Текст книги "Избрание сочинения в трех томах. Том второй"
Автор книги: Всеволод Кочетов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 38 страниц)
– Ладно! – Дядя Кузя выскочил из дымища. Отдышался, повторил: – Ладно. Поддавайте гуще. – И, так же не глядя на Марфу, пошел обратно к карбасам.
Запрыгал следом за ним и Антошка. Заметил, что хотя дядя Кузя и говорит – не обижаюсь, мол, на мамку, а сам не глядит на нее, – серчает, значит. Вот и разберись, как у взрослых устроено: говорят одно, думают иное…
Дед Антоша ушел от костра и теперь брел далеко по берегу, пугал хворостиной нахальных галок, поглядывал в озеро.
Отстукивая дизелем, с озера зозвращался траулер,
– «Лещ»! – первым разобрал надпись на носу Антошка.
– «Лещ»! – подтвердил и дядя Кузя.
Не по надписям – по каким–то другим признакам различал он траулеры МРС, как братья–близнецы похожие один на другой: то ли по наклону мачты, то ли по форме капитанской рубки, а может быть, и по голосу сирены… Антошка завидовал дяде Кузе, – он таких тонкостей постигнуть еще не мог, зато глаза его в километровой дали ясно видели черные четкие буквы надписей. Зрением–то он превосходил дядю Кузю!
Днище карбаса было густо промазано, когда Кузьма Ипатьич уселся на бадейку, на которой до него сидел дед Антоша. Но только дядя Кузя не курил. Он просто отдыхал, посматривал на «Леща», причалившего к пристани «Ленрыбы».
– Тот хорошо рыбачит! Этот хорошо рыбачит! Тоже рассуждаешь! – сказал он, как показалось Антошке – ни с того ни с сего. Антошка успел позабыть, что сам же полчаса назад передавал дяде Кузе мнение председателя колхоза и деда Антоши о своей мамке. – Кто теперь из нас, карбасников, хорошо рыбачит? Коренники – они! – Дядя Кузя выставил палец в сторону «Леща». – Мы, с неводами да с мережами, в пристяжке у них идем. Последние мы. Перемрем, старики, – разве после нас возьмется кто за мережи? Ты, к примеру, кем быть мыслишь?
– Как дядя Леша!.. – не раздумывая, отрубил Антошка.
– То–то, как дядя Леша! Все вы заодно… Жизнь так устроена, Антошка. Она – не карбас. Не повернешь, куда вздумается: Ни обратного хода ей не дашь, ни на месте не удержишь. Иной бы и рад якорь бросить: обожди, мол, жизнь, не спеши… Не выходит. Вот на моем веку – была мережа, ладожская называлась, короткокрылая. Пришла с Финского залива другая, с длинными крыльями. Цеплялись было упрямые старики за свою, за исконную, – не выдержали: курляндка–то, завозная, добычливей оказалась. Или дель фильдекосовая, прочная, – разве ей ножку не подставляли? Тоже не получилось. Не остановишь жизнь, нет!
– Дядя Кузя, – Антошка обрадовался интересному разговору, – а ты далеко в старину знаешь? Катерина Кузьминишна говорила – в старину тут у нас война такая шла! Смолу на немцев с крепости лили…
– Катерина Кузьминишна! – Кузьма Ипатьич усмехнулся, не без ласки и гордости представив свою золотокосую белянку. – Коль учительница говорила, значит – верно. Только попутал ты: не немец ходил на Ладогу в старину, а швед. Называлась Ладога в ту пору Нево–озеро. Богатые корабли через нее плыли. Товары на кораблях везли. Из северных, говорят, земель в южные, а с тех обратно. Прямо, сказывают, в Черное море из Набатова водой идти было можно. Понятно дело, видят шведы: корабли, товары, народ работает, хлеб добывает – да и давай!.. Подступили под Ладогу – вот где крепость–то и по сей день стоит, куда вы на пароходе с Катериной Кузьминишной ездили. Не вышло! Ладожане – народ вольный, подпалили дома свои: ни нам–де, ни вам, врагам, – в кремле заперлись. Верно, лили со стен вот этакую жидкость. – Кузьма Ипатьич шевельнул палкой в котле. – Не дались, в общем. Пятьдесят ли лет проходит, сто ли, двести – снова чужаки к нам лезут да лезут. При царе только Петре конец этому разбою пришел. Новую Ладогу, вишь, построили о ту пору. – Антошка глянул на далекие белые звонницы. – Питер построился… Вроде как в тылу мы оказались. Понял?
– Понял.
Антошка мечтательно узил глаза, вспоминал серые битые глыбы поросших бузиной каменных стен в Старой Ладоге, куда возила на экскурсию ребят Катерина Кузьминишна. Такие стены не скоро одолеешь, – особенно если с них тебе на маковку кипящую смолу льют. Старинные стены – крепкие. Дядя Леша рассказывал, как уже в нонешнюю войну немцы в ста шагах от Шлиссельбургской крепости сидели, да так в крепость и не попали. А ведь у немцев, не то что в старину у шведов, – пушки какие были! Бомбардировщики…
Громоздкое, будто комод, слово «бомбардировщики» породило нехорошее воспоминание. Столбы огня, грохот, кудрявый дым над землей… Люди бегут, прячутся. Мамка хватает на руки его, Антошку, тоже бежит… Прижимаясь к холодной кладбищенской плите, Антошка слышит плач, стон. А в небе ревет и гудит, а на земле все грохает и грохает. И так было всегда, когда в Набатове кричали: бомбардировщики!
– Дядь Кузь, тыл – ты говоришь, – соображал Антошка. – А как же?..
По Антошкиным серьезным глазам Кузьма Ипатьич понял, о чем хочет спросить парнишка.
– Верно, – ответил он, – еще раз война на Ладогу приходила. Верно, Антошка.
– А Чего они? Опять товаров им захотелось?
– Крови, Антошка, надобно было захватчикам, на этот раз. Только и на этот раз выдюжил народ. Машины, машины – сотни их день и ночь везли по льду припас к Ленинграду. Порох, пули… Да, не помнишь ты, не помнишь… – Кузьма Ипатьич сам увлекся воспоминаниями. – Разве ж такая тишь в ту пору в Набатове была? Шофера в каждом доме квартировали, машины в каждом дворе стояли…
– А солдаты, дядь Кузь, были? Которые воюют?
– Эти тоже воевали, которые с машинами–то у нас квартировали. Был один, фамилию его все на грех запамятовали… Вез хлеб для таких вот, как ты, ершенят ленинградских. А зима тем годом стояла – мороз–зверь, пурга, ветер студеный. Мотор–то возьми и застынь. Шофер туда, сюда, ручку крутит… Никак. Одно осталось – огнем разогревать. Открыл он крантик, пустил из бака бензину на руки, подпалил от искры – в моторе машинка такая есть для огня – и давай!.. Горят руки, кожа трещит, жарится. Боль – сил нету терпеть… А мотор тем часом греется, греется, да и завелся, пошел. Вот как те воевали!..
Антошка сидел на песке у ног Кузьмы Ипатьича, смотрел ему в волосатый рот, не смел шевельнуться, – только бы не умолк дядя Кузя. Но рявкнула, прервав рассказ, сирена, – от причала отваливал «Лещ». Набирая скорость, траулер снова шел в озеро.
«С чего бы это? – подумал Кузьма Ипатьич. – И часу не постоял. Будто с цепи сорвался».
– На рыбу, что ли, наскочили? – крикнул он так, чтобы Мазин возле бани слышал.
Тот только руками развел и тоже принялся смотреть вслед «Лещу», в слепящее солнечное озеро, точно посыпанное рыбьей чешуей.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
1
На усадьбе МРС, куда через узкую калиточку, мимо вооруженной старинным дробовиком вахтерши прошла Марина, стояло жаркое послеобеденное затишье. Только поскрипывали, терлись бортами траулеры у пирсов да в тон им пищала жестяная флюгарка на коньке конторы – двухэтажного бревенчатого дома с высоким крытым крыльцом. Возле крыльца, в выскобленной когтями ямине, вздыхал, постанывал, лязгал челюстями заблошавший, серый от пыли кудлач. За неглубоким рвом, в котором длинными рядами лежали пузатые липкие бочки с мазутом, соляровым маслом и лигроином, на пыльной, истоптанной траве широко раскинул крылья большой трал. На поджатых ногах сидел над сетью Ивантий; в его руках быстро и ловко мелькал челнок. Белогрудому котенку, путавшемуся в ячеях трала, мелькание челнока казалось веселой игрой, – он то отскакивал, распластывался на траве, бил по ней хвостишком, выколачивая пыль, то бросался на Ивантиевы руки, грыз непрогрызаемые его пальцы, свирепо рычал. Ивантий терпеливо отстранял игруна локтем, грозился взять его «за шкирку».
– Птаха залетная! – Ивантий увидел подошедшую Марину, распустил по лицу сладкую улыбочку. – Хлеб да соль, ела тебя моль. Садись на чем стоишь. Или бабе несподручно это – наземь–то садиться? Конструкция одежки не позволяет?.. – И мелкий, просяной какой–то посыпался с его губ смешок.
– Чть бы вы ни пытались сказать, Иван Фомич, непременно скажете глупость, – оборвала Ивантия Марина. – Старый человек – стыдились бы! – И быстро пошла дальше, среди строений МРС отыскивая желтый домик с зеленой крышей.
Ивантий посмотрел ей вслед. С чего окрысилась девка? Что такое сказал он особенное, за что бы надо его срамить?
Не понял и не поймет, пожалуй, Ивантий этого никогда. Калека он. Руки, ноги целы, – жизнь искалечена, и так искалечена, сто лет пройди – не исправишь. Как помянут при нем – или самому вспомнить доведется – Фелофея да Луку Твердюковых, тотчас перекрестится: «Царство небесное, благодетели».
Не креститься бы – плеваться ему, не благословлять – проклинать семейство это твердюковское…
Большие промыслы держали когда–то братья Фелофей с Лукой. Кто только не ходил у них в должниках, у кого только почти задарма не забирали они рыбу! Ни креста не знали, ни совести. Знали один закон, щучий: глотай, жри мелкоту. Проглотили они и Ивантия. Тогда его еще звали Ванюшкой; Ивантием Лука в просмешку назвал, – прилипло.
А случилось все дело так. Овдовев, Фома Хватов обрадовался воле, загулял с солдатками, запил, мережи в распыл пустил, за ними – карбас; потом и домишко на своз продал, да и сам надумал в Питер податься, – там–де заработки полегче – на баржу куда пойти или на пароход. Одна помеха – Ванюшка этот десятилетний. Подсказала солдатка какая–то: отдай–де в коптильню к Твердюковым, – и к месту пристроишь и деньжат дадут. Что ж – отвел. Взяли, трояк за год вперед уплатили. Дешево, как говорится, хозяевам работник обошелся. За вторым трояком Фому Хватова уже не дождались: сгиб в Питере; как и где – даже слуху об этом не дошло до Набатова. Ванюшку же из коптильни годам к шестнадцати в дом взяли, в услужение: глаза голубые да вихры, как овсяная солома, желтые Фелофеевой хозяйке дюже приглянулись. По кухням, по людским пошла жизнь парня, легкая, беззаботная. Десять лет так минуло, пятнадцать…
После революции хиреть начали Твердюковы, кое–как еще десяток лет продержались. Плюнуть бы на них давно, расквитаться… Да уж совсем не тот стал человек Ивантий. Как сосун–болото цепко держала его твердюковская семья. Оглупили сызмальства, прибаутошничать, чудить Лука заставлял. Ржут, бывало, а Ивантию любо: пятак, а то и гривенник, гляди, дадут за паясничание. Старался. Сам нищий – порты да рубаха, – а на все из–под хозяйской руки глядел. Даже и жениться не стал, только бы хозяйке угодить. «Холуй» – звали его односельчане. Таил на них злобу поначалу, потом притерпелся, привык.
И только когда колхозы начались, когда совсем на нет сошли Твердюковы, когда похоронил Ивантий хозяйку, ту, что в глаза его голубые в молодости заглядывала, – очутился он один в жизни. Что тут делать? В колхоз, понятно, не шел. Сам–один рыбачить вздумал, носил на новоладожский базар рыбешку. Да долго ли так продержишься? Жизнь без народа – волчья жизнь. А Ивантий привык среди людей толкаться, зубоскальничать, языком чесать. Затосковал. Последним из всего Набатова года за четыре до войны его в колхоз принимали. Что ж, пошел в озеро, привык, – рыбак как рыбак. И к нему привыкли. Потом вот на траулер перекинулся, мастером зачислили по сетям. Жить стал как и все. Да поздно. Потерянного не вернешь. Но он и не понимал своей потери, не понимал, как жестоко его обокрали, искалечили Твердюковы, как обокрала, изломала его жизнь сытого раба. Зубоскальство, на купецкий, на хозяйский вкус рассчитанное, трактирное, тянулось за ним из той жизни. Мужики – те поржут, пожалуй, если к случаю, да и то оборвут, бывало, перехлестнет если через край. А женщины – эти просто смолчат, сделают вид, что не понимают нечистых его двухсказаний. Редко, если обидятся. С чего бы это вдруг Маришка, Данилова сирота, взъерепенилась? Взяла да что топором рубанула: «Стыдились бы».
Ивантий следил глазами за пестрым платьем, пока оно не скрылось за лодочным сараем. Вздохнул, отшвырнул котенка так, что тот три раза перевернулся через спину, и, позабыв о трале, о челноке, о незаделанных дырьях, остался сидеть недовольный, – не мог только понять: кем и чем?
Марина же, дойдя до домика с зеленой крышей, увидела на двери замок и остановилась перед крыльцом.
За домом, под дощатым навесом, где на подпорах, сложенных клетями из сосновых толстых брусьев, высился белый корпус какого–то деревянного судна, тонко посвистывали рубанки, позванивали пилы, с шорохом шли в дерево коловороты. Люди там бродили по колено в зыбкой и легкой, как пена, стружке.
– К брательнику или к сестрице, Даниловна? – окликнул Марину знакомый голос. Из–за штабеля досок, во всегдашней своей брезентовой куртке, вышел знаменитый корабельщик и сказочник Илья Ильич Асафьев, взглянул смешливыми глазами, разгладил усы: – На работенку бы на нашу полюбовалась. Чай, сама рыбачка, Даниловна. Поймешь, что к чему.
За локоток, осторожненько, повел он ее под навес, где крепко, как жарким днем в бору, пахло сосной.
– Вот видишь, девица красна, сетеподъемники моторные Асафьев строит. Превзошел! – продолжал Илья Ильич. – Соймы да карбасы, беляны – на них ему и труда жалко. Гляди, возьмется траулеры сооружать…
– А там и до морских кораблей дойдет! – подхватила Марина.
– До морских – поздно. Рыбацкий бы флот, озерный построить – и то скажу спасибо, не зря жизнь прожил. Как–то было, – ты еще из армии не возвратилась, – решили на МРС мой юбилей праздновать – сорок лет по строительству. Подсчитали, что там моими руками сооружено, вышло – сто семь крупных судов и несть числа мелким. Это как?
– Это хорошо.
– То–то, – хорошо! Другое опять же дело взять. Уйди я, скажем, на неделю, исчезни совсем – построят сетеподъемник или нет? Большой, глянь, кораблище…
– Конечно, нет, не построят! – воскликнула Марина, полагая, что такой ответ будет приятен Илье Ильичу.
– Вот и врешь, Даниловна! – Асафьев даже ногой притопнул от удовольствия. – Достроят! И не только этот достроят, – еще и новый заложат! – Он приблизил свой рот к ее уху, почему–то таинственно зашептал: – Превзошли, постигли… Только виду им не показываю, шпыняю, а то избалуются.
– Кто, Илья Ильич?
– Да Костя с Никитой. Вот они, Даниловна, может, и вправду до морских кораблей дойдут.
– И не обидно это вам, Илья Ильич?
– Обидно? – Асафьев разгладил усы. – Обидно мастерство, от отца унаследованное, в могилу унести. Это, Даниловна, крепко обидно. А ежели утроил ты отцовское наследство да поделил его меж достойными наследниками – что золотых насыпал в картузы молодым, – какая же тогда обида! А те дальше передадут, – так оно и пойдет, и пока Ладога не пересохнет, живым будет асафьевское дело. Ладога работников не забывает. Об том, хочешь, вот что расскажу тебе. Да ты присядь, Даниловна, присядь. Спешить некуда. Сестрица твоя, Катерина Кузьминишна, в Новую Ладогу поехала, братец у директора совещается. Дело долгое. Присядь, говорю.
Марина присела на бревно, устроился рядом и Илья Ильич. Задумался, пожевал сосновую щепочку.
– Ну так вот, слушай, как Ладога работников помнит, – начал он рассказ. – Было дело, конечно, давно, не в наш век. Набатово ли тогда на сем месте стояло, другое ли какое село – не скажу. Допустим, Набатово. Наверно, оно. Мир, тишина на берегах Нево–озера лежали. Только ярмарка разве нашумит, – купцы новгородские приедут. А мир и тишина, известно, соседям всегда на зависть. «Чего это, – думают они, – у соседа тихо? Богат, видно, стал». Размыслил так враг, да и двинулся в Нево на шестидесяти боевых ладьях. Огонь, конечно, кровь–слеза… А жил, скажу тебе, в Набатове превеликий ладейный мастер. Не то чтобы народ имечко его не запомнил, сам он не любил, чтоб про него говорили, скрывался. И вот придумал мастер наш такую ладью построить, что и по ветру, и против ветра, и без него бежит по волне, ни штормов, ни затиший не страшится.
– Моторная, значит, – в шутку сказала Марина.
– Тьфу, моторная! – возмутился Асафьев. – Тыщу лет назад это было! Паруса у нее особенное устройство имели. Высокие, белые, как облака летом. Сел в ладью мастер, вышел в озеро, чайкой улетел. А враг все плывет и плывет на кораблях своих, бесчинствует по селам прибрежным, но уже не безнаказанно, понятно. Новгородские дружины подошли навстречу иноземцам, тоже в ладьях, бьются насмерть! И скажи, какое дело! Как сойдутся с врагом новгородцы, так в помощь им ладья незнаемая летит. Ткнет носом в непрятельский кораблишко – утопит. Не мог враг противу нее устоять… Что там случилось – не скажу, только не вернулся больше ладейный мастер в Набатово. Помаленьку про его ладью позабыли. Много лет–веков минуло, случилось царю Петру из Свири в озеро на заграничном галиоте выйти. Сверкает весь кораблишко, разукрашен, что птица индийская. А только маневру должного нету в нем. Сел на мель. Теперь–то как толкуют: что баркас будто бы царя выручил, подошел да снял с мели, которую так и прозвали – Царёва. А старые люди иначе передавали: не баркас то был, а ладья, – не петровского времени, – особенная, невиданная. Сидел в ней молчальник бородатый, распустил паруса, мигом до Орешка царя доставил. Царь ему: «Какую хочешь проси награду», – говорит. «А на что она мне, награда твоя? – Это мастер–то. – Я и без наград народу русскому служу. Будет мир людям на земле – вот и вся мне награда».
Асафьев оглянулся вокруг, придвинулся к Марине, заговорил еще тише, совсем по–заговорщицки:
– Снова теперь… Может, слыхала про остров Сухо? В газетах писали. В сорок втором году захват немцы о финнами хотели совершить. Важный остров был – на самой дороге. Наши приметили, что враг к острову плывет, из пушек ударили. Корабли со всего озера слетелись, разнесли врага в прах. Потом глянули командиры да матросы, – видят, словно чайка легкая, уходит из боя крылатая ладья. Сам слыхал, лавровские рассказывали, которые в бою том были. Веришь, Даниловна?
Хитро светились смешливые глаза Асафьева; поняла Марина: доволен, что такое удивительное завершение придумал старинной ладожской сказке,
2
Все оборудование директорского кабинета на моторно–рыболовецкой станции состояло из конторского желтого стола, трех длинных скамеек вдоль стен, десятка стульев и громадной, занявшей всю стену позади стола, карты озера. Черные линии делили карту на большие квадраты. В квадратах, наискось, чернели надписи. В одних – «Корюшка», «Лов леща» или «Лов судака». В других – «Сиг–лудога», «Рипус», «Сиг паровой». В третьих – «Мелкий частик», что на языке рыбаков значит плотва, окунь, ерши, густерка…
Возле карты стоял рыжий Иван Саввич в чесучовом костюме, с какой–то синей бархатной веревочкой на шее – вместо галстука; металлической гибкой линейкой он чертил зигзаги на карте.
– Корюшка – отошла. Сиг–лудога – надо ждать октября – ноября. Рипус – и того поздней, бывает – только под самый ледостав появится. Остается, товарищи, частик. Мелкий или крупный…
– Как повезет! – Капитан «Леща» Извозов скривил губы.
– Нет, не как повезет, а где ловить будем! – быстро обернулся к нему Иван Саввич. – По линии сарказма и недоброжелательного критиканства вы, Тимофей Тимофеевич, известных высот достигли. Остается сделать то же по линии лова рыбы, то есть по своей прямой должностной линии.
– На что намекаете? – с безразличным спокойствием задал вопрос Извозов.
– На «дальний каботаж», Тимофей Тимофеевич, по сенобуксировке в районе Кексгольма.
– Что?! – Извозов вскочил, его спокойствие сменилось злостью. Он считал, что проделка с сеном, в результате которой удалось прикарманить изрядную сумму, сошла вполне благополучно: с командой поделился, акт, составленный в Кексгольме, о трехдневной стоянке из–за порчи мотора, представил… – Не позволю клеветать и передергивать факты! – кричал он. – Да, я буксировал сено! Да! Но почему? Потому что сложилось безвыходное для колхозов положение. Лошади заняты на полевых работах…
– Успокойся, Тимофей Тимофеевич, – остановил его директор. – Мы об этом поговорим с тобой позже, наедине. Сейчас обсуждается иной вопрос: как повысить темпы лова. Если у тебя есть что–нибудь по этому вопросу – выкладывай, нет – помалкивай. Уговорились? И вы, Иван Саввич, не отвлекайтесь, пожалуйста, прошу вас.
Сын, внук и правнук рыбачий, Иван Николаевич Ветров и сам всю жизнь рыбачил. Он вырос в лодке, в озерном карбасе, без малого в нем и родился: мать разрешилась сыном на прибрежном песке, едва успев возвратиться с озера, куда с бабами ездила за тростником для кровли. Отец его, не имея собственных снастей, на которые нужны были большие деньги, смолоду и до последних дней своих батрачил все у тех же Твердюковых, – на их карбасе, их сетями ловил дорогую ладожскую рыбу.
Батраком Твердюковых начинал жизнь и молодой Ветров. Но жизнь его сложилась иначе, чем у Ивантия, тоже твердюковского батрака. Добровольцем ушел он в Красную Армию, вернулся – стал в артелях рыбачить.
И когда, еще до войны, Ивана Николаевича назначили директором МРС, позади у него был длинный путь простого ловца, бригадира, мастера по орудиям лова, капитана траулера. Он уверенно вошел в директорский кабинет, но по–прежнему остался рыбаком, опытным, сметливым, – в кабинете сидеть не любил. Сколько раз секретарь райкома говаривал, заезжая на МРС: «Скамейки бы хоть приказал выкинуть, Николаич. Письменный прибор бы новый купил, макаешь в какую–то черепушку…» – «Непроливайка – у дочки взял. Удобная штуковина. – Иван Николаевич усмехался. – А кабинет рыбаку… На что он? Лучше кораблишко какой на эти деньги дооборудовать».
Никто не мог убедить его в том, что часы–шкаф с басовитым музыкальным боем, бронзовые урны вместо чернильниц, дорожки с цветочками на полу, портьеры на дверях будут способствовать лову рыбы. Большой, спокойный, уверенный в себе, – не уговоришь!
Марина, присевшая на скрипучую скамью в передней, которую иной директор давно бы превратил в приемную и населил спесивыми секретаршами, через приоткрытую дверь в кабинет видела его обветренное, с крупными чертами, лицо, слушала, как обстоятельно разбирает он причины снижения лова, какие предлагает меры, чтобы по выполнению плана идти вровень с предприятиями Ленинграда.
– Негоже отставать, товарищи!. Не к лицу это ладожанам. В дни войны мы были плечо в плечо с ленинградцами; с чего бы сейчас от них отбиваться? Помню, дядя Кузя Воронин под «мессерами» ходил в озеро. В руку, кажись, ему угодило…
– В руку и в ногу, две пули, – услышала Марина голос Алексея.
Ожидать ей пришлось еще с полчаса. Но она не скучала. Из окон были видны: в одну сторону – новоладожские колокольни, в другую – ясная ширь озера. Сколько с ним, с этим древним озером, связано дивных историй, сколько легенд сложилось на его берегах… Хотя бы вот эта сказка о чудесной ладье, только что рассказанная Ильей Ильичом Асафьевым. А пройдут годы, и в легенды превратится быль – та страшная быль, которую занесло на Ладогу штормом войны. Кто–то будет рассказывать о шоферах, огненными руками разогревавших моторы машин, о людях, по пояс в ледяной воде тридцать верст тащивших на себе мешки с луком для Ленинграда, о бородачах рыбаках, которые под «мессерами» ловили налимов в прорубях. Быть может, и о девушке с серыми глазами рассказывать люди станут…
Шумно распахнулась дверь из кабинета. Не глядя на. Марину, мимо проскочил Извозов; застонала, заскрипела под его тяжестью лестница.
– Товарищ медицина! – приветливо окликнул Ветров, выходя, обнял за плечи, ввел в кабинет.
– Иван Николаевич, – поинтересовалась Марина, – Воронин опять в рейс?..
– Опять, Марина Даниловна, опять. Жизнь такая рыбачья…
– Иван Николаевич, разрешите и мне в один рейсик сходить. Он обещал взять на «Ерша».
– Алеша обещал? – Ветров удивился. – Он же уверяет, что женщина на корабле – не к добру. Морской волк!
– Вот ведь вы какой! – Алексей полез в карман за портсигаром. – Одно дело женщина, а это же – сестренка!.. – Он был несколько смущен и удивлен: когда же успел дать такое обещание Марине? Неужели тогда, в дождь, когда прятались в предбаннике?
А Ветров раздобрился:
– Разрешаю, Марина Даниловна. Езжайте и, наперекор всем суевериям, принесите нам удачу.
– Слишком велика ответственность! – воскликнула Марина. – Лучше уж я не поеду, Иван Николаевич.
– Ну, ну, испугалась! Воронинские птенцы страху не знают.
Вышли во двор, где Ивантий все еще чинил трал. Марина неприязненно покосилась на него, – не терпела грубостей, сальных шуток, двусмысленностей, не терпела и не прощала их.
– Довольна? – спросил Алексей. – А в общем–то и незачем было, говорить Ивану Николаевичу. Я бы и так тебя с собой взял. Тихо, мирно, благородно…
– Не стоит, Алеша, хитрить даже в мелочах. Раз соврешь, дальше пойдет больше.
– Неужели никогда в жизни ты не говорила неправды?
– Никогда.
– Так и есть, как зовут тебя на селе: монашенка ты. Жаль, что в Старой Ладоге монастырь закрыли.
Алексей рассмеялся, но Марина сердито промолчала. Ее злило сравнение с монашенкой. И особенно злило то, что говорит об этом он, Алексей. Она стояла с таким лицом, на котором совершенно отчетливо можно было прочесть: когда отсмеешься, потрудись, пожалуйста, объяснить, что делать дальше, что брать с собой в поездку, когда приходить на «Ерш»?
3
Алексей осматривает в бинокль горизонт. Рядом с ним на мостике Марина. Ветер вихрит вкруг ее коленей подол платья.
– Легко оделись, Марина Даниловна! – кричит с палубы Иван Саввич. – Вот костюм для озера! – и звонко хлопает ладонью по своим брезентовым брюкам. В присутствии женщины он не рискнул щегольнуть знаменитыми красными трусиками.
Ивантий под стук мотора задремывает на баке, голова его клонится, он утыкается лбом в бухту пенькового якорного каната. Вася Бережной перышком, оброненным пролетной чайкой, норовит попасть Ивантию в заросшую мохом ноздрю. Ивантий фыркает, отмахивается, будто от мухи, но глаз не открывает. Ловцы – человек шесть – беззвучно, чтобы не порушить игры, хватаются за животы, смеются.
Моторист Фомин облокотился о бортовый поручень, курит объемистую, из зеленого плексигласа, трубку, которую на траулере прозвали неугасимой лампадой, и тоже, как капитан, вглядывается в озеро.
– Чайки, Алексей Кузьмич!.. – говорит он, заметив вдали косые броски белых птиц – то отвесно, камнем, к воде, то круто ввысь.
Алексей снова приставляет к глазам бинокль. Чаек – туча. Как хлопья теплого снега, вьются они, кружат над водой, грудью бьются о пологие волны.
Стекла рубки, в которой, молчаливо перекидывая из ладони в ладонь рукояти рулевого колеса, стоит штурвальный Козин, опущены, как в автомобиле. Алексей, не повышая голоса, командует:
– Право руля!..
Колесо под руками Козина начинает быстро мелькать спицами. «Ерш» круто берет в сторону чаечьей толчеи.
Ивантий проснулся. Команда толпится на носу, смотрит вперед по ходу траулера. Фомин спустился в моторное отделение. Тралмейстер Колдунов толкует с Иваном Саввичем.
– Разве это научно? – говорит Иван Саввич. – Чайки!..
– По этим приметам, Саввич, Ладога тыщу лет промышляет, – проникновенно внушает Колдунов. – И не скажи, что без успеха. Не скажи. Но рыбак, в общем–то и целом, он – безбожник. И от бόговых и от бесовых примет откажется враз, дай только ему более добычливую ориентацию. Вот как есть вы ученый, объясните: водятся ли у науки точные данные, чтобы рыбу без промашки заприметить? Нет у вас таких точных данных! Нет, и не спорьте, Иван Саввич, не спорьте. А чайка, она показывает!..
– Показывает, не спорю. Но чайке все равно, что там – плотва или сиг. Чаще всего как раз над плотвой птицы толкутся.
– Да, чайка, конечно, она вроде попки, – соглашается Колдунов, – который счастье тянет. Чть ухватит – не угадаешь: колечко ль за пятак или часы с тремя крышками и с цепкой.
«Ерш» приглушает моторы, идет по инерции, белой метелью кружат над ним чайки, кричат нептичьими горестными голосами.
О Марине забыли. У каждого на траулере нашлось свое дело. Гремят команды, – крики, шум, визгливый скрип талей, – ползут за борт полотнища трала. Гулко падают на воду тяжелые, окованные жестью доски. Пеньковые прочные концы, как струны – до звона, натягиваются движением траулера; от встречного напора воды доски становятся дыбом и, расплываясь, отдаляются одна от другой, широко растягивают в стороны крылья трала, будто кто–то в воде разводит гигантскими ручищами, силится обхватить все озеро за кормой «Ерша».
Марине интересно, смотрит на эту работу не отрываясь. По воде полукружьем раскинулось сверкающее ожерелье из зеленых бус. Это (Марина уже знает) кухтыли – полые внутри круглые стеклянные поплавки, каждый размером в небольшой арбуз. Ими поддерживается у поверхности воды верхняя кромка трала.
На некоторое время наступает тишина. «Ерш» волочит за собой зеленое ожерелье. Затем снова возникают ошалелые крики, стучат шестерни лебедок, все ближе подплывают к траулеру стеклянные арбузы. Вода прозрачна, сквозь нее видно, как в громадном ячеистом мешке трала бьется и кипит рыба.
Трал выбирают на борт.
На палубе рыбье биение усиливается. Глотнув воздуха, балдеют широкие лещи, притихают белобрюхие судаки, только что пытавшиеся массивными костяными лбами таранить с разгона сеть. Зато щуки, язи, окуни, плотва поднимают неистовую возню.
Ловцами на «Ерше» – набатовские, звено Дмитрия Локтева. Дмитриевы люди знают: если траулер в ходу – чеши языком, рассказывай байки, валяйся на палубе, грей спину под солнцем. Но когда начинается работа – замолкни, не жалей рук, действуй. С привычной быстротой они разбирают рыбу по корзинам, сразу же спускают ее в трюм, на лед, не давая нагреться на палубе.
Помогают звену и Иван Саввич, и Фомин, и Ивантий. Марина тоже не выдерживает праздного созерцания – спускается с мостика. Приятно чувствовать в руках упругое сопротивление крупных рыбин, ощущать их озерный холод…
Колдунов тем временем снова отправляет трал за борт.
Ловится в основном мелкий частик. Добыча небольшой цены. Алексей теряет к ней интерес, посматривает на возбужденную Марину, вспоминает ее исповедь на скамеечке деда Антоши Лукова, хочет сказать что–нибудь такое, от чего бы у нее на душе посветлело, но не находит нужных слов, злится, кричит Колдунову:
– Давай заканчивай!
Прозрачные сумерки легли на озеро. Вода стала светлее неба. Рыбьи пляски на ней – тысячи колец, маленьких и больших. Блеснула рыбка – новое кольцо.
Сыграла, испетлив спину, пудовая щука – целый обруч, волной в стороны.
«Ерш» идет «самым малым». Слева – низменный, поросший ракитником берег. Старинные дедовские заколы для мережного лова. Кряжевой, Жерновка, Черная Грязь, Носок… С детства памятны Алексею эти названия. Сюда его водил впервые рыбачить отец. Сюда и по сей день ходят мережники. Тяжел их труд, небезопасен и не всегда добычлив, но разве откажутся от него старики! Будут всякие небылицы о траловом лове выдумывать, керосин, мазут поминать, лишь бы доказать неоспоримые преимущества своих мережей, своих заколов, своих древних навыков. Только ли во имя хлеба или плана идут они в озеро? Не живет ли в их подсознании инстинкт ловца, охотника, борца с природой?