355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Всеволод Кочетов » Избрание сочинения в трех томах. Том второй » Текст книги (страница 6)
Избрание сочинения в трех томах. Том второй
  • Текст добавлен: 15 мая 2017, 16:30

Текст книги "Избрание сочинения в трех томах. Том второй"


Автор книги: Всеволод Кочетов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 38 страниц)

– Загребай! – кричала страшно Марфа.

Сима с Настей наваливались на весла. А что они могли вдвоем поделать? Поняла это Марфа и как будто спокойнее стала. Где стоймя, где на четвереньках – добралась до носа, принатужилась, якорь двулапый скинула за борт. Дернулся карбас, и вроде бы даже не так трепать его стало. Но ненадолго. Прыгал якорь по подводным камням, срывался с зацеп. Карбас дрожал, трясся, хрустел, что кость на зубах голодной дворняги. Пришлось снова за топор браться – и якорь отдавать озеру. Жадное оно, до людей добиралось…

Стало так черно, что Марфу на носу еле различали. Пух белый, мокрый закружил, – снег прорвало из туч, и совсем все скрылось, и не стало понятно, где верх, где низ. Головы кругом пошли. Бухнуло что–то по борту, хрястнул борт, в карбас чудище какое–то полезло, и вода подхватила людей. Марина успела уцепиться за железную уключину – первое, что под руку попалось, мотнуло ее, будто тряпку, заполоскало в воде, рыба по лицу склизко ударила. Другая рука хватала воду, воздух, доски, ухватилась за что–то мягкое – волосы! Фыркнула, крикнула над ухом Калерия, обхватила за плечи, прижалась. Знала Марина, что не жди от утопающего соображения, утянет за собой в пучину. Но не могла поступить так, как советовала другим, как разъясняли правила спасения, – не могла ударить подругу по голове, оглушить. Нет, тоже обхватила ее свободной рукой…

В секунду все это произошло. В следующую секунду сообразили обе, что карбас не перевернулся, лишь воды зачерпнул до бортов. Попробуй в него взобраться – пойдет ко дну. Но если только держаться за борта, выдержит, – какой ни на есть, а опорой все–таки будет.

Перебирая руками, добрались до кормы – она повыше выдавалась над водой. Тут болтались обрывки сетей, ими сразу же обмотали Калерию. Так настояла Марина: боялась, как бы из–за потери крови не лишилась подруга чувств.

Ледяной холод брал тело в клещи, грыз его, сжимал, крючил. А к тому же мысль не исчезала: что за чудище это было, которое утопило карбас? Едва успели прокричать об этом друг другу, как оно вновь, черное, надвинулось – прямо на Марину; снова с треском ударило в карбас. «Эгей!» – человечий, слабый в урагане, голос осекся; пролетело тяжелое через голову Марины, хлюпнулось рядом. Чудище больно ткнуло в плечо, в давнишнюю, от минного осколка, рану. Боль прошла по телу огневой искрой… Но стерпела Марина, огляделась, поняла: карбас наскочил, тоже затонувший, нос только высокий, поверх воды, загнутый кверху. А рядом пенил воду, бухал по ней руками, орал – по голосу узнала – родной человек.

– Дядя Кузя! – закричала.

– Дядя Кузя! – подхватила и Калерия.

– Дядя Кузя! – тонко – с другой стороны карбаса, с носа, – Симин, должно быть, голос.

– Хватайся! – командовал Кузьма Ипатьич, перебирая руками по борту. – Хватайся за наш карбас. Ваш переломленный, утонет, камни в нем не выкинутые.

Хватались за воронинский карбас, оттуда кто–то тянул руки, тоже орал:

– Через борт, гляди, не лезь! В воде стоим. Лови веревку, обвязывайся. Терпи, девки, пока отчерпаемся!

Хоть малость, а все же светлей становилось на душе, – народу много, мужики… Никого не сожрало озеро.

С Симой вместе держалась за карбас и Марфа. Только возраст не тот у нее, ослабла; дядя Кузя перехватил ее поперек, тянул к своему карбасу, непривычно тихую, безвольную, – сам пеньковый конец петлей вокруг себя обхлестнул. Мазин его подтягивал.

Константин Мазин ничего не видел во тьме, но знал, что ведь и дочка его, Калерия, в Марфином звене. Кинуться бы, казалось, ей на выручку. Да разве так рыбак поступит? Рыбацкая кровь не дозволит бросить остальных, – родного спасать. Нет такого обычая на Ладоге испокон веков. Есть обычай – спасай того, что слабже, того, кому быстрей ты можешь оказать помощь, и помни: каждому ведом этот обычай, твою родню не позабудут.

