355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Всеволод Кочетов » Избрание сочинения в трех томах. Том второй » Текст книги (страница 12)
Избрание сочинения в трех томах. Том второй
  • Текст добавлен: 15 мая 2017, 16:30

Текст книги "Избрание сочинения в трех томах. Том второй"


Автор книги: Всеволод Кочетов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 38 страниц)

Вмешиваться, вмешиваться и вмешиваться в природу! Не за шесть, не за семь месяцев выращивать курицу, а за четыре, за три! Можно? Можно! Гибридизация, скрещивание… Зря, что ли, орнитологи изучают тысячи птиц? И с длинным периодом развития, и с коротким. В дело их, в хозяйство!..

Он не заметил, как внезапно погасли желтые точки в деревьях. В лесу хрустели сучья. Кто–то шел. Майбородов насторожился: ночные встречи не всегда бывают приятны.

– Иван Кузьмич! – окликнули его из мрака. В свет костра вошел Федор Язев. – Вот где пришлось встретиться. А я заблудился. Вы один? Будто бы разговор слышался.

– С ружьем, товарищ Язев? – Майбородов не ответил на вопрос. – Присаживайтесь. Не ожидал увидеть вас с ружьем.

– Вы виноваты. – Прислонив двустволку к дереву, Федор опустился на землю. – Глядел–глядел на вас, да вот взял ружьишко у Вьюшкина, решил сходить. Ни пуха получилось, ни пера. Только заблудился. А в общем – не жалею. Хорошо!.. Идешь, мыслишь, сам себе лучше, чем есть, кажешься.

– Если бы, товарищ Язев, человек только в лесу ценил себя выше, чем он есть на самом деле!.. А чай–то, кажется, весь выкипел! – Майбородов подцепил дужку котелка толстой веткой. – Будем пить из одной кружки… Беда в том, что человек не умеет смотреть на себя со стороны, – продолжал он, размешивая ножом заварку. – Отсюда идут многие ошибки. А когда укажут ему на них другие, обижается. Но это ничего, пусть обижается. Дело–то сделано, ошибки указаны. Человек задумается. Лишь бы не слишком поздно указали.

Пили чай, беседовали. Майбородов рассказывал о своей работе. Федор спросил, для чего нужны латунные кольца на птичьих ногах. Майбородов подробно рассказывал о том, что если где–то на Кубани или на юге Азербайджана убьют охотники окольцованного селезня, то оттуда пришлют кольцо в институт, и так, шаг за шагом, исследователи установят пути перелета птиц. В эти минуты он чувствовал, что и сам учится, – учится рассматривать каждое свое действие с точки зрения его ценности для науки, и такой науки, которой может воспользоваться любой практический работник.

В деревьях жутко гукнуло, Федор вздрогнул от неожиданности.

– Филин, – успокоил его Майбородов. – Оглянитесь, вон глазищи желтые светятся. Когда я здесь ночую, непременно подглядывает за мной и пугает. Противный старикашка.

– Здόрово вы природу знаете, Иван Кузьмич, – позавидовал Федор. – Пожалуй, никто из наших гостиницких так не знает.

– Что вы, что вы! Многие знают, – запротестовал Майбородов.

– Нет, я правду говорю, – настаивал Федор. – Живешь если с рождения среди природы, примелькается она, нет к ней ни жадности, ни особого любопытства. Мы, деревенские, природу не очень ценим. Городские цепче за нее хватаются. Сами вы, наверно, замечали: куда на лето едут городские? В деревню, к природе поближе. А деревенские зимой на побывку – куда? В город. Строились бы города с громадными парками, озерами, – без тесноты, в общем, – не было бы нужды городским в деревню ехать. А были бы деревни с театрами, с асфальтированными улицами, – в город бы деревенские не рвались.

– Ну тогда бы ни городских, ни деревенских не было! – воскликнул Майбородов. – А кстати, и города такие уже строятся; и деревни такие есть.

– Мало, Иван Кузьмич. Очень мало. Это дело будущего.

– Во всяком случае, недалекого. Уверяю вас, через десяток… – Майбородов подумал. – Ну, может быть, не через десяток, так через полтора–два десятка лет у нас не в диковинку будет встретить председателем колхоза профессора. Как вы думаете?

Федор усмехнулся:

– А вы бы пошли к нам в колхоз председателем, Иван Кузьмич?

– Сейчас бы нет. – Майбородов на шутку ответил совершенно серьезно. – Достаточных сил для этого пока не чувствую в себе. Несколько позже – отчего же?

Майбородов забыл о костре, который почти совсем угас. Вкруг собеседников смыкалась полночная непроглядь.

Говорили долго. Филин еще несколько раз пытался Повлиять на нервы людей, сидевших в темноте у погасшего костра. Рассердился и улетел.

Небо светлело, когда Федор впервые за эту ночь зевнул и сказал:

– Или давайте спать ложиться, Иван Кузьмич, или пойдемте к домам. Вы дорогу–то знаете?

– К домам, пожалуй, – согласился Майбородов. – Теперь тут не поспишь: утки возню подымут.

Шли через лес, через Журавлиху, над которой клубился холодный туман. И все еще говорили.

3

Не спалось в эту ночь и Березкину. Прихвастнул днем перед комиссией, наслушался на заседании речей, планов и дум колхозных – и сам раздумался.

Пришел – Фекла щей на стол поставила миску, положила рядом любимую его коричневую, наполовину съеденную за давностью службы, липовую ложку, держалка у которой – будто рыбка резная, чешуйчатая, – бери за раздвоенный хвост; ломоть хлеба отрезала, села на сундук напротив, подперлась рукой.

– Заседатель! – сказала строго, видя, как лениво ест дед. – Гляди, мимо рта носишь, бороду обмокрил всю. – И подправила фитиль пятилинейки.

Зудился язык подпустить бабе шпильку, но смолчал Березкин. За четыре десятка лет изучил старухины повадки, знал: скажи слово поперек, примется вспоминать дребедень всякую – и пиджак касторовый, что у Мюллера на гулянье прожег сорок лет назад, и ярку–шлёнку, еще в единоличестве утопленную им по недосмотру в болоте, и девку Нюшку краснощекую, мюллеровскую садовницу…

Не пошел на кровать – предмет семейной гордости. Кровать была удобная, мягкая, с пружинным податливым матрацем, с периной, сама темного дерева, и – удивительное дело – в спинке, которая к ногам, было у нее вставлено большое зеркало – трюмо, как называла его бабка Фекла. Подними голову над подушкой – себя сразу и увидишь. Кто такую игривую кровать построил и для кого – Березкины этого не знали, но памятен им день, когда сделались они ее хозяевами.

Случилось, – после войны через Гостиницы проходили воинские обозы. Солдаты ехали на грузовиках, пушки везли, скарб всякий. Березкины тогда месяц как из–под Уфы вернулись, жили в землянке, дома этого нового у них не было, Иван Петрович еще только бревна для него тесал. Зашел в землянку командир один, сказал: бедно живете – ни стола, ни стула, топчан да ящик. Захлопотали хозяева, картошкой в мундире потчевали гостя. «Стол – тьфу! – говорил командиру дед. – И кровать – тьфу! Трудящий человек как мыслит? Руки есть – все будет. Заезжай, товарищ, милости просим, через годок–два к нам – и стол увидишь, и на столе не то будет, и кровать, и всякая, как тебе сказать, белендрясина появится». – «Веришь, дед, что через год все будет?» – спросил командир, макая картофелину в консервную баночку, приспособленную под соль. «А ты будто – нет!» – ответил Березкин. Тот засмеялся: «А я думаю, что кровать, например, у тебя со старухой не через год–два, а через пятнадцать минут появится». И принесли бойцы в землянку это невиданное ложе, найденное ими когда–то в блиндаже немецкого генерала.

Кровать оказалась с клопами. Дед с бабкой добрых полгода вели против них войну; кипятком Березкин шпарить не позволял – дерево попортишь, – керосином действовал, мыльной пеной. Добились своего, вывели из кровати генеральский дух, в новый дом перенесли ее чистенькой.

Любил дед нежиться на ней, тонуть в мягких перинах. Но сейчас, чтобы со старухой не цапаться, улегся на лежанку, по модному плану Панюкова примазанную к печи, укрылся с головой, – верное это дело, уснуть чтобы разом, – а все не спалось, ворочался, опять хотел было высказаться: блох–де развела. Да какие блохи! – метет полынным веничком, а от полыни скакуньи эти ночные, известно, без оглядки бегут из дому.

Плановал в мыслях дед, как разгуляется на тот год на Журавлихе, как вспушит торфы, известкой проберет их, кислину отгонит, как завалит станцию в городе капустой да свеклой, морковью, – ахнут люди. На что тогда Семену кредиты нужны будут! – всему колхозу он, Березкин, банкиром станет. На чем Мюллер деньгу зашибал? Не на оранжереях, где для потехи персики и виноград росли, а на огородах. Капуста синяя, капуста кудрявая – савойская, капуста цветная – вот какую овощь гнал немец в петербургские рестораны. Там из них салаты, деликатесы готовили. Танька вот Краснова китайские яблоки посадила, тоже деликатесы задумала. А чем он, Березкин, хуже? Нет, стар дед, но ни Мюллеру, ни девке не уступит. Царь–кочень – плевое дело, – спаржу растить будет, артишоки, тыковки–патиссоны… С единоличества знал огородное ведение Березкин. Премудрость эту принес с собой и в колхоз, – огородничал до самой войны; и под Уфой в эвакуации огородничал. Но уже не так, как у себя дома. Чужие там порядки, свои деды не очень охотно до дела допускали, дали звенишко – и ладно. Ну, зато он теперь покажет, эх, развернется!..

Туман какой–то зеленый полез в глаза деду, в тугие клубы стал сбиваться, и из них, костлявая, поднялась вдруг бабка Журавлева. «Тьфу ты, пропасть! – испугался. – Растревожили, знать. Вылезла, как в старые годы, из болота. Сгинь, холера!» Замахнулся дрючком – как он в руки тут попал? – ударил было, а это Танька. Стоит девка посреди Журавлихи, смеется: «Моя земля, старый, будет! Чего ты зря размечтался! Уже и вправлении так решили». – «Ах ты такая, рассякая! – закричал, что было голосу. – Да вы со своим Семеном совсем ума рехнулись! Да я в район пойду, вот только сапоги надену. Бабка! Портянки чистые! Жив–ва!» А Танька как двинет его в бок…

– Встряхнулся, – лежит на лежанке, луна в окне, Фекла стоит рядом, трясет за плечо:

– Укрылся с головой–то. Говорено тебе: к дурноте это. На, испей водицы.

Отстранил протянутый ковшик, повернулся на другой бок. Опять туман зеленый, пучится, прет горой, лопнул, и круглое пошло из него, поднялось, полнеба закрыло. «А что я говорил, Михаил Ильич! Вот он царь–кочень!» – снова заорал дед. Туман задрожал мелко, расструился, как сквозь ситечко, пропал.

Проснулся Березкин, луны нету, серое в окне. Засунул ноги в валенки, чтоб ступать мягче – Феклу не разбудить, накинул на плечи кожух, вышел на крылечко. Утро едва занималось, пичуги и те еще спали, тишина стояла вокруг. В сутемени над Журавлихой клубился туман.

Дед покряхтел, уселся на ступени, натряс из карманов махорки, уголок газетной бумаги достал, спичку и раздавленный коробок выловил за подкладкой, закурил. Цигарка потрескивала, дымок отдавал горелым хлебом, – завернул с махоркой, видать, и ржаные крошки.

Заголосил петух во дворе, ему отвечали другие. Пискнула и расчертила воздух ранняя ласточка, поднялась ввысь, засветилась там: солнце уже посылало свои лучи из–за края земли. Туман от бугров пополз к реке, цепляясь за ракитник, за тростник. Оголялась Журавлиха, взблескивала быстрая вода в канавах, серебряным шитьем лежали канавы на бархатной черни торфов. Шли через Журавлиху два человека, свободно шли, не боялись топей.

Из ворот напротив с веслом на плече выскочил соседский парень, Васька.

– Куда? – окликнул его дед. – Под озимые шел бы пахать. Ну, цыц! Поворчи еще… Твое дело: «Так точно, никак нет!»

– Да что ты, дедка, развоевался! Поспею и напахаться. Перемахну вот речку, искупаюсь. В здоровом теле, знаешь, какой дух! – И Васька ушел к берегу.

– Дух, дух! – бурчал Березкин, снова заворачивая свое хлебно–махорочное крошево. – Иной раз что тебе бугай человечище, а дух в нем хлипкий. Кирюша на что – в семи местах стреляный, и без руки, а к делу рвется, плачет аж. Дух – оно хитрая штуковина. Из воды его не намакаешься.

Только Васька пропал за домами – появился из прогона московский профессор, с ружьем, с подсумками.

– Что так рано, Степан Михайлович? – окликнул он деда.

– Старик да петух – первые зорьку встречают, – ответил Березкин. – А тут еще сон увидел: царь–кочень вырастил на Журавлихе. Не ты ли это, Кузьмич, шел вдоль канавы?

– Я, Степан Михайлович. В лесу заночевал да вот глядел сейчас – сон–то ваш явью оборачивается. Замечательные будут огороды на Журавлихе.

– И я говорю: огородная земля. Куда им с садами туда лезть!..

Курили на дедовом крылечке, встречали вдвоем тихое деревенское утро, и казалось Майбородову, что век он живет здесь, в Гостиницах, и век думает общую с гостиницкими думу – об овощах, о птице, о яблонях, севооборотах. Вышел бы сейчас Панюков, сказал бы: «Неуправка, Кузьмич. Запрягай Атлета с Буйным, подсоби зябь пахать». Запряг бы, пошел под зябь пахать.

Но не Панюков, а бабка Фекла вышла на крыльцо.

– Чайку, может, с нами попьете? – позвала.

– Чайку? А это хорошее дело на зорьке. Душу и тело согревает. С удовольствием выпью чашечку.

4

Снова – и в который раз! – сидят Федор с Таней на своем укромном месте у реки. Не белые лепестки осыпают теперь вкруг них черемухи, а латунно–желтые пятаки осенней листвы тяжело падают с ветвей на землю. Ожирели за лето голавли, ушли вглубь, а может быть, и на крючок рыболова попались. Взамен их под берегом, плотно держась друг друга, торопливо мелькая плавниками, выгребают против течения и словно на месте стоят стайками мелкие рыбешки–сеголетки. Упадет среди них лист – шарахнутся в стороны, взблеснут, точно кто горсть новых, не затасканных в карманах гривенников метнул в воду.

В черемуховой гущине – драка, писк, пόрханье крыльев. Круглыми птичьими глазами глядят из–под листвы зрелые черные ягоды. Возьмешь в рот такую – свяжет и нёбо и язык. Из–за них, из–за ягод, и распря. Свиваясь жгутом, проносятся над водой скворцы. Высидели в майбородовских скворечнях птенцов, выкормили червяками с огородов, выучили всему, что молодым птенцам знать надо, и в отлет готовятся.

Тонкая паутина ползет по кустам, седыми хвостами по ветру крутит, в белые комья сбивается; за лицо, за волосы заденет – не знаешь, как и отлепиться от нее. Что там – банный лист! Осенняя паутина пристанет – хватайся за щеки, маши руками вокруг головы, – не поможет.

Много переговорили всякого Федор с Таней за летние месяцы, без робости снимает он докучливую паутину с ее завитков над ушами и на шее, там, где косы за день растрепались. Знает: коснись губами ее смуглой щеки, обними за плечи – не отстранится, разве только сорвет прутик с ракитника да стегнет небольно по рукам.

Разговоров много было разных, главное же не сказано, планы–то сокровенные так и не раскрыл Федор, так и не знает садовница, что будет он агрономом, что вместо домика материнского думает срубить большой, в четыре комнаты, – позади оставить Ивана Петровича с его особняком. Ну да пока это будет, можно и в старом доме пожить. Вот к зиме правление решило электрический свет к селу подвести с железнодорожной станции. Шестнадцать километров – разве это расстояние при таком желании колхозников видеть в домах своих электричество? Три сотни столбов надо, – двести уже заготовили. Шефы медный провод обещали прислать. Свет будет. Вот тогда и утюги электрические заводи, и приемники ставь, концерты слушай. А дальше как хозяйство пойдет в колхозе, со своим–то агрономом! Федору еще совсем неясно, как он будет вести колхозное хозяйство, но одно решил твердо Федор: пойдет оно у него строго по–научному. Хозяйство будет интенсивное, чего требовали комсомольцы у Панюкова.

Не знала этих планов Федора Таня, сидела задумчивая. Федору казалось, что скучно ей с ним. Отчаяние забирало от этого, – не находил слов, мысли шли вразнобой, делались никому не нужными.

Тишь стояла над землей. Вьюшкин, который тут, бывало, учился пиликать в кустах, давно выселился с берега. Бойко играет он на танцульках свою «Беженку», с закрытыми глазами даже, и голову фасонисто отвернет в сторону, вроде он и ни при чем тут, сама музыка, мол, откуда–то берется – руки, что ли, такие умные или от природы талант. А после Вьюшкина шуметь на берегу стало некому. Только разве вот резко и отчетливо хлопнет вдали ременный бич: гонят стадо с пастбища. Еще где–то, на скотном дворе, быть может, колодезный ворот визгнет да за поворотом реки стук от весел в уключинах – рыбачить под. воскресную ночь кто–то собрался.

Нехитрые эти звуки привычны и знакомы. По ним и Федор и Таня могут безошибочно определить, что делается сейчас на селе. У ворот хозяйки встречают своих буренок. Иван Петрович сидит с профессором на крылечке и разговор ведет: коровники, мол, пора благоустраивать, – бетонные полы, автопоилки, корма с весу. Панюкова, как всегда, окружают мужики. «Аванс? – объясняется Семен Семенович. – Поставки выполним – не то что аванс, полный расчет будет. От самих зависит. Давайте нажмем на обмолот. Ясно–понятно?» А там, наверно, Евдокия Васильевна за стряпню взялась… Тане чудилось, что ветерок донес со стороны дома запах кипящих на сковородке грибов. Полные кошелки подосиновиков носит профессор из леса.

– Пойдем–ка, Федя. Вставать мне завтра чуть свет, – сказала она и вскрикнула: – Ой, ноги отсидела! Подымай теперь.

Федор взял ее за теплые руки, поднял. Она не могла ступить и все ойкала:

– Ой, совсем как бабка Фекла сделалась.

– Так–таки и поедешь? – спросил Федор.

– Так–таки.

– В Ленинград?

– В Ленинград. Да не смотри ты на меня такими глазами. На три дня всего. Покажут нам, садоводам, новые прививки, инструкцию разъяснят – вышла какая– то. И вернусь.

Она поднялась на гребень пригорка и остановилась, посмотрела на Федора, словно обдумывая что–то.

– Федь, – сказала просительно. – Может, дашь мне часики свои в дорогу. Не бойся, в среду или в четверг верну.

– А что матери–то скажешь? Откуда, спросит, – отстегивая ремешок, сказал Федор.

– Жених, скажу, дал. – Таня хитро скосила глаза.

– Смейся! Досмеешься. Пойду вот к Евдокии Васильевне и скажу…

Шутливый тон Тани придал смелости Федору, развязал его язык, до того точно схваченный черемуховыми ягодами.

Таня отошла на несколько шагов, обернулась, прищурила глаза, как всегда у нее бывало, когда она волновалась:

– Да я, может быть, сама ей все сказала! Думаешь, ничего не вижу. Думаешь, не знаю… Чудной ты, чудной!

Сказала, подхватила руками подол платья и со всех ног, прыгая через гряды, через борозды, побежала к деревне.

5

Майбородов уезжал. Уже написано было ответное письмо коллеге на юг. Оно лежало на столике возле окна, незапечатанное, и, с трудом разбирая мелкие витиеватые буквы, можно было прочесть на первой его страничке: «Дорогой друг! Ты спрашиваешь, как мои дела, продвинулась ли работа, что принесло лето? Я тебе писал весной про Рим, про гусей, об индюшках и обо мне. Сказать теперь надо иначе: если Рим спасли гуси, то меня избавили от большой беды индюшки…»

Уложенные чемоданы в холщовых с голубыми каемками чехлах стояли на кровати, с которой были сняты одеяла и простыни; и неуютно темнела впадина на соломенном матраце, промятая боками Майбородова. Иван Кузьмич втискивал просоленные птичьи шкурки в распухший старенький рюкзак с множеством карманов и карманчиков – и внутри и снаружи. Поглядывал в оконце. На душе грустно. Конечно, в его письме товарищу было много шутливого, но все соответствовало истине. Майбородов не забросил своих дроздов и пеночек. За лето он провел интересные наблюдения над болотной птицей, весной с помощью телеобъектива заснял батальные сценки на тетеревиных токах, окольцевал десятка полтора диких крякв, заполнил записями несколько толстых тетрадей в клеенчатых переплетах, наконец – вот эти шкурки, которым в Москве его препаратор вернет вид подлинных дятлов, чибисов и куликов.

Проделана большая работа, намеченный весной план он выполнил, он сделал очень много сверх всяких планов, и все же на душе было далеко не так, как в иные годы. Бывало, с легким сердцем покидал он места своих временных пристанищ, с нетерпением считал километровые столбы из окна вагона и, взволнованный, радостный, выбегал на перрон московского вокзала, где его встречала Наташа. Нет, сейчас Иван Кузьмич не ощущал бодрого предотъездного подъема.

За окном, на склоне к реке, среди кочерыжек срубленной капусты, он видел шахматный строй Таниного сада. Деревца, – такие жалкие и беспомощные, когда их сажали, – укоренились, окрепли, разветвились. Одинокие последние листья, упрямо боровшиеся с порывами осеннего ветра, ярко багрянея, как бы являли прообраз тех плодов, которые вырастут здесь через несколько лет.

Если бы Майбородов продумал причины своего тревожно–грустного состояния, он бы понял: все дело в том, что не птицы, как бывало прежде, связали его с этими местами, а люди, их жизнь, в которую как–то незаметно вошел и он сам. Было ли что на селе, о чем бы он не знал! Он знал и доходы колхоза, и его планы на будущий год; он знал личную жизнь почти каждого колхозника. Знал даже, что Константин Зуев мало–помалу втягивается в колхозный труд, работает в полеводческой бригаде. Знал, что однорукого Кирюшу–кузнеца Иван Петрович с Панюковым устроили на мотороремонтный завод инструктором по кузнечному делу, и Кирюша самозабвенно занимается с подростками, как занимался в былые времена с Петей Красновым.

Нечего и говорить, до чего же близка Ивану Кузьмичу стала семья Красновых. Пожалуй, не меньше Ивана Петровича радовался он диплому и премии, полученным Евдокией Васильевной на районной выставке за индюшат. Присутствовал и при трогательной сцене благословения матерью своей дочки. То ли Евдокия Васильевна уступила Таниным просьбам, то ли Иван Петрович воспротивился, но мать иконку, приготовленную для благословения, не показала, просто соединила руки будущих супругов, обняла их обоих и заплакала. Вот и Иван Петрович зашел сегодня ни свет ни заря, подымил махоркой, помолчал, давно знакомым жестом проверил округлость своей бородки и сказал: «Эх, остался бы до свадьбы, Кузьмич. Еще бы одного петушка распили… У Матвеича второй так и стоит нетронутый».

«Да… Вот тебе и случайные люди!». – подумал Майбородов и вновь принялся уминать рюкзак.

– Можно к вам? – услышал он знакомый голос.

– Конечно.

Вошла Таня, присела на табурет, держа на коленях стеклянную банку с мелкими, в мизинец, огурчиками.

– Привет вам принесла от деда Степана. Встретила возле крыльца. Трудно, говорит, лазить мне по лестницам по Петровичевым. Отнеси. Собрал последышей, уксусом прихватил.

– Ах, Степан Михайлович, Степан Михайлович! Непременно забегу поблагодарить. Да как успеть только? – Майбородов вынул часы.

Через не затворенную Таней дверь он слышал, как внизу в доме Иван Петрович говорил: «Не больно мешкай с лепешками со своими, зерно уже вешают, коней запрягли». И там же тянула бабка Фекла: «А ты, Авдотья, брусницы насыпь ему в бутылку. В Москве, чай, понадобится. Хвать–хвать по аптекам, а тут – на! – свое лекарствие».

– Вот так, Танюша… Уезжаю… – Майбородов не находил слов. Снял очки и, пока протирал стекла платком, подслеповато и непривычно для Тани, жалостно как–то, моргал глазами. Он хотел сказать еще что–то. Но внизу послышался тенорок Панюкова:

– Петрович, зови!

Лестница скрипнула, тяжелые шаги по ее ступеням подымались к дверям мезонина…

1947


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю