Текст книги "Избрание сочинения в трех томах. Том второй"
Автор книги: Всеволод Кочетов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 32 (всего у книги 38 страниц)
Зина удивленно расширила глаза в золотистых ресницах.
– Вижу: вопрос непонятный, – продолжал Илья Матвеевич. – Скажу иначе. Не довелось мне учиться за школьной партой. На стапелях учился. Наука эта прочная, да только узкая – полного обзора не дает. Кое–что, конечно, сам делаю, грызу помаленьку, но не всё разгрызаю, не всё по зубам…
И снова никак не высказать было главное – зачем пришел.
– Вы хотите, чтобы я вам помогла? – спросила Зина, не веря себе; глаза ее раскрылись еще шире.
– А что – не выйдет?
– Не в том дело… Не знаю… – Зина растерялась. – Смогу ли я? Вы такой человек!..
– Возьмем да и попытаем. По рукам, что ли?
– Я‑то согласна, я с радостью! Будете ли вы довольны, – боюсь.
– Ну, значит договорились? Когда приходить?
– Куда приходить? Я сама к вам приду.
– Нет, это не годится – вам ходить. Я ученик, я и ходи. Только так, Зинаида Павловна… – Илья Матвеевич помялся и добавил не без смущения: – Такой уговор, между прочим… никому про это ни–ни, ни слова. Ни домашним моим, ни чужим. Будто бы и нет никаких занятий. Не молоденький, совестно.
– Учиться совестно? Неправда это, Илья Матвеевич! Неправда!
– Правда ли, неправда, а вот совестно – и всё тут.
Договорились, что заниматься они будут два раза в неделю, условились о днях. Илья Матвеевич ушел. Зина разволновалась. Кого она взялась учить, и разве она учительница для Ильи Матвеевича? Надо было отказаться. Но как откажешься? Отказать такому человеку в такой просьбе – по меньшей мере подло. Нет, она постарается, постарается сделать для Ильи Матвеевича все, что в ее силах. Удивительные вещи творятся на этой Ладе! Ты – инженер, имеешь диплом, но тебе не доверяют самостоятельную серьезную работу. Требуют от тебя опыта. А человек с опытом, большой специалист, идет к тебе за школьными знаниями. Может быть, не только на Ладе – везде в жизни так? Еще плохо она, Зина, знает жизнь.
Занятия пошли совсем не так, как представляла себе Зина, пошли для нее трудно. Взялись, например, за физику; Илья Матвеевич почти ничего не знал о газах, мало знал об электричестве, надо было проходить с ним все с начала. Зато его познаниям в механике мог позавидовать любой выпускник института. Взялись за математику. Илья Матвеевич уверенно производил сложнейшие тригонометрические построения, но такими приемами, по таким формулам, о которых и слыхом не слыхивали в институте.
Это были приемы и формулы практиков. Они имели сходство с народной медициной, с народными способами предсказывать погоду, основанными на многовековом опыте.
Если бы Зина вздумала изобразить познания Ильи Матвеевича графически, на бумаге, получилась бы причудливая кривая с резкими взлетами острых пик и с глубочайшими провалами до нулевой линии. Ей, Зине, предстояло заполнить эти провалы, выровнять кривую. Она работала с Ильей Матвеевичем, проявляя небывалое для нее терпение. Она даже прочла несколько брошюр по педагогике. Но напрасно: то, что годилось для ребят, к Илье Матвеевичу никак не подходило. Его не надо было ни заставлять, ни подгонять, ему надо было просто объяснять. Кажется, дело нехитрое? Но вот нехитрое, а поди справься с ним. Объясняешь одно, – твердит: не понимаю. Начинаешь объяснять другое, ничуть не менее сложное, – скажет: чего жевать–то, время тратить, без объяснений ясно, не солома в голове. Еще и обижается.
Трудно было Зине, очень трудно, и все–таки она ни разу не пожалела о том, что взялась заниматься с Ильей Матвеевичем. Слишком наглядны были результаты этих занятий. Упрямец во всем, Илья Матвеевич оставался упрямцем и в учении. Неторопливо, без скачков, но с удивительной основательностью он накапливал знания; он как бы строил прочное здание, пригонял камень к камню плотно, без всяких зазоров, и, только уложив один ряд, принимался за другой. «Так он и корабли строит, – думала, следя за ним, Зина. – С тщательностью часовщика».
Илья Матвеевич занимался с Зиной весь май. Он приходил к ней в понедельник и четверг. Дома говорил, что идет на курсы мастеров, в баню или на рыбалку. Когда говорил: в баню – приносил к Зине веник и чемоданчик; когда на рыбалку – удочки и жестянку с червями. Агафья Карповна удивлялась, почему он так долго моется; получалось, конечно, слишком долго, потому что после урока Илья Матвеевич и в самом деле шел в баню: надо же белье переменить и голову показать влажную. «На полке залежался, – отвечал он бодро. – Пар хорош!» – «Так залежишься – не дай бог, не встанешь, – сетовала Агафья Карповна. – Не молоденький сердце трепать». Удивлялись в семье и тому, что рыба вдруг перестала клевать. Куда бы ни шел Илья Матвеевич – на Ладу, на Веряжку, – возвращался с пустыми руками или приносил десяток ершей: покупал их на мосту у мальчишек. Хитрил всячески, не хотел, чтобы знали, куда он ходит.
Однажды Илья Матвеевич пропустил занятие. В четверг было партийное собрание, закончили поздно, в одиннадцатом часу. Пришел Илья Матвеевич к Зине в пятницу – авось да свободна она? Не хотелось терять дорогое время: в субботу не уйдешь из дому – с гостями сиди, в воскресенье – и подавно закрутишься. До понедельника, значит, ждать? Долго. Пришел он с удочками. Зина была дома, но почему–то сильно покраснела, открыв ему дверь. «Уж не на кавалера ли наскочил? – подумал Илья Матвеевич, когда увидел, как она смущена. – Вот оказия!» Он потоптался в прихожей, заглянул в комнату. Вот–те штука! За столом сидел Алексей. Куда нашел дорогу, – ну и ходок!
Внимательно посмотрели друг на друга; Алексей что–то смахнул со стола себе на колени, спросил:
– Батя?
– Ага, я. – Илья Матвеевич вошел в комнату. – Ты что тут?
– Так просто.
– Просто? Ну вот, получается, оба мы просто. Мне с Зинаидой Павловной об информации потолковать надо. Под столом–то что прячешь?
Зина не знала, как ей быть: расстроилась. Вдруг Илья Матвеевич поссорится с Алексеем? Что тогда? Ужас!
– Под столом? – ответил Алексей. – Под столом книжка. Вот она! – Он бросил на стол учебник физики.
Илья Матвеевич увидел свой учебник; недовольно посмотрел на Зину. Неужели выдала секрет? И кому? Алешке. Разболтает теперь.
– Зачем взял? – спросил он.
– Посмотреть. А что – нельзя?
– Почему нельзя? Моя, что ли? Смотри.
– Батя, – сказал Алексей с улыбкой. – А книжка–то ведь как раз твоя. – Он раскрыл учебник, на титульном листе стояла подпись: «И. Журбин».
Илья Матвеевич пробурчал что–то невнятное.
– Батя, – снова проговорил Алексей, – не напускай туману.
– Какого еще туману?
– Вообще.
– Вот дам тебе сейчас «вообще» по затылку!
– Ну дай, не жалко, дай! Только не напускай туману. Я же тебя каждый понедельник и четверг из окошка вижу, как идешь к Зинаиде Павловне. С веником сегодня или с удочками?
Озадаченный, Илья Матвеевич с силой дернул за бровь, поморщился.
– С удочками, – ответил он, и в глазах у него сверкнули веселые огоньки. – А ты с чем ходишь?
– Ни с чем. Мне прятаться не надо. Перебежал из подъезда в подъезд – и тут. На урок, значит, пришел, батя? Может, мне уйти?
Илья Матвеевич не мог не оценить поведения сына по достоинству: знал, паршивец, но молчал, не проболтался.
– Сиди, – сказал он, – вместе уйдем. Начнем, что ли, Зинаида Павловна?
– А ты что, батя, проходишь?
– Поучись вместе со мной – узнаешь. Польза будет.
Зина обрадовалась: все обошлось, скандала не получилось. Журбины не поссорились.
Пока Зина и Илья Матвеевич занимались, Алексей сидел и слушал. Когда занятие было закончено, он сказал:
– А я тебя, батя, обогнал!
– То есть как?
– Ну, дальше, дальше прошел по учебникам.
– Докуда же, братец?
Отец принялся экзаменовать сына, сын отвечал отцу тем же. «А ну, реши эту!» – говорил один, указывая на номер задачи. Другой решал и тоже требовал: «А ты реши–ка, попробуй, эту!» Придирались друг к другу, как ни один учитель не придирается к своему ученику.
– Где же ты учишься? – спросил Илья Матвеевич.
– В вечерней школе, в десятом классе. Как учился Антон. Ходил бы и ты туда, а? Зинаиде–то Павловне, наверно, трудно. Со мной было занималась, с тобой теперь. Учебно–курсовой комбинат!
Зина горячо запротестовала, она сказала, что такие разговоры ее обижают.
Пора было уходить. В передней, увидев удочки, Алексей рассмеялся:
– Чудак–рыбак, батя!
– Понесешь их. До дому проводишь.
Попрощались с Зиной, ушли. По дороге Илья Матвеевич спросил:
– А ты что? Так учишься, для интересу, или со значением?
– Со значением. Хочу на заочное в вуз поступить.
– Правильно, правильно соображаешь. Куда подашь–то?
– Куда же иначе? Где и Антон учился. Я узнал: у них заочное есть.
– Подавай, подавай! Если трудно будет, можешь и работу бросить.
– Нет, батя, работу я не брошу. Я без работы не проживу.
– То есть как не проживешь? Отец прокормит, полагаю.
– Не про кормежку говорю. Знаешь, сказано: труд – естественная потребность человека.
– Знаю. Еще один к тебе вопросик, Алексей. Ты, того–этого, не амуры ли крутишь с Зинаидой Павловной? Не серчай, по–отцовски спрашиваю.
– Выдумал, батя!
– Ничего не выдумал. Девушка она симпатичная, достойная, дай бог каждому такую невесту.
– Сказать тебе, батя, правду? Только чтобы дальше не пошло?
– Отцу условия?
– Дело–то серьезное, вот и условия. Понимаешь, батя, наблюдаю второй месяц… и только одно от нее слышу: Виктор Ильич да Виктор Ильич…
– Болтай больше! – Илья Матвеевич даже остановился на тропинке среди кустов. – Как же это? А он что?
– Он? Он ничего. Сам по себе.
– Плохо, Алешка! Крепко плохо. Женатый человек.
– Какой он женатый! Жена сбежала.
– Какой ни есть, а женатый. Ты ее отговори. Беда ей будет. Одни огорчения.
– Отговори! Попробуй сам поотговаривай. Кто, интересно, тебя слушать будет?
Илья Матвеевич до самой Якорной шел молча. Возле калитки сказал:
– Ну озадачил ты меня. Озадачил. Еще не хватало. А может, ошибаешься? Так, в голову взбрело?
– Думаю, что не ошибаюсь.
– Смотри помалкивай про это, языком зря не чеши. И еще помалкивай, что мы с тобой школьники. Понял?
– Понял.
– Пойдем–ка ужинать. Что врать–то будем? Опять рыбы нету.
Илья Матвеевич толкнул калитку. За ней стояла Агафья Карповна. Она все слышала, но ничего не поняла.
ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ
1
Скобелев сидел на решетчатой скамье в скверике у вокзала, поворотясь спиной к вечернему солнцу, чтобы не слепило глаза. Недавно прошел теплый дождь, пахло молодой зеленью, отцветающей сиренью и землей.
Возле ног Скобелева полз большой бледный червяк. Скобелев нацелился тросточкой, вдавил червяка в мокрый песок и перерезал надвое. Более толстая половина поползла в сторону, более тонкая осталась извиваться на месте. «Интересно, – подумал Скобелев, – что тут получилось: два червяка или один укороченный? Очень худо, когда ты раздвоен, еще хуже, когда тебя укоротят».
Отнюдь не червяк был причиной заунывной философии Скобелева. Днем он крупно поговорил с Антоном Журбиным. Если точнее, то поговорил не он с Антоном, а Антон с ним, и не слишком крупно, просто сказал несколько слов. Но каких слов! Журбин явно зазнался.
Скобелев ходил по цехам, где заканчивают монтаж главной поточной линии. Останавливался, смотрел: интересно же! Не один он ходит туда смотреть, весь завод ходит. Что в этом плохого? Настроение было хорошее, весеннее. Но появился знаменитый Антон и, вместо того чтобы поздороваться, вдруг спросил: «Разрешите полюбопытствовать, товарищ Скобелев, где вы работаете, кем вы работаете, что вы работаете?» – «Надеюсь, Антон Ильич, вам это известно», – ответил он, Скобелев. «Ничего мне не известно. Я вижу только, что вы постоянно прогуливаетесь по заводу с видом экскурсанта. Сейчас время рабочее. На экскурсию прошу попозже прийти. Мешаете. Поберегитесь!» Скобелев шатнулся в сторону, мимо его головы проплыл в воздухе тяжелый гак мостового крана. «Видите, – продолжал Антон, – как опасно быть без дела. Зашибить могут». – «Я, извините, не без дела. У меня есть дело». – «Ну какое у вас дело! Я же не случайно спросил, где вы работаете. Не то в бюро информации, не то в БРИЗе. А вернее – нигде. Ни за что не отвечать, заниматься любительством вроде ловли бабочек сачком или разведения тритонов в банке, это не работа». – «Антон Ильич, вы несправедливы, – ответил Скобелев с запальчивым достоинством. – Сила обстоятельств… Меня послали в эту информацию вопреки моему желанию». – «Если у человека есть какое–то желание, если человек в чем–то убежден, он своего непременно добьется. Меня, например, не заставят подшивать бумаги. Добивайтесь, а не разгуливайте руки в брюки. Осторожно!..»
Теперь уже не пустой гак, а тяжелая станина кузнечного пресса нависла над головой Скобелева. Он выскочил из цеха. Настроение было испорчено. Он был убежден в том, что не шатается по заводу руки в брюки. Он помог многим рационализаторам добиться признания их изобретений, их технических новшеств. К нему ходят люди, в нем нуждаются. Кто дал такую волю Журбину, кто дал ему право так разговаривать? Что он – старый, опытный, заслуженный специалист? Молодой инженерик, моложе его, Скобелева.
Скобелев придумывал веские, внушительные ответы Антону, но было поздно, смертоносные возражения повисали в воздухе, годились теперь только «для внутреннего потребления».
Расстроенный, обиженный, он отправился под вечер в город – развлечься. Бродил по улицам в шляпе, с тросточкой, усики подстрижены; напускал на себя загадочный вид. Когда–то в Череповце, откуда он был родом, эти приемы изрядно влияли на сентиментальные девичьи сердца. Усики, тоскующий взгляд, тросточка с костяным набалдашником в виде мертвой головы делали свое дело. Но времена прошли, он напрасно щурил глаза и надвигал на брови широкополую шляпу, – никакого восхищенного шепота. Только дважды позади него довольно громко сказали: «Псих!» – и кто сказал! Милые белокуренькие девушки, стройные, веселые, для которых как раз и предназначалась вся эта бутафория.
Дождь загнал Скобелева в кафе. Он сел за столик, попросил стакан чаю, непременно крепкого и непременно с молоком. Пожалел, что не пьет вина, – согрело бы душу. В открытое окно было видно, как дождь хлещет по асфальтовым тротуарам, накаленным за день солнцем. Тротуары дымились, и пахло горелой резиной.
Когда туча уползла за реку, Скобелев снова походил по городу, хотел зайти в кино, но билеты были уже проданы, – отправился к вокзалу. Он любил железные дороги и поезда с детства: в Череповце перед приходом вечернего поезда на перроне устраивались гулянья. Перечитал в зале для пассажиров все таблицы с ценами на билеты, «правила пользования вокзалами». Делать на вокзале больше было нечего, вышел в сквер и уселся на сырой скамье. Раздвоил червяка. Пофилософствовал. Снова нечего делать.
Стал оглядываться по сторонам и увидел бывшего заведующего заводским клубом Вениамина Семеновича. Вениамин Семенович сошел с троллейбуса, посмотрел на вокзальные часы и не спеша пересекал площадь, огибая сквер. В одной руке он нес, видимо, очень тяжелый чемодан – весь изогнулся; через другую руку были перекинуты пальто и плащ. Солнце еще не скрылось, очки Вениамина Семеновича вспыхивали ярко, как стекляшки на свалке мусора.
По мнению Скобелева, это был неплохой парень. Начитанный, знающий, водки тоже не пил. Несколько раз они встречались, каждый раз говорили всласть, не слушая один другого. Понимая, что оба врут, мешать взаимному вранью и не думали. Отчасти друг друга даже уважали.
Скобелев окликнул. Ему показалось, что Вениамин Семенович вздрогнул. Вениамин Семенович и в самом деле вздрогнул, но, увидев, кто его зовет, весело улыбнулся, крикнул:
– Добрый вечер, Евсей Константинович! Какими судьбами?
Он перешагнул через деревянный бордюрчик сквера, подтащил к скамейке чемодан, сел, принялся утирать платком потное лицо.
– Я‑то что! Я гуляю, – ответил Скобелев. – А вы какими судьбами?
Вениамин Семенович снова посмотрел на вокзальные часы.
– Рано приехал. Еще сорок минут до поезда. Не беда, посидим.
Он был весел, как человек, вырвавшийся из–под гнета, из неволи, и вместе с тем несколько встревожен, как человек, который еще не совсем избежал опасности.
– В командировку? – спросил Скобелев.
– В какую командировку? Кто меня пошлет в командировку? Я безработный. Наверно, единственный безработный во всем Советском Союзе. Хотел в театр устроиться, подходящего места нет. В газету писал… Один очерк напечатали, второй не напечатали. Вы, говорят, поставили редакцию в неудобное положение, вы насочиняли чего и не было. Не понимают, что художественная правда выше фактографии. Провинциалы!
Скобелев понимающе и утвердительно покивал головой. Но развязный тон Вениамина Семеновича ему не совсем понравился. Особенно не понравилось высказывание о провинциалах. Скобелев никогда не жил в столице, в Ленинграде только учился, а рос, работал и работает в таких вот местах, как здесь, на Ладе. Значит, что же – и он, если послушать Вениамина Семеновича, «провинциал»? Хотел возразить, но не набрался смелости.
– Куда же теперь? – поинтересовался он.
– Куда глаза глядят. – Глаза Вениамина Семеновича в третий раз уставились на часы. Видимо, очень рвался он поскорее уехать отсюда, с Лады, от «провинциалов».
– Идите в кассу, – сказал Скобелев. – А то скоро закроют.
– Билет у меня еще позавчера куплен, на городской станции, – бодро ответил Вениамин Семенович.
– Ну, а семья как? – продолжал любопытствовать Скобелев. – Потом вызовете?
– Сложный вопрос с этой семьей, Евсей Константинович. Надеюсь, вы меня поймете. Теща – как будто бы культурный человек, учительница, но мещанка.
– Я не о теще говорю, – о Катюше. Она ведь… как это… ребенка ожидает.
– В том–то и дело! – воскликнул Вениамин Семенович, уверенный в сочувствии единственно симпатичного ему на Ладе человека. – В том–то и дело! Я просил принять какие–нибудь меры. Не хочет, отказывается. А мне уже сорок лет. В сорок лет писк, визг, пеленки – это не так весело. Это, знаете ли, болото, которое засосет.
– Что же все–таки будет с Катей? – Скобелев настаивал. Он ощущал непонятную для него тревогу.
– Ничего сверхобычного. – Вениамин Семенович пожал плечами. Утер лицо. Платок он из рук не выпускал. – Буду посылать ей деньги. Я человек честный. Все, что в моих силах, сделаю. А что не в силах… – Он развел руками.
Скобелев уже был уверен в том, что Вениамин Семенович сбежал от Кати тайком, поэтому приехал так рано, поэтому через каждую минуту смотрит на часы, поэтому – от спешки – он обливается пόтом, поэтому Катя его не провожает. Скобелев хорошо знал эту розовощекую скромную, тихонькую чертежницу, с золотистой прической, полненькую, миловидненькую, очень, наверно, любящую, преданную, терпеливую. Ему стало ее жаль.
– Так нельзя, – сказал он осторожно. – Нет, Вениамин Семенович, нельзя. Вы губите девушку.
– А что прикажете делать? Спасать девушку и губить себя?
– Надо было думать раньше.
– Раньше! Кто о таких вещах думает раньше! Жизнь, жизнь, дружище! Не одни розы у нас под ногами. Больше шипов, чем цветочков. Так–то!
– Вот и ходите сами по шипам.
– Что это значит?
– Это значит – надо вернуться. – Скобелев сказал мрачно, с нарастающей решительностью. Его охватывало негодование. Может быть, он и правда разгуливает по заводу руки в брюки, что, кстати, еще надо доказать; может быть, он не прочь состроить глазки скучающим дамам, но он не подлец, не последний негодяй. Он никогда так хладнокровно и фарисейски не рассуждал о чужой судьбе, о чужой жизни, как рассуждает Вениамин Семенович, он никогда так не поступал и никогда не поступит. У него есть понятие и о чести, и о совести, и о долге.
– Вернуться надо! – повторил он сквозь зубы.
– Это что же – моралитэ? – Вениамин Семенович усмехнулся, откинулся на спинку скамьи и закачал ногой. – От кого слышу? Вы меня удивляете, Евсей Константинович. Вы – романтик. Я тоже был когда–то таким. Но жизнь – великая мельница. Она всех нас перемалывает на муку, всех со временем делает одинаковыми.
– С вами одинаковым я быть не желаю!
– Вы думаете, я желаю? – Вениамин Семенович наглел. – Нет уж, увольте. Быть похожим на вас! На человека без хребта!
У Скобелева позеленело в глазах.
– Без хребта? – выкрикнул он. – При чем тут хребет? Вы мне ответьте – вернетесь или не вернетесь?.. Или я немедленно позову милиционера.
– Я, кажется, ничего не украл, чтобы звать милиционера. Зовите.
Вениамин Семенович усмехался. Он встал, поднял свой чемодан; в чемодане были все пожитки, которые непризнанный гений накопил за сорок лет: десяток книг, заштопанные Катей носки, чугунный Будда, утащенный из реквизиторской какого–то театра, пачка писем той, которую когда–то звали Тайгиной, бритвенный прибор, поношенные костюмы, дуэльный пистолет с отломанным курком – настенное украшение всех комнат, в каких жил когда–либо Вениамин Семенович; поднял и пошел, не оглядываясь, – до отхода поезда оставалось меньше пятнадцати минут.
За ним неотступно следовал Скобелев, повторяя:
– Это же подлость, подлость! Вернитесь, в последний раз вам говорю!
Вениамин Семенович не обращал на него никакого внимания. Это было обидно, оскорбительно. Скобелев не знал, что и делать, как вести себя. Позвать милиционера? В самом деле, Вениамин Семенович ничего не украл, никого не убил, он чист перед законом, как агнец. И в то же время он негодяй, он преступник перед маленькой чертежницей, которая, может быть, только сейчас вернулась домой и только сейчас увидела, что нет ни носков, заштопанных ею, ни пистолета на стене, ни самого владельца пистолета. Скобелев представлял себе эту страшную картину. Катя, изумленная, испуганная, окаменевшая от горя, – и его тянуло ударить кулаком по сутулой спине Вениамина Семеновича, по оттопыренному шляпой уху, по восьмигранным очкам.
Так, гуськом, они вышли на перрон, дошли до вагона. Вениамин Семенович предъявил билет проводнице, поднялся в тамбур. Через минуту он появился в открытом окне.
– Поучитесь–ка жить сначала, потом читайте морали, – сказал он и положил локти на опущенную раму.
– Поучусь! – ответил Скобелев, цепенея. Он уже не раздумывал, как ему быть, звать или не звать милиционера. Он изо всех сил хлестнул ладонью по влажной щеке Вениамина Семеновича. Звук был как выстрел.
Вокруг него зашумели, закричали: «Безобразие! Хулиганство!» Подошел сержант железнодорожной милиции:
– Гражданин! Это вы ударили пассажира?
– Я! – громко и радостно выкрикнул Скобелев. – Я, товарищ милиционер. Кто же еще! – Он дрожал от волнения, что–то говорил, объяснял окружающим.
– Придется составить акт. Где потерпевший?
– Не выйдет он, ваш потерпевший! – смеялся Скобелев. – Не выйдет!
Сержант ожидал, что из вагона выскочит взбешенный, разъяренный человек. Но никто не вышел.
– Говорю, не выйдет! – Скобелев встал на цыпочки, просунул голову в окно. – Вон он, в углу сидит. Тащите его оттуда!
Получалось до крайности непонятное: нарушитель вел себя как потерпевший, а потерпевший прятался, будто он и есть нарушитесь.
Сержант вошел в вагон.
– Вы не видите, что он сумасшедший, – доказывал ему Вениамин Семенович. – Сумасшедшему место в психиатрической лечебнице. Никуда я не пойду, сейчас поезд тронется. Какие акты!
Он боялся остаться в ненавистных ему местах еще на сутки. Впереди была свобода, позади – одни неприятности. Сержант с трудом уговорил его выйти на перрон. Но едва Вениамин Семенович вышел, поезд тронулся, и он снова вскочил на площадку. Он уехал.
В отделении железнодорожной милиции составили акт. Скобелев рассказал там всю известную ему историю Вениамина Семеновича и Кати. Лейтенант милиции говорил о недопустимости решать конфликты таким способом, каким вздумал их решать Скобелев; Скобелев с ним соглашался, но в душе чувствовал свою правоту. Он даже сказал: «Если бы этот негодяй три рубля украл, вы бы его задержали? Ну вот! А тут жизнь, молодость украдены у человека…»
Час спустя он снова шагал по городу в свете уличных фонарей, зажженных с наступлением сумерек. Глаз не щурил, шляпу на брови не надвигал. Шагал гордо. Он был собой доволен. «Что ж, – думал он, – общественность разберется. Пусть даже не одобрят, взыщут, зато все увидят: Скобелев поступил честно, как ему подсказывала совесть. Есть она, совесть, у Скобелева, есть; есть у него сознание долга. Это и Антон Журбин увидит и не пожалеет ли о несправедливых своих словах, сказанных в цехе: «Руки в брюки!..»
Возникла мысль: а что, если для Антона Журбина он, Скобелев, все равно как для него, Скобелева, Вениамин Семенович? Почему Антон Журбин заговорил с ним грубо и откровенно? Ясно – почему. Не уважает, презирает. С точки зрения Антона, он, Скобелев, ведет себя так же, как, с точки зрения его, Скобелева, ведет себя Вениамин Семенович. Один подло сбежал от обманутого им человека, другой – ну не подло, конечно, нельзя этого сказать – избегает порученной ему работы, берется за всякую другую, только не за свою.
Мысль эта встревожила Скобелева. «Извините!» – подумал он. «Пожалуйста», – ответил кто–то из прохожих. Значит, он подумал вслух. Скобелев обогнул вежливого прохожего, продолжал думать о том, что, дескать, извините, товарищи, упрощенно судите. Он бы работал, отлично работал, но не в бюро технической информации. А что же ты, Скобелев, не добиваешься другой работы, или добиваешься, да слишком вяло, не энергично? Не прав ли Антон Журбин, говоря: «Если у человека есть какое–то желание, если человек в чем–то убежден, он своего непременно добьется»?
Вступившись за Катю, Скобелев впервые в жизни почувствовал себя настоящим мужчиной. Чувство мужества было для Скобелева непривычным чувством, оно наполняло его гордостью; он шел не прежней своей кошачьей мягкой походочкой, а твердо и громко ступая по тротуару.
На площади перед заводом Скобелев так резко выскочил из троллейбуса, что чуть не угодил под встречную машину. Машина затормозила – это был директорский автомобиль, из него высунулся дед Матвей.
– Чего кидаешься? – сказал дед. – Жизнь надоела?
– Нисколько, Матвей Дорофеевич. Хорошая жизнь!
– А с чего ты веселый такой, заложил, что ли? Слыхал – непьющий. С непривычки и развезло? Не заложил? А вот попробуй, хвати шкалик, пуще взбодришься. Ну, пусти с дороги, некогда мне тут с тобой…
Скобелев бродил по улицам в надежде встретить кого–нибудь из знакомых. Очень хотелось рассказать о подлости бывшего заведующего клубом, о пощечине. Знакомые не попадались. Но даже и попадись они, Скобелев все равно смолчал бы. Он думал: рассказать расскажешь, а как же Катя? И так ей, бедняжке, не сладко, еще и всякая болтовня вокруг начнется. Ее навестить, что ли, проведать, подбодрить! Не очень знакомы для таких поздних визитов.
Отправился домой. Долго расхаживал по комнате. Все в ней ему не нравилось, впервые не нравилось, – и паутина под потолком, и еще с прошлого лета засиженная мухами лампочка, и не знавший года полтора мастики и щетки пол, и окна без занавесок, унылые какие–то, черные, и арестантская железная койка. Наведет порядок, наведет, вот возьмется и наведет… Пока что он напишет заявление директору.
Сел к столу, написал: «Категорически настаиваю…» Он настаивал так категорически, что даже стукнул кулаком по бумаге. Написанное размазалось, чернильные буквы в обратном порядке отпечатались на ребре ладони: юавиатсан иксечирогетак. Прочитал марсианские слова с интересом и обозлился на себя: вся беда в том, что он несерьезный человек. Все у него получается несерьезно, включая и эту драку. Потому с ним и не считаются, и прощают многое, и разговаривают как с мальчишкой. Довольно, довольно! Он не мальчишка. Завтра утром директор в этом убедится. Хватит. Надоела грязная комната, надоели десятые роли, надоело положение зяблика, которому была бы ветка – он чирикает на любой.
2
Жуков давно освоился с заводом, с заводским коллективом, прочно в него вошел. Он был своеобразный человек. Несмотря на свои пятьдесят лет, он как бы не старел, оставался комсомольцем боевых революционных лет, по–прежнему горячим, увлекающимся, только прибавилось опыта, жизненных наблюдений, знания людей. Комсомольцем остался Жуков и в личной жизни. Он привез с собой на Ладу жену и двоих сыновей, старшую дочь оставив в Москве: она училась в университете. Ему временно отвели небольшую квартирку из двух комнат. «Временно» превратилось в «постоянно». Заселяли новые дома, Жукову приносили ордера на новое жилище – просторней, удобней, но он отказывался. Он даже серьезно поспорил по этому поводу с Иваном Степановичем. Иван Степанович сказал: «Не понимаю, товарищ Жуков, вашей позиции. Человек, который столько работает, как вы, который выполняет задачу, поставленную Центральным Комитетом партии, вправе он претендовать на хорошие жилищные условия или нет?» – «Да, вправе, – ответил Жуков. – Но мы с вами, товарищ Сергеев, капитаны. Завтра, если партия потребует, станем матросами. Но сегодня капитаны. Капитан, как известно, уходит с корабля последним». – «Что вы этим хотите сказать?» – «Только то, что на новую квартиру я перееду, лишь когда все до единого наши рабочие будут расселены из общежитий и дедовских домишек Старого поселка. Прошу на эту тему со мной больше не разговаривать».
Он принес с собой на завод тот стиль работы и поведения, о котором твердил Ивану Степановичу дед Матвей. Был Жуков прост во всем и, главное, – в отношениях с людьми. От него никогда не слышали расплывчатых, неопределенных ответов: подумаем, обсудим, посмотрим. Он говорил только «да» или «нет». «Так можно и ошибиться», – сказал ему однажды Иван Степанович. «Можно, – ответил Жуков. – Тогда надо ошибку исправить. Но тянуть, крутить, ничего не решать – это худшая из ошибок. На войне, например, она часто совсем неисправима».
На заводе к Жукову относились по–разному. Были и такие, которым его резкий и четкий стиль работы не нравился. Этот стиль исключал неопределенность, пустое времяпрепровождение, замаскированное внешней деловитостью и напускной озабоченностью. Можешь иметь какой угодно вид, можешь мчаться с папками под мышкой из цеха в цех, – ни напускное величие, ни мелкая суета Жукова не обманут, о тебе он судит по тому, как идет твое дело. Естественно, что хорошие работники Жукова полюбили, плохие или не любили, или просто боялись, потому что от него не укроешься. Он говорил человеку в глаза все, что думал о его работе, и этого же требовал от каждого. Дед Матвей очень любил беседы с Жуковым, приходил к нему в кабинет запросто, «обменяться мнениями». Ходили к Жукову многие рабочие. И не только в кабинет, а и домой, и не только по заводским делам, но и по личным. Рабочие его приглашали в гости, снова звали на рыбалку. От рыбалки Жуков отказывался. «Какой я рыбак, товарищи! – говорил он. – Тридцать пять лет не рыбачил. Червя насаживаю с хвоста».