Собрались будто бы и все. Ну, а дальше что же делать? Непогодь не утихает; валом валит, метет – вкось, вкруг – снежище. Густеет от него вода, бьет уплотнившимися глыбинами окоченелых людей. Долго ли продержатся они? На сколько сил хватит?

Мрак, черный, непроницаемый, страшный. А откуда ни возьмись искристые светлые точки запрыгали в глазах Марины, неуловимые, сползающие в сторону. Глаза за ними веди – они убегают… Слабнет тело, слабнут руки, ноги в воде мертвыми плавниками, но ей кажется, что стоит она на зыбком полу: подкашиваются колени, клонится голова книзу, сон одолевает, идет семьдесят второй час возле операционного стола, и профессор Весенин поддерживает медицинскую сестру за спину. Зачем? Отпустил бы хоть на минутку, хоть на истоптанный пол, все равно куда, лишь бы упасть, лечь, – ног–то уже нету, они раздулись, лопнули и вытекли.

Вспыхнуло что–то ослепительное в выси, будто бы белое солнце взошло; взревело воем сброшенной бомбы, надвинулось вплотную; треск – резкий, пулеметный. Качнулась земля, Марина рухнула, вздохнула облегченно: наконец–то! И уже не слышала и не чувствовала, как профессор Весенин поднял ее с залитого кровью земляного пола палатки и, шатающийся, куда–то понес…

3

«Ерш» валяло с борта на борт. В снежном шторме траулер ослеп, потерял дар голоса, – сорвало антенну. Дизель задыхался, поминутно вместе с судном принимая то боковое, то почти вертикальное положение. Фомин рассек лоб вкось над бровью, – ударился о крышку цилиндра. Кровь размазалась по лицу, опухоль закрыла глаз. Моторист с тревогой вслушивался в гулкие перекаты под фундаментом дизеля, – ему казалось, что воды там стало больше. Он запускал мотопомпу, – вода ревела по–прежнему, и не понять было – то ли под настилом моторного отделения, то ли под днищем траулера.

На медном диске машинного телеграфа стрелка показывала: «Средний». Перед таким же диском в рулевой рубке, пружиня ноги, вцепившись руками в поручень, стоял капитан, вглядывался в белую тьму. Волны вырастали то прямо по носу, то справа, то слева, то шли стеной на корму. Траулер стонал, проваливался в пену, в мрак, в пустоту.

Алексея тревожили эти ладожские волны, зловредные свойства которых особо отмечены в старых книгах. Высокие, короткие, отрывистые, они всегда были страшны судам без балласта. А «Ерш», как на грех, шел не только без специального балласта, но, по осеннему холодному времени, даже и безо льда. Капитан ругал себя за такую оплошность. Он до светляков в глазах всматривался в снежную круговерть… Стена вокруг, и больше ничего. «Ерш», казалось, бился в какой–то глухой коробке. Положили его туда и трясли, испытывали, как долго выдержит, скоро ли развалится? Оставалось одно: идти только по компасу, делая поправки на вращательное ладожское течение.

В носовом кубрике собралась команда, все ловцы. Сидеть возле стола, освещенного потолочной, нервно мигающей лампочкой, было невозможно. Лежали на двухъярусных нарах, держались за медные стойки, а то слетишь на пол вместе с жестким матрацем. Тралмейстер Колдунов басил из угла:

– Десять баллов верных. Как бы к водяному царю в гости не довелось попасть.

– Ну… Ну!.. Ты… ты… ск…скажешь! – вдруг, почему–то заикаясь, выкрикнул Ивантий, пластом растянувшийся на нижних нарах. – Алексей Кузьмич не… не допустит…

– Нево–озеро! – с торжественным почтением проговорил дед Антоша Луков. – Разбушевалося… Что конь дикий. Только узду на него, как на коня, не набросишь. Не обратаешь батюшку…

– Препротивный ваш батюшка, Антон Мироныч, – отозвался Иван Саввич. – Какой к черту батюшка! Теща! Разойдется – не уймешь.

– Не гневи бога, Саввич, – помолчав, сказал дед Антоша. – Тыщу лет кормит Нево нас, рыбаков. А тут пришло – и Ленинград весь кормило. Это как?

Замолчали, слушали пушечный бой волн в обшивку, думали каждый свое. Кто–то вздохнул: «Здесь – что! На миру. А вот каково, там Фомину Петрухе! Один–одинешенек в крысьей норе сидит». Посочувствовали мотористу. Посочувствовали и капитану, который со штурвальным да с вахтенным дрогнет наверху. Каково–то у него на душе! Молодой парняга, а отвечай и за судно, и за всех. Они лясы здесь точат, он борьбу ведет со взбесившимся «батюшкой».

Ударило снизу, встряхнуло нары. Осекся дизель, мигнула лампочка, погасла, снова зажглась. Крениться кубрик стал со всеми обитателями, – и с говорунами и с молчальниками. Сорвался Ивантий, об стол его бросило. Заблажил, хватаясь за привинченные к полу ножки.

– Царева мель, должно быть, – сказал дед Антоша. – Тут ей быть…

Вспомнили песчаную, засасывающую Цареву мель, безвредную в тихую погоду, страшную в шторм: сядешь на нее – поломает судно, затреплет, на каменьях разобьет.

Распахнулся верхний люк, не сошел – съехал на заду по крутому трапу, вместе с настигшей его волной грохнулся об пол вахтенный Ермил Клюев.

– Беда, ребята! – крикнул, подымаясь. – Пробило днище, заливает! Давай наверх, пластырь ставить.

Соскочили с нар, полезли на палубу, в вой, в ветер. Иван Саввич и тот в своей меховой шубе вышел наверх. Захлопнулся снова люк. Остались в кубрике дед Антоша на своем месте да Ивантий – под столом все еще сидел. Слушали топот сапог на палубе.

А там хватались за канат, протянутый от носа до кормы, двигались гуськом, к бортовым поручням липли.

Алексей вышел из рубки, черной тенью застыл на мостике, в штормовом кожаном реглане, в шлеме. На единоборство с озером поднял свою команду капитан. Смертельный подошел час, не было времени на раздумья. Орал в жестяную трубу–мегафон, командовал. Одних на ручную помпу послал – помогать моторной. Полезли в трюм, с ними и Иван Саввич. Другим предстояла опасная работа – наложить на пробоину пластырь.

Вытащили двойной брезент, развернули, рвало его из рук, хлестало краями по ногам, по спинам, по лицам. Не замечали ударов, не чувствовали боли. Колдунов обвязался канатом, проверил узлы, полез за борт. Заводили брезент с носа под днище, где, чиркнув подводным валуном, проломило аршинную дыру. Палубу залил яркий свет прожектора. Вился, плясал в нем неуемный снег.

Те, что в трюме, запалили промасленное тряпье, в дымном желтом свету качали вручную помпу, стояли выше колена в воде. Плавала рядом, не тонула, пятнистым зверем казалась лохматая шуба Ивана Саввича. Константин Слепнев и Михаил Лаптев стучали топорами, заклинивали дыру изнутри.

– Брезент эвон-т, эвон-т! – тыкал куда–то ногой Слепнев. – Подтянули, ребята.

Но брезент срывало, волокло водой под днище к корме. Мокнул, стыл, коченел, болтаясь в воде за бортом, Колдунов. Кричал зверские слова, да разве услышишь – какие, в таком гуле…

Сошел с мостика капитан. Хватались вместе с ним сообща за канаты, натуживались, – пластырь плотно влипал в обшивку, но не в том месте, где нужно. Не совладать с ним было.

– Эй! – гаркнул Алексей. – Есть еще кто в кубрике? Вахтенный…

Ермил Клюев – к люку. В кубрике дед Антоша с Ивантием. Не звать же на палубу деда…

– Ивантий! Наверх. Капитан приказывает.

– Не имеет права! – криком в ответ Ивантий. – Я по сетям мастер!..

Но Клюев уже исчез, не слышал.

– Приказывает! – кричал Ивантий. – А кто он мне, чтобы приказывать? Сам чего смотрел? Куда завел траулер? Я еще жалобу подам на него! Сопляков в капитаны ставят!

На палубе топот сильнее, крики, капитанский мегафон…

– Иди, иди, – сказал дед Антоша. – Негоже от артели отбиваться. Когда такое дело, пара рук – большая подмога. Иди.

– У меня ломь в ногах, соображаешь? Ослабну, в воду снесет. Сам иди, ежели такой горячий!

– Ну-к что ж – снесет! – Дед поднялся. – Выплывешь. Ты давно гляжу, парень, с такого материалу исделан, который в воде не тонет. Только смердит.

Он надел кожух, просунул неторопливо деревянные – палочками – пуговицы в ременные петельки, кряхтя полез по трапу. Медленно поднимался, сутулыми плечами откинул люк. Ивантий следил за ним по–звериному, видел, как исчезли наверху в черном квадрате тяжелые дедовы чеботы, слышал, как, деревянно стукнув, захлопнулась крышка люка. Огляделся в пустой каюте, почувствовал холод в груди, дрожь, мелкую, противную.

– Дед! – крикнул истошно.

И уже не страх – другое какое–то, неведомое ему доселе чувство подняло его с полу: было оно сильнее страха. Срываясь, стукаясь коленями, локтями о ступени, обитые медными полосками, бросился Ивантий к люку. Обдало водой, ослепило. Белый прожекторный луч лежал на палубе; как из снега слепленные суетились в нем рыбаки.

Кидался Ивантий от одного к другому. «Дед! – кричал. – Дед!» Кто–то наотмашь стукнул его по шее, ткнулся Ивантий в мокрые доски лицом. Поднялся на карачки. «Берегись!» – крикнули ему. Увидел пеньковый толстый конец, ухватился, тянул вместе со всеми. Озирался, в людской толчее не мог узнать того, кого искал. «Крепи!» – кричал капитан. Вязали тугие узлы вкруг чугунных кнехтов. Толкали Ивантия локтями… Худо, когда не знает человек своего места, когда вразнобой идет с артелью. Никому не нужен он, всем только мешает.

Опять встряхнуло тральщик, треснуло впереди, черное мелькало за бортом в белой пене.

– Шлюпку! – скомандовал капитан.

Завизжали тали кормовой стрелы. Колдунов, как водяной, промокший, облепленный снегом, кинул за борт пробковый круг на длинной веревке. Ивантий упал, цепляясь за канат, заревел дико:

– Дед!

4

Марина очнулась на узкой железной койке. Багровые отсветы дрожали над ней на потолке и сбоку – на бревенчатой стене. Топилась, потрескивая, круглая печка с открытой дверцей.

– Профессор, – сказала Марина, заметив темного человека в ногах постели. – Я, кажется, не выдержала, подвела вас?

– Маришка! – услышала в ответ голос Алексея. – Попей горячего.

– На, испей, с вином, с водочкой. – Дядя Кузя подносил дымившуюся кружку.

Глотала, обжигаясь, звякали о жестяной край зубы Путалось в голове: бой, шторм?.. Прояснилось не сразу. Поняла: не палатка – теплый рыбацкий дом на Птинове.

– А где же?.. – Поднялась было, но стрельнуло в плече, отдалось в голову, в ноги, в спину; снова упала на постель.

– Все целы, не тревожься, – понял Кузьма Ипатьич. – Симка за печку вон затиснулась, спит. Мазину отец на кухне отпаивает. Все целы. Марфа на плиту легла, – треплет бабу. Простуду, видать, подхватила.

Говорил Кузьма Ипатьич нетвердым, серым голосом: за здоровье говорил, а как за упокой получалось. Недоброе почуяла Марина.

– Ешь, мать прислала! – Алексей совал какие–то пирожки, лепешки.

Она отстранилась от бесхитростных даров Пудовны, спросила:

– Несчастье, дядя Кузя?..

Кузьма Ипатьич присел перед раскрытой дверцей, стал ворочать поленья; посыпались на пол трескучие искры.

– Деда Антошу унесло, – за отца ответил Алексей.

Старик поднялся, вышел из комнаты. Марина испуганно молчала. Непонятно было, как ушедший на покой из звена древний рыбак попал в такой шторм в озеро.

Алексей придвинулся ближе, пригнулся, заговорил. Он рассказал, как дед упросил отвезти его к рыбакам сюда, на Птиново, как штормовал «Ерш», как заделывали пробоину, как наскочили на их разбитые карбасы. Но как пропал Антоша Луков, сказать не мог. Знал об этом, должно быть, только один Ивантий. Но тот – не ума ли решился? – бормочет: «Дед, дед», – и все.

Ребенком, обиженным и еще раз осиротевшим, почувствовала себя Марина. Слаба, в сущности, женщина, какие бы большие деяния она ни совершала. Но слабость ли это – мягкость, отзывчивость, внутренняя теплота, которой так много, что хочется разделить ее с добрым другом?

Алексею показалось, что Марина задремала. Он осторожно стал подыматься, – надо было отнести Катюшкино письмо, – совсем запамятовал. Белянка запечатала в плотный голубой конверт, трогательно краснея просила сразу же передать председателю, – именно «председателю», а не Сергею Петровичу.

Но осторожность была напрасной, Марина не спала, остановила:

– Не спеши, Алеша. Мне страшно одной, посиди еще.

Растерянно и неловко гладил грубой ладонью ее влажные волосы Алексей. Разве надо его просить – посидеть! Не ушел бы вовек от нее. Чувствовал, что любит свою непонятную сестренку, – и не как сестренку любит, и только перед свежей могилой деда Антоши боялся сказать себе и ей об этом чувстве. Не умел капитан выказывать ласку, да и когда было научиться этому? Только раз в своей жизни обнимал он дивчину, уговаривался жить–рыбачить с ней вместе. Убило бомбой светловолосую прибористку на зенитной батарее в Осиновце… Нет, не научился капитан ласкаться. Волосы вот треплет, руку больно стиснул…

Но разве неприятно это Марине? Лежит, тепло укутанная, тихая, понимающая.

– Пойдешь еще в озеро? – слышит она вопрос.

– А как же, Алеша! Как только встану – сразу. Теперь мне ничего нестрашно. Такое крещение приняла!.. Не подоспей даже твоя ладья, – Алексей угадал улыбку, – все равно бы мы с дядей Кузей выбрались на берег.

Он снова стиснул ее руку, подышал на пальцы, согревая, хотя нужды в этом уже не было, спросил, тише нельзя, – так, чтобы Сима за печкой не услышала:

– А в матросы, Маришка, пойдешь? Ко мне. На всю жизнь.

Марина прислушивалась к сердцу. Прошлое все дальше и дальше отступало назад.

1948

Профессор МАЙБОРОДОВ
повесть


ГЛАВА ПЕРВАЯ

1

По скрипучей узкой лестничке, застланной после мытья пестрой домотканиной, Майбородов спустился в кухню, в теплые запахи – то ли щей, то ли ржаных капустников.

Из глиняного горшка с углями для самовара на шесток печи вылез котенок, тряхнул вздыбленной шерсткой, пискнул, соскочил на пол, стал тереться о сапоги. На белых, выскобленных половицах его лапки, черные от углей, печатали такие узоры, что Майбородов поспешил отступить к столу на полосатую дерюжку.

– Ах ты мазурик! – негромко сказал он засеменившему следом котенку и выжидательно посмотрел на дверной – без створок – проем в оклеенной розовыми обоями перегородке, которая отделяла кухню от горницы.

Никто не откликнулся. В доме стояла тишина, лишь за перегородкой петушиным бойким скоком гнался вслед уходящему времени шумный будильник.

Серебряные, с монограммой на крышке, часы Майбородова показывали без четверти восемь. Майбородов полагал, что он встал достаточно рано, как и следует вставать в деревне, чтобы не нарушать городскими привычками строгий ритм сельской жизни. Но хозяева поднялись еще раньше и, видимо, уже ушли из дому. Печь истоплена, пол вымыт, посуда прибрана на полку, очнувшиеся от зимней спячки мухи тщетно выискивают на столе поживу: доски стола, точно так же как половицы, чисто выскоблены ножом.

Все еще ожидая, что вдруг он кого–нибудь да встретит, Майбородов несмело прошел в горницу. Раннее солнце гнало из нее утренний сумрак, зеленый от густых гераней на подоконниках. Зыбкий лучик уперся в стекло, под которым в черной рамке из простенького багета, на стене над комодом, теснились семейные фотографии. По открытому выпуклому лбу и округло подстриженной бородке Майбородов опознал тут хозяина, Ивана Петровича.

Был Иван Петрович изображен на фотографиях трижды. На первой – вместе с Евдокией Васильевной, повязанной белым платочком; снял его, должно быть, фотограф–пушкарь на городском базаре и впечатал в кленовый лист. Времени с тех пор утекло много. Желтыми пятнами проступало оно на лицах людей, и даже сам кленовый листок пожелтел по–осеннему. Две другие карточки относились к годам войны. На одной из них Иван Петрович, в меховой шапке, в шинели, затянутой ремнями, стоял на прокопченном снегу возле пушки с длинным тяжелым стволом и, по взмаху руки судя, что–то говорил. Перед ним – полукругом – бойцы, как на митинге.

Между этими снимками втиснулись маленькие, подобные почтовым маркам, портретики хозяйской дочки, которую мельком видел вчера Майбородов. А в центре, в семейном окружении, помещался портрет молодого бойца, обведенный траурной ленточкой. Открытый, как у Ивана Петровича, лоб, косые – от переносья к вискам – брови. Две, белыми пятнами, медали на гимнастерке, темная полоска за ранение.

Майбородов пристально всматривался в лица людей, черная рамка казалась ему окном в сокровенную жизнь его хозяев. Вчера он приехал поздно и поговорить с ними, как следовало бы, не успел. Когда председатель колхоза привел его сюда и сказал: «Петрович, принимай гостя!» – Иван Петрович с Евдокией Васильевной, не слушая слов Майбородова о том, что он–де за все заплатит, принялись прибирать мезонинчик, затопили там сложенную из кирпича лежанку, внесли железную раскладную кровать, набили матрац мягкой овсяной соломой. «Дело к ночи, – говорил Иван Петрович, перетаскивая вещи. – А к ночи первое дело – ночлег, это я по–солдатски знаю. Наговориться успеем».

Испуганно визгнул котенок и из–под ног Майбородова, прихрамывая, с отдавленной лапкой поскакал в кухню.

– Прошу прощения, – сказал ему вдогонку Майбородов, подошел к столу, где на выцветшей клеенке белел лист вырванной из тетрадки бумаги, прочитал написанное крупными, для: разборчивости, буквами: «Все в печке. Кушайте на здоровье. А хлеб и молоко в шкафу». Заметил, что в слове «шкаф» сначала было написано «п» и исправлено на «ф». Должно быть, дочка поправила кого–то из своих родителей.

С печкой сладить не удалось. В таинственно жаркой ее глубине, массивно чернели чугуны. Попробовал было поддеть ближний из них рогачом, – чугун качнулся, через край жирно плеснулось, зашипело на поду. Майбородов прикрыл устье заслонкой, как было, отошел, поднялся в мезонин, принес оттуда чемодан, стал выкладывать из него свертки с колбасой, сахаром, маслом. Потом достал из шкафика кринку, сел за кухонный стол, ел, запивал куски черствой булки топленым густым молоком, бросал кожуру от колбасы котенку, стараясь загладить перед ним свою вину. Котенок мурлыкал, настораживался, стриг, ушами в сторону печки, под которой начал поцвиркивать сверчок.

Сверчок, стук будильника, тихая возня котенка располагали к миру и покою. Майбородов сложил продукты в хозяйский шкаф, набил трубку, неподвижно застыл на табурете, – думал. Впереди – работа. Весна и целое лето работы. И как хорошо, что он попал к таким милым, гостеприимным хозяевам. Председатель колхоза, кажется – Семен Семенович, этот деловитый, быстрый на решения человек, не обманул. «Поставим вас, товарищ ученый, на квартиру к Ивану Петровичу, – одергивая сшитый по военному образцу китель из синего сукна, заявил он вчера, когда Майбородов прямо из саней, с пути, вошел в колхозное правление и предъявил свои документы. – Лучшего места, чем у Красновых, ни у кого на селе не найти. Особняк! Да и хозяева… Посмόтрите, в общем, сами».

«Особняк» Майбородов уже осмотрел – и кухню, и горницу – и в спальню заглянул краем глаза, не решаясь войти туда без хозяев, и особенно оценил предоставленный в полное его владение мезонин. Радушие же хозяев сказывается в каждой мелочи: и в этой записке, оставленной на столе, и в желании получше обставить ему жилище, и даже хотя бы в кринке молока с нетронутой толстой пенкой, до которой он еще с детства был большой охотник.

Под ногами снова раздался вопль. На этот раз от грубых подошв пострадал острый, как шило, хвостишко. Котенок забился к сверчку под печь. А Майбородов надел зеленую бобриковую куртку с волчьим воротником, потертую котиковую шапку с промятым верхом и вышел на крыльцо. Возникло серьезное затруднение: двери не имели ни внутреннего замка, ни колец для висячего. Что же, оставить дом так или волей–неволей сидеть и дожидаться хозяев?

Шаркая по заледенелому с ночи снегу, подошел дед в куцем полушубке и валенках, туго вбитых в красные, клееные из автомобильной резины галоши. Остановился против крыльца, молча приподнял на белых редких волосенках шапку. Так же молча поднял свою шапку и Майбородов.

Дед, видимо, догадался о причине затруднения приезжего.

– Гуляй, батюшка, безбоязно. – Довольный случаем перекинуться словцом, он полез в карманы за газетой и махоркой. – У нас этого нету – чтобы замки на избах. Амбар ли, сенной сарай, кузня – то иная статья. То – добро артельное, порядка оно требует, да и, как сказать, – цену имеет. А горшки–то – тьфу! – Дед послюнявил неровно оборванный край завертки, стал пальцами приминать цигарку. – Да хоть бы и не горшки, – он выпустил клуб дыму. – Хоть бы и гармония, как у Вьюшкина, или, к примеру, наша со старухой кровать с трюмом… Кто их возьмет? А возьмет – велика ли радость ему будет от краденого? Трудовой человек свое, заработанное любит. Вот что я тебе скажу, не знаю, товарищ, твоего звания.

– Моя фамилия – Майбородов.

– Вот и ладно. А меня Степанычем кличут. Хотя, как сказать, и не Степаныч я вовсе, а Михайлыч. Это по имени Степан. А вот поди ж ты – Степаныч да Степаныч! От озорства, что ли, от привычки или от неучености?

– Наверно, от привычки, Степан Михайлович.

Майбородов обрадовался знакомству с интересным стариком, который, кто знает, может оказаться очень полезным помощником в работе. Встречались ему в жизни такие хитрые на разговор деды. Никто не знал так, как они знали, места заячьих гнездовий, косачиных тайных токовищ, совиные гнилые дупла, труднодоступные лабиринты ласточек–береговушек. Много знали о жизни природы эти деды и многое могли поведать любопытствующему уху.

Заинтересованный, Майбородов предложил старику присесть на крылечке.

– Застыну, – отказался тот. – Кожух короток, вишь – сидению не прикрывает… Да я тебе и так все объясню. На речку если – эвон-т, огородами. В лес задумаешь – буграми, вкруг болота ступай. Ну, покудова не развезло, можно и не кружить буграми, – зимник держит. Вот и вся, как сказать, география наша. А дом – иди, не бойся – не тронут.

Дед плюнул на цигарку, бросил ее в снег, отер пальцы о полу шубейки, подал руку Майбородову:

– Заговорился, а там, в правлении–то, ждут. Часа два как в окно стучали, давай–давай, мол, Березкин, вопрос задерживаешь. Бегу! – и зашаркал дальше красными галошами.

Не без огорчения проводил его глазами Майбородов. Потом свернул в противоположную сторону, пошел искать указанную дедом тропинку через огороды к реке. Предстояла первая весенняя разведка.

2

В колхозном правлении, куда вызвали Березкина, заседание, начавшееся утром, продолжалось весь день. Из районного отдела сельского хозяйства приехали агроном с землеустроителем, сошлись бригадиры. В сторонке на лавочке сидела Таня Краснова, дочка Ивана Петровича. Она то и дело прикрывала рот ладонью, чтобы скрыть одолевавшую ее зевоту; в круглое зеркальце, которое всегда носила в кармане серенького демисезонного пальтишка, рассматривала веснушки, мелко рассыпанные по лицу, от нечего делать поправляла волосы на висках.

Тане надоело сидеть в правлении. Говорили о севообороте, об участках, незаконно захваченных под огород подсобным хозяйством пароходной пристани, о том, где сеять яровую пшеницу, об удобрениях, о плугах и боронах. Говорили длинно и скучно. И сами говорившие казались Тане скучными. Ну что вот Панюков? Она косила глаза на председателя. Сидит, цигарку изо рта не выпускает. Воображает из себя большого руководителя. А человек–то, человек – посмотреть не на что. Желтый какой–то, бровей нету, нос картошкой. Или – землеустроитель. Шепелявый, не поймешь, что и сказать хочет. Лучше бы помалкивал. Зачем звали на заседание – неизвестно. Обещали ее вопрос решить, а сами даже и позабыли о ней. Хоть бы этот агроном с рыжими усиками повлиял как–нибудь на правление. Да и он, видать, тоже деляга вроде Панюкова.

– Замечательный участок! – услышала Таня голос агронома. – Суглинок, сухо. – Агроном водил карандашом по разостланному на столе, в разные краски раскрашенному плану земельных угодий. – Вот сюда – от села к реке, по уклону – как раз и вынесем овощные поля. Вода рядом, удобно. На берегу насос можно поставить. Конный привод или моторчик, если достанете. Поливные огороды, – что лучше!

– Да лучше и не надо. – Березкин поднял на него свои по–стариковски влажные глаза. – Тут овощь и до войны у нас была. Одно вот, как сказать, досада: здесь, вишь ты, воду с‑под берега в гору таскай, а рядом – обратное дело – болотина лежит. Земля даром гуляет, комара плодит. Уж годов как десять осушить мы ее плановали, Журавлиху–то.

– Капитальная работа, Степан Михайлович. – Агроном покачал головой. – Больших затрат потребует. Постепенно за нее браться надо. Сейчас пока рано об этом думать. Осваивайте то, что есть.

– Семен Семенович! – Таня не выдержала, крикнула из своего отдаления так, что заставила всех заседающих обернуться к ней. – Отрежьте хоть кусочек от огородного поля. Под сад–то.

– Сад? – Панюков посмотрел на нее удивленно. – Клевера не знаем куда девать, а она – сад! Ты о себе не печалься, работы по горло будет. Степанычу в помощницы поставим.

– Сады, как сказать, – затея, – высказался и Березкин. – Когда–то они вырастут, когда–то получишь с них толк. Хорошо их было барину садить, в имении. Жил–гулял, что десять лет ждать, что двадцать – ему все одно, – спешить некуда.

– Не совсем так, – возразил агроном. – И помещики сады разводили не только для удовольствия.

– Так, так! – перебил его Панюков. – Правильно говорит Березкин. Не можем мы сейчас сорить деньгами, и земли нет пустопорожней. Разживемся – тогда…

– На овсе своем не разживетесь вы никогда! – снова зло крикнула Таня.

– На огородах разживемся, – поддержал председателя Березкин.

Агроном, постукивая карандашом по столу, промолчал.

– Что толковать! – закончил спор Панюков. – Не можем садоводством заниматься, ясно–понятно? Несвоевременно. Пойдешь к Березкину в помощницы, и точка!

– Ну и как хотите! – Таня поднялась. – Думаете, мне больше других надо? Ничего мне не надо. Уеду в город – и до свидания!

Она метнулась к выходу, хлопнув дверью. Но никого это не тронуло, все продолжали по–прежнему дымить цигарками над разноцветной картой колхозных земель. Только Березкин высказался, скребя лысину под шапкой:

– Себе бери такую помощницу, Семен. Я уж, как–никак, сам–один управлюсь.

3

Иван Петрович врубил топор в звонкое, добела отесанное бревно с застывшей, как старый мед, смолой в трещинах, ребром ладони смахнул пот со лба.

За новым срубом густели предвечерние тени, морозец сушил лужи, натаявшие в снегу за день, обметывая их по краям игольчатым зеленым ледком, а на открытом месте все еще пригревало мартовское солнце.

– Хоть ватник сбрасывай! – Плотник подставил под косые лучи свою черную бородку, достал из кармана кисет.

– Моего заверни, дядя Ваня, – предложил его напарник Федор Язев, тоже всаживая топор в комель бревна. – У меня табачок легкий. В сельмаге купил. Бывало, в Болгарии мы такой куривали.

– Ну его, легкий–то! – отказался Иван Петрович. – Кашель от такого бьет. По заграницам я не хаживал, к махорочке, Федя, привык.

Присели на сухие бревна. Иван Петрович ссутулился, Федор развернул грудь, удобно прислонился спиной к штабельку.

В родные места Федор Язев возвратился совсем недавно, двух месяцев нет. С дружками по батальону он после демобилизации остался в Белоруссии, – стучал топором на стройках Витебска и Минска. Прошлым летом приезжал в отпуск к матери. Мать взяла слово, что через год сынок вернется в село свое насовсем. Вернулся раньше. Пошел плотничать на пару с Иваном Петровичем. Срубили за два месяца не так–то много – помещение для сельмага, но зато как срубили. Тридцать лет плотничает Иван Петрович, а и тот завидует умению, какое Федор принес с войны. Сам дядя Ваня, как он только что сказал, далеко от родных мест не хаживал, – Прибалтику довелось повидать, Восточную Пруссию – и все. А то вот два полных года провоевал тут неподалеку, с артполком, на реке Воронке. Федору уже давно мать рассказывала о том, как Иван Петрович громил свое село фугасными, но с самим Иваном Петровичем поговорить об этом ему еще не доводилось, и он в эту минуту отдыха и тишины полюбопытствовал:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю