355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Всеволод Иванов » Избранные произведения. Том 1 » Текст книги (страница 6)
Избранные произведения. Том 1
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 15:20

Текст книги "Избранные произведения. Том 1"


Автор книги: Всеволод Иванов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 28 страниц)

– Вы живее, вопленики!..

Отвечать ему не желали, только Беспалых это нудило:

– Иди ты подале, кила трехъярусная!..

Емолин опалял постройку взглядом и смолкал, а через минуту, словно в недуге, опять говорил:

– Пошевеливайся мясом!..

Рубили углы амбара в лапу: бревна без выпуска концов, как тесовые ящики. Так хоть дерево бережется, но в избе холоднее.

Кубдя настоял, чтоб хоть наставляли стык бревна в зуб: конец на конец, стесав оба накось и запустив один в другой уступом.

– Эх, рубители! – вскрикивал Кубдя.

Гнулись в единых взмахах мокрые спины. Под один гуд тесались бревна.

Звенели дрожью, отсвечивая на солнце, большие, похожие на играющих рыб топоры. Бледножелтые, смолисто пахнущие щепы летали в воздухе, как птицы.

Емолин ходил вокруг, неизъяснимо улыбался и говорил сказками:

– Столяры да плотники от бога прокляты; за то их прокляли, что много лесу перевели.

Натирая «нитку» мелом, Беспалых отвечал:

– Кабы не клин да не мох, так бы и плотник издох!.. Уйди, человечий наструг, зашибу!..

Семисаженные мачтовики и трехсаженные кряжи лежали, тесно прижавшись желтой корой друг к другу.

На коре выступала прозрачная смола, и бревна пахли мхом.

Емолин не любил, когда курят:

– Надо скорей катать.

Плотники усаживались на бревна, закуривали и начинали разговаривать. Емолин ходил мимо, одним глазом смотрел на них, а потом, как гусь, заворачивал набок голову и смотрел в небо.

– Солнце высоко, ребята.

Сюда, в Улалейскую обитель, забросило их, как перо ветром: везде, говорили, народ бунтуется и хотят свою, крестьянскую власть. Это говорили и приезжие мужики, и бабы, привозившие провизию, и Емолин твердил:

– Сруб кончите, запишемся в дружину «креста» – и айда большевиков крыть!..

Соломиных гудел что-то под нос, гудело под ним бревно, а Кубдя неожиданно спросил:

– У тебя баба брюхата?..

– На кой тебе ее, брюхату, надо?

– К тому, что скоро брюхатых мобилизовать будут. Народу не хватат.

Емолин качнул головой:

– Дурак ты, Кубдя, хоть и большой человек. Брякнешь зря.

– Ей-богу!.. Они такой-то народ боятся брать, бунтуют. А брюхаты как раз, как забунтует, так и скинет.

– Порют вас мало.

– На чей скус…

Плотники оставили топоры и хохотали.

– Уходи лучше, драч, уходи!..

Емолин хвалился:

– Донесу милиции: против правительства идете.

Плотники хохотали:

– Донеси только – нос отрубим.

Однажды пришел из лесу настоятель. Емолин перед тем матерно выругал Беспалых и, увидев настоятеля, согнулся, сделал руки блюдечком и подошел под благословенье.

На плече у настоятеля лежали удилища и в правой руке – котелок с рыбой. Он поставил котелок на землю и благословил Емолина.

– Как работаете?

– Ничего, слава богу, отец игумен.

Беспалых ударил топором в бревно и пропел вполголоса:

– Отец игумен вокруг гумен…

Монах, должно быть, услыхал. Он пошевелил удилищами на плече. Был он сегодня недоволен плохим уловом и сказал строго Емолину:

– А плотники-то твои, сынок, развращеннейший народ.

Емолин в душе выругался, но снаружи вертляво обошел вокруг монаха и заискивающе сказал:

– По воспитанию, знаете, отец игумен.

У игумена была черная ровная борода, казавшаяся подвешенным к скулам и подбородку куском сукна.

Кубдя посмотрел ему в бороду и подумал: «Вот нетяг: ни на работу, ни на шутку!»

И неожиданно игумен бросил удочки на землю, как-то сразу пожелтел и, взмахнув широкими рукавами рясы, закричал на Емолина:

– Молчать!.. Не разговаривать, сукин сын!.. А-а?..

Емолин испуганно попятился, плотники взглянули на его сразу осевшую фигуру и захохотали. Монах обернулся к ним, подскочил к срубу, плюнул и крикнул:

– Прокляну, подлецы!..

И, не подобрав удочек и ведерка, ушел, издали похожий на колокол.

Емолин смущенно сморщился и нерешительно протянул:

– Вот нрав.

Немного погодя добавил:

– Стерва, а?..

Плотники оставили топоры и хохотали.

За удочками пришел тонкий и длинный, похожий на камышинку монашек в облезлой бархатной скуфье и ряске из «чертовой кожи».

– Что ты, монах будешь? – крикнул ему Горбулин.

Монашек застенчиво ответил:

– Рясофорный я… не пострижен…

– У те чо, молоко-то бугаи эти высосали, – ишь ведь, как холстина!

– Они высосут! – подхватил Беспалых.

Монашек покраснел.

Плотники осмеяли его, и он, заплетаясь длинными ногами в больших сапогах, потащил удочки и котелок.

Емолин долго ругал игумена, а потом набросился на плотников. Кубдя послал его к «бабушке», и подрядчик смолк. С городскими рабочими он поступил бы круче, но эти могли бросить работу и уйти.

Говорили, что в Алтае ездят карательные отряды и усмиряют крестьян.

Теперь впереди «карателей» шло темное и страшное, что обрушивалось часто на «большевицкие» деревни и хоронило в огне и крови роптавших.

Но и каратели не появлялись по одному. Из леса стреляли поодиночке и, подстрелив, прибивали гвоздями к плечам погоны, а потом бросали посреди дороги – на страх и поучение.

На Зосиму – Савватия-пчельника Кубдя сказал Беспалых:

– Завтра – крышка!

– Чего? – не понял тот.

– Не работаем.

Беспалых подумал и недоумевающе вздернул плечи:

– Не пойму, парень.

– Зосим – Савватий…

– Ну?

– В Улее престол.

Беспалых даже подпрыгнул:

– Вот черт! А я и забыл. Идем, что ли?

Кубдя посмотрел вверх. Редкие, прозрачные облака, как кисея, застилали небо. Ниже они падали на тайгу.

– Люблю охоту… Айда пополюем.

– Ружья нету.

– Соломиных привез берданку.

– Не даст.

– Даст. Он в гости идет, с утра завтра, с Горбулиным вместе, – на престол, в Улею.

Беспалых поддернул штаны, быстро высморкался и пошел просить берданку.

Наутро день был чистый, чуть ветреный. Кубдя и Беспалых надели на лицо и шею сетки от комаров, зарядили ружья и спустились к речке.

В тальнике ветра не было; тонким, неперестающим звоном пел комар, пролетал через сетку и яростно кусался. Под ногами, хрустя, ломались гнилые сучья, пахло илом, осокой.

Река казалась иссиня-черной, а мелкий песок – желтым.

– От солнца, – сказал Кубдя.

В речных тихих затонах, в опоясках камыша, было много дичи. Они стреляли. Кубдя всегда в лет, а потом Беспалых снимал штаны и лез в воду. Лопушники хватали его за ноги, он фыркал и кричал Кубде:

– Егорка! Утону!

Кубдя, грязный, весь в пуху, сиял на берегу своим корявым лицом, отвечая:

– Ничиво. Монастырь близко: сорокоуст закажем.

Если утка была не добита, Беспалых перекусывал ей горло и говорил:

– Обдери душеньку свою.

Уже отошли далеко от монастыря. Виднелись белки с синими жилками речушек.

– Пойдем назад, – сказал запыхавшийся Беспалых. – Куда нам их бить, обожраться, что ли…

Кубдя лез через камыш, чавкая сапогами в грязи, и неторопливо покрикивал:

– Еще, Ваньша, немного еще…

Беспалых плюнул и сел на корягу.

– Не пойду, – сказал он.

Кубдя пошел один. Скоро где-то в камышах грохнул выстрел. Беспалых хотел пойти, но удержался. «Ну его к черту, – подумал он, – с ним не выйдешь».

– Егорка-а!..

– Ну-у?..

– Сюда иди-и, ха-ле-ра-а!..

Беспалых не откликнулся. Он хотел закурить, но вспомнил про сетку и выругался. Тогда он стал думать, нужно ему жениться или еще рано. Уже двадцать четыре года, а парень не женат.

«Пора уже», – решил он.

На елани трава была подмышки, и Беспалого не было видно на коряжине, он решил отдохнуть и отправиться один. Беспалых прислонился головой к дереву, под голову положил утку, ружье в ноги и закрыл глаза.

Разбудил его Кубдя. Он стоял перед ним и, дергая его за рукав, улыбался:

– Буде, выспался, пойдем на престол.

V

Кубдя был доволен и охотой, и разыгравшимся теплым днем, и ломотой в пояснице с устатка. Шагая мимо сырых стволов осин, он посвистывал и, смеясь, оглядывался на вяло тащившегося сзади Беспалых.

Беспалых, как и всегда после сна на солнце днем, распарило, и во рту его неприятно сластило.

– Айда домой, – сказал он, перебрасывая уток с руки на руку.

– Нельзя, надо бога вести как следует: осмеет народ.

Они, как и все сибиряки, редко заглядывали в церковь, но не попьянствовать во время праздника считали грехом.

С утра густо дымились трубы: жирным черным пятном полз дым в небо. Сразу было видно, что пекут блины и шаньги. На скамейках у ворот сидели мужики и, покуривая, говорили о хозяйстве.

На них были новые, пахнущие краской ситцевые рубахи, – не измятые еще, рубахи топорщились колом, и похоже, что одели мужиков в бересту.

Парни ходили в ряд под гармошку по деревне.

Испорченная гармошка врала. Они же молча изгибались из стороны в сторону, лица у всех были серьезные, и не верилось, что идут пьяные люди, далеко пахнущие самогонкой.

За парнями, тоже в ряд, как утята за маткой, шли девки в ярких кашемировых платьях и проголосно пели:

 
Я иду-иду болотинкой,
Машу-машу рукой, —
Чернобровый мой миленочек,
Возьми меня с собой.
 

Кубдя и Беспалых бросили уток к учителю в сени.

Хотели снять ружья, но Беспалых сказал:

– Возьмем для близиру: хоть штаны рваны, а берданку имеем.

Умылись, повесили ружья за плечи; Беспалых переобул для чего-то сапоги, потом вышли на улицу, поздоровались с парнями и пошли в ряд, под гармошку.

Гармонист шел в середине и, втянув губы в рот, так нес гармошку и с таким видом играл, словно научился и приобрел впервые ее. Солнце отсвечивало на жестянках клавишей, на кругленьких колокольчиках гармошки.

Под ногами гнулась молодая трава, из палисадников пахло черемухой, а на маленькой церковке торопливо, под «камаринского», трезвонили:

«Ту-лю-лю-ли-бо-ом!.. Бом!.. Бэм-м…»

Когда так молчаливо и с удовольствием прошли две улицы, гармонист предложил:

– Айдате к Антошке?

Пискливый голосок из ряда сказал:

– Айдате.

Парни свернули к Антошке Селезневу.

Антон Селезнев, высокий и строгий мужик лет пятидесяти, встретил их у ворот. На нем был синий пиджак и штаны, вправленные в лаковые сапоги. Окладистой русой бородой, гладко причесанными, в скобу, волосами он тряхнул так самодовольно, что все ласково улыбнулись.

Он считался в селе всех богаче, и его всегда выбирали в церковные старосты, – поэтому-то он сегодня и угощал всех.

Селезнев провел парней к крыльцу, зашел в сени, постучал чем-то деревянным и проговорил:

– Заходи.

Парни один за другим заходили, выпивали по кружке самогонки, брали в руки пирог с калиной, – и кто был этим удовлетворен, тот выходил за ворота.

Кубдя выпил подряд две кружки, вышел на крыльцо, сел, откусил кусок пирога. К нему подошел петух, рыжий, с одним глазом.

Кубдя бросил ему корку, петух посмотрел пренебрежительно и тихонько отодвинулся. Беспалых чуть улыбнулся.

– Не ест, – сказал он. – Нравный.

Селезнев вышел с глиняной кружкой в руке и спросил:

– Еще, паря, не хочете?

Беспалых повел плечом:

– Потом, Антон Семеныч. У те петух-то пошто хлеб не ест?

– Время знат. Он у меня утром да вечером ест только. Два раза напрется – и ничего.

– Терпит?

– Не жалуется.

– Чудна Русь! – воскликнул Беспалых. – А самогонка у те добра. Табаку мешаешь, что ли?

– Ничего не мешаю, – сказал Селезнев, хозяйственно оглядывая двор. – У тебя что, голова болит?

– Не болит, а кружится.

Кубдя сказал:

– С большой ходьбы.

– Полевали? – лениво спросил Селезнев.

– Полевали.

– Бы-ват, – протянул Селезнев и замолчал.

Молчали так, словно вели большой и важный разговор.

Селезнев выпил самогонки и выхлестнул остатки на землю.

– Пью, пью ее, – сказал он, – а не берет. Даже злюсь.

Беспалых посоветовал:

– А ты на голодно брюхо пей.

– На сохатого лихоманку напустить хочет. Ха-а!.. – рассмеялся Кубдя не столько над Беспалых, сколько над собой: голова его начала медленно и весело наполняться туманом.

Селезнев сел на крыльцо, свернул папироску.

– Робите? – полунасмешливо спросил он.

– Робим.

– Та-ак… Али дома места нету? Земля высохла?

Беспалых стукнул себя кулаком в грудь:

– Потому, мы странники!.. Разжевал, Антон Семеныч?

– Валяй в охоту тогда; что к чужому человеку в кабалу лезть? Не вникну я в вас. Чужую грязь гатить?.. Что проку-то?..

Кубдя с остановившимся, пьянящимся взглядом взял подмышки Селезнева.

– А ты, мил друг, не дури. Сам знаешь, с каких доходов на работу идешь. Потому-у: тоска-а!.. Был, я скажу тебе, в германскую войну, в Польше был, в Германии был, – и он, и он – все!..

Кубдя указал на Беспалых и еще на кого-то в ворота:

– Посмотрели: во-от, народ… Живут, скажу тебе, робют. Чисто, сухо, кругом машина. Он тебе и человека убивать машину придумал таку – по воде и по воздуху, не говоря обо всем прочим.

– Не ври хоть…

– А ты переври лучше. Поработал он тебе в силу и отдыхает.

– А тебе плохо?

– Плохо?!. – Кубдя разозленно заговорил: – Недовольны мы, понял? Желаем жить – чтобы в одно за всеми, а не у свиньи хвост лизать. Вот тебе, дескать, мамкина сиська. И с такого положенья встосковали мы!..

– Не все сразу. Скоро-то, знаешь, насчет кошек говорят…

– Зря говорят! Ленив человек-то, ленив, стерва! Ему бы все в пузе ковырять да брата своего вылаять. Нет, ты прожгись через работу-то да выплачься – вот и поймешь, на какое место заплатку ставить надо.

– А ты научи.

Кубдя соскочил с крыльца и, пошатнувшись, рассмеялся:

– Сам-то во тьме иду.

– Свечку надо?

– Не из твоей ли церкви?

Селезнев провел рукой по бороде от горла к носу и ухмыльнулся глазами:

– Свечки-то все одинаковы, лишь бы светили. Ты думаешь – с такой, а я – с другой, а к месту-то одному придем.

– К одному ли, Антон Семеныч?

Кубдя подхватил Беспалых под руку и пошел.

– Сиди, – сказал Селезнев.

– Пойдем лучше, проветримся. А то парень-то скис, – сказал Кубдя.

Селезнев шумно вздохнул и возвратился в горницу.

Тут сидели и пили самогонку гости из соседней деревни: маслодельный мастер – жирный, лысый, как горшок, мужик; мельник, как и все мельники, большой любитель церковного чтения и большой бабник, со своей дочкой; священник с дьячком.

Жена Селезнева, широколицая, высокая баба, наливала гостям самогону в рюмки и, колыхаясь перетянутым животом, говорила:

– Кушайте, не стесняйтесь, кушайте…

В избе было жарко. Пахло зерном прелым – от самогонки, хлебом, геранью, табаком.

Мельник пронзительно, словно в избе шла мельница о шести поставах, спорил с попом и дьячком о двоеперстном крещении.

Попу хотелось спать, но уйти было неловко, и он отпихивал от себя рукой мельника:

– Уйди ты от греха, уйди!..

– Я те докажу! – кричал мельник. – От закона божия докажу, от катехизиса, от всяких, всяких!.. Сознаешь?..

Псаломщик потрогал за плечо мельника:

– Что ты одно и то же затвердил? Ты факты приводи, а криком-то и дурак возьмет, да!..

Маслодельный мастер спорил со всеми тремя и, не слушая ни их, ни себя, бубнил:

– Поп! Хошь у те и рыло и брови как у пророка, а я тебя не желаю слушать, так как моя душа самого меня хочет слушать. У всякого человека есть внутри свой соловей… А ты мне там про священно писанье!..

Мастер поднял вверх руки и басом заорал:

– Благослови, владыко-о!..

Псаломщик отскочил от попа и умильно взглянул на Антона:

– Блистательно народ живет.

Антон чувствовал усталость во всем теле.

Была долгая утреня и обедня, причем нужно было стоять впереди всех и, ощупывая на себе взгляды, кланяться и креститься особенно истово и неторопливо; работник куда-то скрылся, и нужно было самому гнать лошадей к водопою, дать им сена.

И брала злость, а не хотелось ради праздника злиться.

Селезнев взял псаломщика за плечи, усадил рядом с собой и сказал:

– Ну, рассказывай, Никита Петрович.

Псаломщик повел высохшим лицом во все стороны и сказал:

– Домовитый вы, Антон Семеныч.

– Иначе нельзя.

– У нас в России не так.

Антон взглянул на него оживившимся мыслью взглядом:

– Знаю. Бывал.

Псаломщик стиснул зубы и вздохнул так, словно выпустил душу.

– Тоже хочу хозяйством обзавестись.

Без хозяйства человек – ветер.

– А дальнейшее само собой, а?

– Что?

– Ну жизнь?

Псаломщик хитровато уставился на крупного чернобородого человека и подумал: «Крупен, дядюшка. А и плутень тоже».

Антон устало проговорил:

– Кто как хочет, тот и строит свою жизнь-то.

– А бог?

– Бог для ночи нужон. С ним дневать не приходится.

В это время к Антону подошла баба и сказала:

– Там те, мужик, спрашивают.

– Кто?

– Милиционеры, что ли. С ружьями, на паре приехали. У ворот.

Селезнев взглянул на ее побледневшее лицо и недовольным голосом проговорил:

– А ты уж скисла.

И, поскрипывая сапогами, мелким шагом вышел к милиционерам.

Их было двое. Они сидели в коробке и о чем-то разговаривали между собой. Каурые лошади утомленно отгоняли хвостом жужжащих мух.

Ямщик – молоденький мальчишка – смотрел на что-то у колес.

Селезнев подумал, что милиционеры свернули выпить, и он решил их угостить получше.

– Заворачивайте, – сказал он.

Милиционеры взглянули на него. Один из них был на городской манер – бритый, без усов и бороды, второй, совсем молодой, с начесанным на фуражку курчавым хохолком волоса.

Милиционер постарше сказал:

– Ты Антон Семеныч Селезнев?

И то, что сказал он эти слова так, как их говорят на суде, не понравилось Антону. Он сказал:

– Я самый.

Милиционеры переглянулись и, перегибая коробок, вылезли направо.

К коробу сбирался народ – парни, девки.

Старший милиционер оглянулся и увидел Кубдю и Беспалых с ружьями.

– Разрешенья есть? – спросил он все так же строго.

– Много, – весело отвечал Кубдя.

Милиционер потрогал кобуру у пояса, и говорить такие холодные, протокольные слова ему, должно быть, очень понравилось. Он сказал:

– Потом разберемся. Вы не уходите.

– Ладно, – сказал Беспалых. – Мы ведь здешние.

– А народ пусть разойдется. В свидетели охота? Где тут староста?

Вышел староста, заспанный мужик в сатинетовой рубахе без опояски.

– Я староста, – бабьим голосом проговорил он.

Милиционер с неудовольствием сказал:

– Дожидаться тебя приходится. Обыск вот надо произвести. Самогонку, говорят, курите?

– А кто их знат! – равнодушно ответил староста.

Милиционеры были городские, и при виде этих лохматых пьяных людей, узеньких линий глаз – где бог знает какие мысли прячутся – они вначале немного трусили.

Потом, увидав, как мужики торопливо расступились перед шинелями английского образца, пуговицами со львами и голубыми французскими обмотками, милиционеры развеселились и, вспомнив про свою трусость, осерчали.

Младший, не привыкший к ружью и постоянно поправляющий ремень, входя во двор, крикнул:

– Пьянствовать тут!..

Крик его походил на жалобу, и он смолк.

Аппарат для курения самогонки – два толстых глиняных горшка с рядом медных трубочек и жестяной холодильник – стоял под навесом, на телеге, накрытой кошмой.

Тут же стоял и бочонок с невыпитой самогонкой. Милиционер вытащил из кармана бумагу и чернильницу и начал писать протокол.

В толпе переговаривались:

– Ишь, хотят, чтоб цареву водку пили!

– Торговлю отбивашь, дескать!..

– И не говори.

Молоденький милиционер поджал губы и ссупил брови.

– Ишь ты, задело!

– Не пьет!

Составив протокол, милиционер разбил ружьем горшки, прободал штыком холодильник и сломал медные трубки.

Мужики молчали.

Милиционер опрокинул на землю самогонку. Образовалась лужица, блеснула темноватая крыша пригона, и водку впитала земля.

Запахло горячим хлебом.

– Вот паскуда, – крикнул кто-то из толпы.

Милиционеру было жалко и самогонку и себя, совершающего такие нехорошие поступки; он рассердился:

– Молчать, чалдонье!

Милиционер помоложе ухватился за ружье:

– Всех переарестуем.

Толпа задышала быстрее и нажала на милиционеров. Им было тесно; старший милиционер начал ругаться по-матерному, второй испуганно глядел в пьяные, быстро мигающие лица.

Мужики нажимали.

В груди и бока милиционерам уперлись чьи-то твердые локти и руки. Пахло самогонкой и еще чем-то нехорошим – кажется, прелым камышом от повети.

Затрещал коробок у ворот.

Старший милиционер попробовал пойти – не пускают. Кругом глаза и теплое человеческое дыхание.

Милиционер помоложе вскрикнул, раздался его голос немного с хрипотцой. Его товарищ вдруг длинно, матерком каторжан, выругался.

Кто-то из толпы – вертлявый и маленький – выскочил и ударил его в зубы.

Милиционер горласто крикнул и выстрелил подряд три раза в толпу из револьвера.

Охнули.

Толпа расступилась.

Милиционеры, согнувшись, побежали к воротам.

Лица их вспотели, дрябло сморщились и иссиня побелели, как известка.

Они вскочили в коробок. Мальчишка кучер гикнул.

Беспалых замахал руками:

– У-лю-лю-ю!..

И, сорвав с плеча ружье, выстрелил вслед им сразу из обоих стволов.

Один из милиционеров мотнул головой и нырнул в коробок. Ямщик на передке испуганно, по-бараньи, заверещал.

Кубдя снял берданку и выстрелил в воздух.

Коробок скрылся в переулок.

Мужики вышли из ограды с чувством большой беды.

У Беспалых обомлели ноги, он взглянул на Кубдю, и ему показалось, что Кубдя как будто доволен.

У Беспалых зашумело в ушах, и он быстро пошел в монастырь.

Кубдя догнал его на мосту и под стук каблуков в доски пола сказал ему прерывающимся голосом:

– Поохотились!..

Вечером Горбулин и Соломиных слушали, как Беспалых, задыхаясь и бегая по избе, рассказывал, как прогнали милиционеров.

Горбулин восторженно плескался руками в воздухе и поддакивал:

– Так их… так…

И было непонятно, почему так разбудилось это ленивое и сонное тело.

Соломиных сидел, поджав ноги калачиком, по-киргизски, и издали при свете сальника походил на божка.

Кубдя спал.

В монастыре протяжно пели.

В горах с шипом шумели кедры, и где-то далеко грохотало, должно быть «плакали белки», рушились льды ледников. Тьма зеленоватым кошачьим зрачком щурилась в окна.

В конце рассказа в сенях застучали. Кто-то долго шарил дверь. Беспалых смолк. Вошел Емолин и испуганно заговорил:

– Под суд подвели, сволочи! Кубдя, где Кубдя-то?

Беспалых сказал:

– Спит.

Емолин отскочил к дверям. Из темноты по-иному звучал его, наполненный чем-то другим, не всегдашним, голос:

– Спит!.. Убил человека и дрыхнет. Вот каторжане, а! Господи, ну и угораздило меня связаться с ним! Теперь и меня-то из монастыря выгонят. А он дрыхнет. Буди, что ли, его, Егорша!..

Соломиных спросил:

– В сам деле убил?

– Наповал. Так в шею, братец ты мой, и всадил всю дробь.

– Дробью убил?

– И черт его угораздил!

Емолин подбежал и толкнул ногой Кубдю:

– Вставай ты, леший драный…

– Теперь вошьют, – сказал Соломиных, и Беспалых показалось, что говорит он, точно радуясь. – Или повесят, или расстреляют.

– Обоих?

– Може, и всех четырех…

– А нас-то с чего?

– Разбираться не будут.

Емолин дергал Кубдю и ругался:

– Вставай, каторжная душа, лихоманка. По-людски бужу, человеку тебя надо.

У Кубди кружилась голова, он присел на голбце, зевнул – в челюстях пискнуло.

– Что те, подрядчик, надо? – оказал он хрипло.

– Человек тебя спрашивает.

– Кто?

Емолин отошел к дверям и крикнул в темноту:

– Иди-ка сюда, Антон Семеныч!

Селезнев перекрестился и поздоровался. Кубдя взял ковш и с шумом напился.

– Ну, парень, и самогонка! – сказал он с удовольствием. – А ты что, на ночь-то глядя, пришел, дядя Антон?

Емолин сказал:

– Вот, клин тебе в глаз, еще спрашиват! Убил человека – и хоть бы что!

– Всем одна смерть, – сказал Кубдя, садясь на лавку.

– Ну, а я пойду, – торопливо сказал Емолин, – мне тут рук марать не приходится. Разбирайтесь сами, а только, как хотите, а повесят вас.

– Повесят, – равнодушно подтвердил Соломиных.

Помолчали, сколько требуется по положению, и Кубдя спросил:

– Самовар, что ли, поставить?

– Не надо, – сказал Селезнев. – Я ведь ненадолго. К тому пришел – собираться вам надо.

Кубдя положил ногу на ногу и посмотрел в потолок.

– Наши сборы не долги. Куда идти-то?

– В чернь.

Беспалых переспросил:

– В тайгу?

Селезнев промолчал и немного спустя добавил:

– Как хошь, мне одно. Только вам уйти надо. Расстреляют колчаки-то. Я седел и тюки приготовлю, – поди, под завтрашнюю ночь придут.

– Придут, – сказал Соломиных.

– В чернь, одно. Нам с этой властью не венчаться. Наша власть советская, хрестьянская…

Беспалых спросил:

– Думашь, самогонку даст гнать?

Селезнев опять не ответил ничего и спросил:

– Как вы-то морокуете?

Решили, что да, нужно идти в чернь.

Селезнев пошел к дверям так, словно поить лошадей – не торопясь, и у него была широкая, лошадиная спина с заметным желобком посредине.

Кубдя посмотрел на него с уважением и, когда он ушел, сказал:

– Здоровый, черт, и есть у него своя блоха на уме.

VI

Приземистый и краснощекий капитан Попов, начальник уезда в Ниловске, искренне был недоволен собой. В других уездах как будто ничего, а здесь – не то восстания, не то блажь.

– Балда! Бабища! – выругал он сам себя и велел денщику позвать прапорщика Висневского.

Возвращаясь к столу, он заметил, что нога у него как-то неловко косится. Он поднял ногу на стул.

Каблук скривился. Попов пощупал сапог. В таком положении и застал его прапорщик Висневский. Капитан, не глядя на него, сказал:

– Вот, говорят, деньги большие получаем. А сапог купить не на что.

Прапорщик считал себя очень вежливым и сейчас нашел нужным звякнуть шпорами и поклониться.

– Слышали? – спросил капитан, указывая пальцем на лежавшую на столе бумажку. – В Улее-то милиционера убили.

Прапорщик пожал крутыми плечами и подумал: «Меньше бы распускали их», – а вслух сказал:

– Пьяные. Не думаю на большевиков.

– Напрасно, – сухо сказал капитан. – В газетах сводки «На внутренних фронтах» появились. Это тоже, думаете, не большевики? Э-эх!.. Углубления в жизнь у вас недостает.

Прапорщик обиделся.

– Возьмите сорок человек из ваших и успокойте их там, в Улее. Да имейте в виду: не на пьяных поедете.

– Приказ письменный будет? – спросил прапорщик.

– Будет. Напишут.

Капитан сделал плаксивое лицо и шумно вздохнул:

– Эх, господи! Вот времена подошли: не знаешь, откуда и народ рассмотреть. Измаешься… Курите?

Прапорщик закурил и, довольный назначением, подумал: «А он не злой».

В обед на другой день отряд польских уланов под командой прапорщика Висневского выехал усмирять крестьян.

Уланы были взяты из польского легиона, стоявшего в Барнауле.

Все они знали хорошо эту землю, горы и крестьян, которых ехали усмирять. Большая часть из них раньше работала у крестьян, еще при царе – по году, по два.

Некоторые из уланов, проезжая знакомые деревни, раскланивались с крестьянами.

Крестьяне молча дивовались на их красные штаны и синие, расшитые белыми шнурками куртки.

Но чем дальше они отъезжали от города и углублялись в поля и леса, тем больше и больше менялся их характер. Они с гиканьем проносились по деревне, иногда стреляя в воздух, и им временами казалось, что они в неизвестной завоеванной стране, – такие были испуганные лица у крестьян и так все замирало, когда они приближались.

Отъезжая дальше от города, уланы и с ними прапорщик Висневский чувствовали себя так, как чувствует уставший, потный человек в жаркий день, раздеваясь и залезая в воду. Там, у низеньких домишек уездного городка, осталось то, что почти полжизни накладывал на них город, – и уважение, и сдержанность, и еще многое другое, заставлявшее душу всегда быть настороже.

Все это сразу стерли в порошок и пустили по ветру бесконечные древние поля, леса, узкие, заросшие травой колеи дороги и возможность повелевать человеческой жизнью.

Все они были люди хорошие, добрые в домашнем кругу, и у всех почти были дети и жены, только прапорщик Висневский жил холостяком.

Прапорщик ехал впереди на серой лошади, заломив маленькую, похожую на пельмень шапочку, глубоко, с радостью дыша и воображая себя старым, древним паном.

Тонкоголовая лошадь с коротким, крепким крупом и длинным, прямым задом тоже чувствовала себя хорошо и, поигрывая мокроватыми желваками мускулов, шла легко и спокойно.

Вначале уланы ограничивались стрельбой в воздух, ловлей кур на ужин, но потом им это надоело, и они начали искать большевиков. Призывали старосту в поле и допрашивали:

– Кто большевикам сочувствует?

И спрашивали не в той деревне, где останавливались, а в соседней. Староста указывал, – тогда уланы ехали туда, арестовывали и пороли плетями.

Взятые мужики указывали на других, и так, переезжая из села в село, уланы имели возможность оставлять по себе настоящие долгие следы.

Недалеко от Улей поймали действительного большевика – кузнеца, раньше бывшего в городе красногвардейцем и бежавшего в деревню после переворота.

Кузнец был низенький человек с длинными руками.

Кузнеца отвели к поскотине и тут, у избушки сторожа, пристрелили.

В этом же селе уланы вечером надолго ушли куда-то и, возвратясь, многозначительно друг дружке подмигивали и хохотали. Но, как и везде, никто не жаловался.

Уже поздно вечером в разговоре прапорщик понял, что они насиловали девок, и это ему было неприятно, а вместе с тем и радостно знать.

Неприятно потому, что в городе насилия над женщинами не одобряли, и за это мог быть порядочный нагоняй, а радостно потому, что прапорщику давно хотелось обнять здесь, на просторе, простую, пахнущую хлебом, деревенскую девку, а если не поддастся сама, то изнасиловать.

Прапорщику казалось, что все презирающие насилие лгут и самим себе и другим.

На другой день приехали в Улею, – это было ровно неделя с того дня, как здесь убили милиционера.

Так же стояли темные избы, так же блистали радугой зацветшие стекла окон, улица была узенькая, как обшлаг сибирской рубахи, темная и прохладная.

На горе, как лицо девицы в шубном воротнике, тонул монастырь в лесу. По мосту постукивали копытцами овцы; пахло черемухой и водой от речки.

Мужики были на пашне. Висневский строго приказал старосте собрать их к вечеру, а сам прилег под навес на телегу и уснул.

Уланы зарезали у старосты овцу и стали жарить ее посреди двора.

От костра летели искры, староста боялся пожара, но ласково улыбался и семенил вокруг уланов.

На высокий забор вскочил с усилием, помогая себе крыльями, петух и кукарекнул.

Один из уланов прицелился и выстрелил. Петух, как созревший плод, грузно упал на землю. И тут староста ласково улыбнулся и проговорил:

– Ишь ведь, убил.

Улан взглянул на притворявшегося старикашку, ему захотелось выстрелить в эту ровную, как столешница, грудь. Он отложил ружье.

Под вечер собрались мужики.

Прапорщик отобрал десять из них, самых страшных на вид, и велел посадить в избу, приставив часового.

Остальных мужиков уланы выпороли и отпустили.

Прапорщик спросил старосту:

– А те, которые убили, скрылись?

– Так точно, – ответил поспешно староста.

– И не знаешь, где?

– Не могу знать.

Прапорщик выгнал старосту и велел позвать учителя.

– Садитесь! – сказал прапорщик Кобелеву-Малишевскому. – Очень рад познакомиться с культурным человеком!

Прапорщик не любил деревенских учителей, и от мужиков, по его мнению, они отличались только бритой бородой. Так и этот хлипкий и конфузливый человек ему не понравился.

Прапорщик угостил Кобелева-Малишевского маньчжурской сигареткой и спросил:

– Как вы живете в такой берлоге?

– Привычка!

Кобелев-Малишевский чувствовал свою застенчивость, И ему было стыдно. «Вот одичал-то!» – подумал он и затянулся крепче, а затянувшись, поперхнулся, но кашель превозмог.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю