, напомнил себя прежнего, школьного, рассуждающего о святой мужской дружбе, выше которой нет ничего на свете, того, с кем бродил по ночной Москве, философствуя о смысле жизни, мечтая о будущем и совсем не думая о войне, которая уже исподволь подползала к их судьбе.
Володька очень переживал, что ничем не может помочь Сергею теперь, когда это, должно быть, ему нужнее, чем когда-либо.
– Сережа, – сказала Ксения Николаевна, – наверное, сейчас вам нужны деньги? Я могла бы что-нибудь продать…
– Нет, нет, Ксения Николаевна, спасибо, но мы обойдемся, – горячо возразил Сергей.
– У меня есть бриллиантовая брошь… Надо только найти покупателя, потому что в скупке дадут мало.
– Я найду покупателя, мама, – быстро сказал Володька, обрадовавшись.
– Не выдумывай, Володька. Я знаю ваше положение и ничего не смогу от вас принять, – повторил Сергей, покачав головой. Потянувшись к столу за папиросами, он заметил томик Карамзина, лежавший там. – Ого, одна тысяча восемьсот сорок третьего года! – сказал, открыв книгу. – Штудируем?
– Да, почитываю, – ответил Володька.
– Ну и как? – с интересом спросил Сергей. – Я тоже на заре туманной юности малость приобщился… Кровищи-то сколько, Володька, кровищи… На каждой странице.
– И это все, что вы вынесли из этой книги, Сережа? – покачала головой Володькина мать.
– Нет, разумеется… Я читал мальчишкой, и, помню, тогда как раз это и поразило.
– А я очень рада, что Володя всерьез заинтересовался. Это великая книга.
– Возможно, возможно… – пробормотал Сергей. – Ты и верно всерьез? А сказал – почитываю, – повернулся он к Володьке.
– Я сейчас все делаю всерьез, а что мне остается? Коншин суетится, хватает работу для денег, у тебя тоже дел невпроворот, а мы с мамой вроде приспособились жить на то, что имеем, с институтом я справляюсь без особого труда. Вот и занялся…
– Что ж, похвально, очень похвально. Можно тебе лишь позавидовать. У меня времени ни на что постороннее не остается, – вздохнул Сергей. – Ну и как «великий государь» у Карамзина? Отличается от эйзенштейновского? И «великий» ли он? – спросил с усмешкой.
– Я вообще не понимаю, для чего Эйзенштейн взялся за фильм о Грозном? – пожал плечами Володька. – И как получилась у него вторая серия? Ведь конец царствования уж больно страшен.
– Неограниченная власть всегда страшна, Володька, – задумчиво проговорил Сергей, – это уже ясно, не надо и углубляться в далекое прошлое. Кстати, скажи, я не помню, оправдывает ли Карамзин Грозного в масштабе, так сказать, всей истории? Ведь историки имеют обыкновение оправдывать все и вся во имя пресловутого прогресса и блага отечества.
– Карамзин объективен… Какое благо отечеству могло принести уничтожение лучших людей, разгром Новгорода, ну и прочее? Наоборот, Карамзин пишет, что напрасно некоторые чужеземные историки, извиняя жестокость Иоанна, писали о заговорах, будто бы уничтоженных ею, сеи заговоры существовали единственно в смутном уме царя… Знаешь, Карамзин вообще разрушил мое представление об истории как о каком-то закономерном движении к лучшему. Может, я не прав? Может, еще не разобрался?
– Ты еще не разобрался, Володя, – вступила в разговор мать.
– Он разберется, Ксения Николаевна, – улыбнулся Сергей и, посмотрев на часы, поднялся.
Володька пошел его провожать. Они сейчас редко встречались с Сергеем, а давно хотел сказать ему то, что недавно узнал о своем отце. Как примет это его лучший друг?
По дороге Сергей говорил об институтских делах, опять о научном студенческом обществе, в котором он активно участвует. Володька слушал вполуха, а потом, воспользовавшись паузой, сказал:
– Сергей, я недавно узнал от матери, что отец мой находился в белой армии.
– Вот как, – Сергей даже приостановился. – Ну и как ты это принял?
– А как принял бы такое ты?
– Я? Более или менее спокойно, – ответил Сергей, но очень внимательно глянул на Володьку. – Интересное кино получается: я – сын мнимого врага народа, ты – белого офицера. Сплошная контрреволюция, – он глухо рассмеялся коротким и горьким смешком. – А если серьезно, то почему сто пятьдесят миллионов совершенно разных людей должны были принять революцию на «ура»? И в чем виноваты те, которые не приняли? Или не могли принять? По-человечески все просто и понятно. Но – поэт революции четко отбарабанил: «Кто не с нами, тот против нас», ставшее лозунгом, очень милым и удобным для вождя всех народов…
– А если без философии, Сергей? – прервал Володька.
– Таково было время. И в дворянских семьях один брат воевал против другого в гражданскую, и в крестьянских то же самое, и в разночинных такое было, наверно… Кстати, отец твой как будто из разночинцев?
– Представь себе, не знаю. Мама ничего никогда не говорила, а поэтому…
– …Поэтому вполне вероятно, раз мать скрывала, что из дворян, – договорил за Володьку Сергей.
– Какое это имеет значение?
– А такое, раз не каждый мужик, которому революция землицу обещала, стал воевать за нее, а кое-кто в белые подался, то что можно было ожидать от интеллигента и дворянина. Парадоксы российской истории, сэр, – закончил он опять коротким смешком. – Теперь мне ясно, почему ты Карамзиным занялся, – сказал он уже другим тоном, серьезным.
– Как глупо, ничего не знать о собственном отце…
– Тоже парадоксы нашего времени. Расспроси мать.
– Не могу. Кажется, она уже жалеет, что рассказала и это. Она боится.
– Кстати, Володька, есть основания… У нас в университете арестовано несколько студентов, – понизив голос, сказал Сергей.
– Да? Быть может, она тоже слыхала об этом?
– Не исключено… Отец мой, между прочим, тоже боится, что его освобождение временно. Говорит, что для Сталина даже ничтожная часть освобожденных «призыва» тридцать седьмого представляет опасность, так как они знают правду, и он опасается повторного ареста и высылки в лучшем случае. Вот так. Живем на вулкане…[3]3
В 49-м году все, имевшие судимость по 58-й статье, были арестованы и высланы в Красноярский край и другие отдаленные места.
[Закрыть]
– Неужели это возможно?
– У отца, по-видимому, есть основания так думать. У него десять лет жизни ушло на размышления, – горько усмехнулся Сергей. – Кстати, Коншину ты рассказал о своем отце?
– Нет.
– И не надо. Никому пока не надо, – решительно сказал Сергей и протянул руку.
Они попрощались, и Володька через Грохольский пошел домой. Проходя мимо Ботанического сада, вспомнил про свой вальтер, лежащий сейчас на дне тихого пруда, припомнились ему и те сумбурные месяцы сорок пятого и… Майка… Немного поколебавшись, он полез в карман, нашел монету для автомата и зашел в будку. Набрав Майкин номер, он долго слушал длинные гудки – к телефону никто не подходил…
Через неделю мать передала Володьке деньги – она сама нашла покупателя на брошь – и сказала:
– Обязательно уговори Сережу принять это. Мы обязаны помочь ему. Понимаешь?
– Да, мама…
– Слава богу, что у меня чудом сохранилась эта вещица, что я не сдала ее в торгсин. И теперь мы можем…
48
Художественные работы на Сельскохозяйственной выставке начались уже давно, с марта, но была длительная, как всегда, раскачка, и Марк с Коншиным попали в самый разгар, когда – давай-давай, чтоб поспеть к сроку. Марк делал большое панно в павильоне «Земледелие», а Коншин в том же павильоне учебно-методические планшеты, а по-простому, пейзажики гуашью с разными культурами на первых планах. Коншин не без удовольствия приметил, что работает он не хуже других, что все у него получается, и работы принимают без звука. Правда, с выплатами была какая-то канитель, получили лишь небольшие авансы, но зато по окончании всех работ предстоял большой гонорар.
В институте пришлось выпросить свободное посещение. Хотя перед летней сессией и надо бы посидеть на некоторых лекциях, но он надеялся на Володькины конспекты – тот ходил на занятия регулярно и занимался лучше и серьезнее Коншина. Кстати, увидев у него Карамзина, Володька попросил книгу, которую Коншин так и не удосужился прочесть. Володька же, по-видимому, увлекся «Историей государства Российского» и при встречах не раз заводил разговор, который Коншин, увы, не мог поддержать.
В самую горячку, когда до сдачи работ две недели осталось, заболел напарник Коншина, и он подумал, не предложить ли Михаилу Михайловичу работу? Позвонил ему, но телефон не отвечал, и он поехал в Борисоглебовский переулок, так как дело срочное.
Михаил Михайлович встретил его, как всегда, радушно, но сказал, что жена лежит с мигренью, сын занимается, и, если Коншин не возражает, они могут прогуляться и на улице поговорить.
– Можем и пивка по дороге выпить, – закончил Михаил Михайлович.
Вышли со двора в переулок, повернули к Собачьей площадке; Коншин сказал о вакансии, что можно хорошо подработать за оставшееся до открытия выставки время. Михаил Михайлович задумался, потом спросил:
– Надо же, наверное, оформляться в худфонде?
– Нет, в ПТМе. Производственно-технические мастерские. Заявление, анкету – и все дела.
– Анкету?
– Разумеется.
– Нет, дорогой, наверно, я откажусь от этого. У меня сейчас идет помаленьку работенка, а на выставку надо каждый день ездить, это далековато, целый день там… Пожалуй, не стоит овчинка выделки.
– Но можно же хорошо заработать, Михаил Михайлович! – воскликнул Коншин.
– Всех денег не заработаешь, – улыбнулся он. – Расскажите лучше, как ваши дела? Встречались ли с Натальей?
– Нет, не встречался и не звонил. Зачем? – пожал Коншин плечами. – Что-то во мне она не принимает. Возможно, и права…
– Сдаетесь без боя?
– Видимо, так… Ведь и вы и Марк меня так здорово долбанули, руки опустились.
– А вот это уж напрасно… Мы с Марком, вероятно, хотели избавить вас от излишних иллюзий, чтоб вы реально и трезво смотрели на себя, руки опускать нечего. Давайте-ка присядем где-нибудь.
Они прошли в скверик, где находился памятник собаке, и присели на скамейку. Михаил Михайлович достал пачку «Прибоя» и угостил Коншина.
– Вот вы говорили о «песне», на горло которой вам пришлось наступать, а у вас сохранились картины тех лет?
– Понимаю. А был ли мальчик? – усмехнулся Михаил Михайлович. – Это вас интересует? Наверно, был. Сейчас, раздумывая о прошлом, понимаешь, что все эти увлечения новыми формами у некоторых происходили оттого, что в старых-то они не очень умели работать. Малевать что-то непонятное, «самовыражаться», как это называлось, безусловно, легче, чем заниматься реалистической живописью, требующей и школы и мастерства… – он помолчал немного. – Ведь все эти крики долой Рембрандта, плевать на Рафаэля были бравадой юнцов. Я был серьезнее. Не отрицал старых мастеров, но я и понимал, что работать по-прежнему в революционную эпоху – нельзя. Я крепко рисовал, рука у меня была поставлена, но я искал. Действительно искал новых форм. Все мои чудом сохранившиеся работы – их не так много – находятся сейчас у тетки, в Калуге, – он опять помолчал, раскуривая новую папироску.
– Интересно бы посмотреть, – сказал Коншин.
– Вряд ли могу надеяться, что когда-нибудь они будут выставлены. Если только посмертно, да и то маловероятно… Можем прокатиться в Калугу, покажу, посмотрите… – улыбнулся он. – Есть у меня интересные работы, – он опять помолчал. – И наверно, отсекать все одним махом, как было сделано, не следовало бы. Сломались многие судьбы, остались обиды… Вот, дорогой, я сейчас не говорю, как ротный политрук, в чем вы меня однажды упрекнули… Думаю, если бы естественно все продолжалось, наша живопись была бы несколько другой. Грустно? Да, конечно… Смог бы я теперь писать так, как пишут? Смог. Но не буду. Слишком дорого для меня то, что лежит в Калуге. Один раз я сказал Антонине Борисовне, что опоздал перестроиться. Нет, не так. Не опоздал я, а не захотел. Вот так-то, дорогой…
49
«Я не знаю другого признака человеческого величия, кроме доброты», – прочел Марк слова Бетховена из книги Ромена Роллана, о которой говорила ему Настя.
Прочел, недоверчиво усмехнулся – все это далекие, прекраснодушные времена. Провести бы Бетховена хотя по одному кругу лагерного ада, заговорил бы другое…
Нет, это бетховенское высказывание не вызвало у него никаких эмоций. Уже давно разным словам и рассуждениям не придавал он особого значения, слишком много он их знал. Надо верить только себе, своему внутреннему ощущению, своей интуиции. Вот чувствовал же он, что в своих работах он должен был забыть о красоте формы, о соразмерности, что должно присутствовать в каждом произведении искусства, особенно в живописи, и чему учили его. А он взял и откинул все это, писал так, будто бы он многого не умеет, вернее, постарался забыть про свое умение, про школу… И оказался абсолютно прав.
Один очень старый художник, его учитель, который пришел к нему, сопровождаемый женой, долго сидел перед его триптихом, а потом прошептал:
– Вы же, батенька, все грани искусства перешагнули. Вы же расстрела им требуете… Не знаю, не знаю… – покачал он головой, – можно ли так? Искусство ли это?.. И нужно ли так?







