Текст книги "Избрание сочинения в трех томах. Том второй"
Автор книги: Всеволод Кочетов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 38 страниц)
Бессонные ночи стали сказываться: когда он шел, то покачивался как пьяный, глаза сами закрывались над верстаком. Ему казалось – еще бы ночь, еще бы две ночи, и тайна птицы будет раскрыта. Но явился дьякон и унес птицу. А на другой день снова пришел и накричал на хозяина: птица–де окончательно испорчена. Один из мастеров предал Матвея, – видел, мол, как тот копался в клетке. И вот ему объявлено: «Марш куда знаешь!» А куда «марш»? Домой, конечно, к отцу. Шестьдесят верст пешком. Матвей пошел, но не одолел он и четверти пути, – свалился в какой–то деревне и пролежал в доме сердобольной вдовой старушки три долгих недели. Слышал, над ним говорили: «горячка».
Едва встав на ноги после болезни, впервые понял, какую драгоценную кладь унес он из грязной, вонючей мастерской Отто Бисмарка. Началось с того, что починил замки в избе приютившей его старушки; затем, когда немного окреп, стали звать старушкины соседи – у них тоже всяческие починки. Матвей переходил из дома в дом, переезжал из деревни в деревню, собрал помалу в холщовую сумку немудрящий инструментишко, – лудил, паял, точил. К отцу, к братьям не тянуло. Матвей Журбин, сам того не зная, стал рабочим, пролетарием, которому нечего терять, потому что все его богатство – руки, трудовые, избитые молотками и разъеденные кислотой руки.
Такие руки в те годы были всюду нужны. Российская родовая знать отступала перед промышленниками и предпринимателями, на месте перекупленных загородных имений и дворцов строились заводы. И когда Матвей добрался до Петербурга, его сразу же взяли на корабельную верфь слесарем. Но долго ему на одном месте не работалось. Привык к бродячей жизни, такой привольной после мастерской немца. Переходил Матвей с завода на завод, с фабрики на фабрику, все чего–то искал, а чего – и сам не знал толком. Он менял профессии, узнал токарный станок, узнал котельное дело, литейное; отправился в дальнее плавание кочегаром, посмотрел заграничные страны – Индию, Японию, был на острове Борнео, в шумном порту Сингапуре, в Южной Америке.
Двадцати лет его «забрили» в солдаты, в драгунский полк, расквартированный в Польше под Ломжей, на должность – в соответствии со слесарной специальностью – помощника полкового оружейного мастера, Оружейное дело пришлось Матвею по душе. Ухватился он за него так, что через год или два уже сам стал мастером. Приедет инспекция – оружие в полку всегда в полной исправности. Командир, понятно, доволен, на поощрения оружейнику не скупился, ценил его, потворствовал ему. И когда случилось происшествие, из–за которого другой бы кто бед не обобрался, Матвей Журбин вышел из него вполне благополучно.
Об этой поре и вообще о дальнейшей своей жизни старик ребятишкам–ремесленникам не рассказывал, умалчивал о ней; да и как о таком расскажешь? Познакомился он там, под Ломжей, с молоденькой полячкой, дочерью местного столяра–краснодеревщика, Ядей Лучинской. Драгун – здоровяк, чернобровый, глазастый. Полячка – тоненькая, белокурая, синеокая. Влюбились друг в друга – жизни обоим нет. И еще оттого жизни нет, что столяр Лучинский просватал дочку за ломжинского учителя пана Скрипку. Но Матвей не отступил перед паном. Трудовые годы его многому научили. Представление у него сложилось определенное: жизнь – борьба, зазеваешься – голову оторвет, напористо будешь действовать, без колебаний, – победишь.
Едва занялось вьюжное пасмурное утро дня свадьбы Яди и пана Скрипки, как перед парадным крыльцом дома Лучинских уже выстроилась вереница возков и санок, чтобы везти жениха, невесту, гостей, родителей, дружек в костел; но в тот же час к заднему крыльцу подлетела тройка полковых драгунских коней, с крыльца прямо в сани бросилась Ядя – как была, в подвенечном платье, фате, белых туфельках с блестками, – и ринулись кони в метель, по лесным занесенным дорогам.
Хватились в доме – невесты и след растаял в снежной круговерти. Гнали возки туда, сюда; бухали из старинных ружей и пистолетов в белый свет.
А драгунские кони неслись и неслись и вынесли Ядю, закутанную в тулуп, Матвея и двух его солдатских дружков за сорок верст, к далекому селу. Был поднят с полуденного сна деревенский православный батюшка; напуганный, он наскоро совершил обряд венчания.
Событие взволновало всю округу.
По понятиям командира полка, старого кавалериста–рубаки, Матвей совершил единственно недопустимый проступок: как это так солдат женился, находясь на службе в полку! Остальное – не проступок, а молодечество.
– Тебе бы с твоими повадками в ее величества императрицы Марии Федоровны лейб–гвардии гусарах служить, Журбин, – сказал он. – Ты же, черт возьми, первую красавицу Польши умыкнул, олух царя небесного! Чуть ли не королевну. Посидишь–ка, друг любезный, пять суток в карцере!
Дело кое–как замяли, нашили Матвею унтерские лычки, чтобы имели право жить не в казарме, а на вольной квартире, и на том кончилось. Точнее – кончилось на том, что родители предали дочку проклятию и отказались от нее.
Но ни Ядя, ни тем более Матвей не тужили от родительских анафем. Ядя оказалась большой искусницей. Она обшивала полковых дам, которые ее работу ценили выше, чем работу самых модных варшавских портних. Семья Журбиных в ту пору благоденствовала.
За несколько лет до начала нового века Ядя, с перерывом в год, родила двух сыновей – Илью и Василия. Третий сын родился в первые дни русско–японской войны. Событие это совпало с таким несчастьем, которое круто изменило жизнь Матвея и всей семьи. На пристрелке в руках Матвея разорвало винтовку – вылетел затвор. Несли солдаты своего оружейника со стрельбища и думали, что он уже мертвый, – не дышит, рана во лбу над глазом огромная, кровь из нее не капает, а льет им на сапоги струями. Военный хирург сказал Яде, когда она прибежала в лазарет, что муж ее вряд ли выживет, а если и выживет, то навсегда останется калекой.
Полк в скором времени ушел из Польши. Матвея уволили с военной службы; он выжил, но месяц за месяцем оставался в постели, полуслепой, полуоглохший. Ядя видела, что предсказание врачей сбывается: Матвей – калека; и все–таки он ей был дорог, она не покинула его. Мастерица мод, если не было других заказов, не гнушалась шитьем простых мешков, пальцы у нее пухли от иголок и жесткой дерюги. Она работала день и вечер. Ночью, когда дети спали, сидела возле Матвея, напевала ему польские песенки и рассказывала сказки. Под ее говор он задремывал.
Умер младший сын; Ядя унесла его на кладбище и снова работала, чтобы сохранить остальных, чтобы сохранить Матвея.
Она надрывалась так два с половиной года, пока Матвей не встал. Встав, он увез ее и ребят в Петербург. Время было смутное, время «черных списков» и «волчьих паспортов», время локаутов и безработицы, время полицейского террора. С великими трудами удалось Матвею устроиться на корабль кочегаром дальнего плавания. Он плавал, а семья его нищенствовала, ютилась в общем бараке, на территории торгового порта.
Видя эту нищету, эти страдания жены и ребятишек, Матвей иной раз готов был полоснуть себя бритвой по горлу или прыгнуть вниз головой в воду. Выручала Матвея его любовь к жене. Возвращаясь из рейсов, он почти бегом спешил домой; прежде чем обнять детей, хватал на руки ее, Ядю, и носил, как ребенка.
Возраст Яди подходил уже к тридцати. Но красота ее не блекла, – пожалуй, еще только вступала в полную силу, и в такую изумляющую силу, что даже грубые портовые грузчики, которым от нечеловеческого труда все было трын–травой, и те как–то светлели при жене кочегара Журбина, неуклюже, но от чистой души произносили какие–то непривычные им «благородные» слова.
Так ли жить, так ли ходить его королевне! – думал Матвей, когда смотрел на сто раз стиранные и двадцать раз латанные Ядины платья. Он не гулял в заграничных городах, не пил, не картежничал, как другие, – он выкраивал, выгадывал из кочегарского жалованья каждую копейку, привозил дешевые украшения и побрякушки и однажды собрался с силами, привез из Бомбея вещь, действительно достойную королевны, – огромную кашмирскую шаль. Шаль скрыла все изъяны в Ядиных одеждах. Ядя ее очень любила и берегла.
В августе тысяча девятьсот четырнадцатого года Матвея призвали матросом на флот. Он дважды тонул на подорванных немцами кораблях и оба раза так упорно боролся за жизнь, что смерть не смогла его одолеть. Ядя была ему маяком, на свет которого он выплывал из балтийских пучин. И когда, под влиянием своих товарищей, матрос стал ходить в тайный кружок, где говорили о том, какими путями пролетарий Матвей Журбин может завоевать хорошую жизнь, он и там думал о своей Яде, для нее мечтал завоевать хорошую жизнь. Ему было уже сорок с лишним, но он все не мог забыть того, как Ядя отказалась от достатка, который сулил ей пан учитель, того, как доверчиво она, семнадцатилетняя, покинув родной дом, проклятая родителями, отдала свои первые чувства простому русскому солдату, как сидела годами возле его изголовья; в ушах Матвея не умолкали ее нежные песенки,
Ударил выстрел «Авроры». Под пушечный гул высаживался Матвей Журбин на берег возле Николаевского моста, под винтовочный и револьверный треск швырял с мраморных дворцовых лестниц остервенелых юнкеров, носился по улицам Петрограда, лежа на крыле ревущего грузовика. Личное – Ядя – постепенно срасталось в его сердце с тем огромным, чем из края в край клокотала восставшая Россия и что касалось без исключения каждого пролетария. Он и сам не заметил, когда это срастание началось. С матросскими отрядами ходил он на север, на Волгу, потом вернулся в Петроград, чтобы брать мятежный форт «Красную Горку».
Там, за Ораниенбаумом, в прибрежных лесах Матвей встретил сыновей – Илью и Василия, с такими же, как и у него, ленточками на бескозырках: «Балтийский флот». Все вместе, когда пали форты, пришли Журбины в свой дом.
Ядя лежала в тифу, она умирала. Не уберегли, не успели завоевать ей хорошую жизнь…
Не нашлось досок для гроба. Обернул Матвей исхудалое тело жены, легкое, утратившее привычную теплоту, в кашмирскую шаль, на руках понес любимую в последний раз. Ни Илье, ни Василию не доверил, нес один до самой могилы.
Забросал землей, сел возле – заплакал. Не стало светлого маяка, и впереди все темно.
Утирали слезы и сыновья. Но нет, не так они любили свою мать, как он ее любил, не могли так любить, молодые и эгоистичные. У них свои маяки, придет час, зажгутся, а у него уже никогда, угас навеки.
И до того горько стало Матвею, до того жалко себя, одинокого, бесприютного… Чувства эти достигли такого напряжения, что переросли в злобу, в ярость на тех, кто не убрался вовремя с земли, кого еще надо было громить и рушить, кидать через парапеты мраморных лестниц.
Он поднялся и пошел каменным, тяжелым шагом, с горем и ненавистью в глазах под косматыми бровями. И еще долго шел – шел по Донбассу, по берегам Черноморья, по Крыму… Шли своими путями и его сыновья, й вновь сошлись в Петрограде. Но сыновья были уже не одни. Илья привел с собой из походов маленькую ивановскую ткачиху Агашу, Агафью Карповну, Василий – Марийку, Марию Гавриловну, дочку богатого тамбовского мужика. По–разному отнесся Матвей Дорофеевич к молодухам. С ухмылкой глядел он на купчиху, как он в уме называл Марийку, – хоть бы малой толикой походила она на незабвенную Ядю! Чем она полюбилась Василию? Зато Агаша тронула его сердце. Было, было в ней что–то от Яди, очень немного, но было. Веселая, любящая, радушная.
И когда по партийному призыву отвоевавшие Журбины всей семьей отправились из Питера на далекую реку Ладу восстанавливать корабельный завод, Матвей Дорофеевич поселился вместе с Ильей и Агашей на Якорной улице, а Василий, чуя отцовскую неприязнь к Марийке, стал жить отдельно. Но проходили годы, Марийка обтерпелась в рабочей среде, под влиянием Василия характер ее изрядно изменился, кулацкий дух из нее повыветрило, Матвей Дорофеевич мало–помалу привык и к Марийке. Вот ходит теперь каждое воскресенье гостить к ней и к Василию, чего прежде, лет еще двенадцать назад, не бывало. Правда, иным словом, кроме «привык», его отношений к жене Василия не назовешь, Все равно из двух снох люба ему только Агаша. Бывает, задумается дед Матвей, глядя на Илью и Агашу, и грустит весь день до ночи. А ночью видит во сне свою Ядю. Видел же он ее всегда в том белом подвенечном платье, в каком бросилась она в драгунские сани давним–давним пасмурным утром.
4
Воскресный день деда Матвея, когда он гостил у Василия, проходил по распорядку, заведенному еще до войны. Дед завтракал вместе со всеми, садился после завтрака на кушетку у окна под филодендроном с дырявыми листьями, выращенным в кадушке Марьей Гавриловной; садился напротив него в старое плюшевое кресло Василий Матвеевич, и начиналась долгая беседа.
Дед Матвей курил кривую короткую трубку, от которой в его бородище образовались рыжие подпалины, покашливал; но не дай боже, если Василий Матвеевич вздумает сказать ему о вреде курения в его возрасте.
– Не вяжись! – начнет сердиться дед. – Наслышался я про твой никотин от докторов. А гляжу вот на Уинстошку – тоже мужчина не молодой, – сигару из зубов не выпускает. Ты пробовал сигару–то, Вася? То–то, что нет! И не пробуй, все нутро вывернет. А он, проходимец брудастый, сосет да сосет чертову отраву, и ничего ему не делается.
Не упомянуть Уинстошку, как он называл одного из главных поджигателей войны, дед Матвей не мог, о чем бы ни шел разговор. Запомнил его с той далекой поры, когда впервые столкнулся с танками–лоханями, которыми интервенты снабжали Врангеля и Юденича, и ненавидел «брудастого» стойкой стариковской ненавистью. Он не поверил союзническим заверениям Уинстошки и в дни Отечественной войны, с самого начала не поверил. «Обманет, продаст, ребята», – говорил на заводе добавляя слова «расцвечивания». «Нехорошо так, дед Матвей, – увещевали его, – раз союзник, покорректней надо, сам понимаешь, без выражений».
– Так что он опять замышляет, Вася? Как говорят?
Вьетнам, Малайя, Индонезия – Василий Матвеевич, подойдя к большой карте на стене, называл знакомые деду места; происходил подробный и обстоятельный разбор мировых событий.
Потом дед Матвей задремывал до обеда; Василий Матвеевич уходил в поселок – к брату Илье, к товарищам по заводу. В обед, если деда не слишком угнетал какой–либо из его старческих недугов и он чувствовал себя бодро, выпивалась стопка столичной. Сердитые глаза теплели, поблескивали веселыми искрами, дед начинал рассказывать. Рассказы перемежались песнями, которых никто, кроме деда Матвея, не знал. Он напевал глухим рыкающим басом; любимая его песня была про морское сражение русских с турками:
Море дымом покрылося черным;
Ядра рвутся, и волны ревут.
В бой–атаку трубят трубы–горны,
Корабли полным ходом идут.
В тот день, когда у него родился правнук, дед Матвей не чувствовал почти никаких недомоганий, был бодр и потому выпил не только за обедом, но и в ужин.
Они сели с Василием Матвеевичем за шашки. По шашкам дед Матвей был в поселке полным гроссмейстером; но и Василий Матвеевич немногим ему уступал. Борьба шла упорная. То наступало длительное молчание, то вдруг возгласы: «Ага, в дамках!», «Мазло, профукал!» И если «профукал» Василий Матвеевич, а он, дед Матвей, пробрался в дамки, косматый стратег принимался победно гудеть: «В бой–атаку трубят трубы–горны…»
Как известно, в шашечном сражении мало уничтожить противника, съесть все его шашки: высшее одоление – хоть одну из них да прижать в уголке и не выпустить. Такое положение Василий Матвеевич называл весьма деликатно: «туалет», «запер противника в туалете». Дед Матвей иносказаниями не пользовался, он применял термины, общепринятые у любителей шашек, простые и определенные.
Ему здόрово везло в праздничный вечер. Он выиграл партий пятнадцать, проиграв только две; Василий Матвеевич не вылезал из «туалетов».
– Хватит! – сказал в конце концов дед, отодвигая шашечную доску. – Не годишься ты мне, Вася, в противники. Не дорос отца бить. – Он подымил трубкой, покашлял, снова заговорил: – Антоново–то письмо читал?
– Читал.
– Ну и как смотришь?
– А что смотреть! Работать, батя, надо.
– Вот и я говорю: работать. Как работать? Антоха пишет – на поток, дескать… Ладно, на поток… Что это обозначает? Сборка крупными секциями, в цехах. Полная сварка, никакой клепки. Что же, Вася, клепальщики делать будут? Куда тебе в немолодые годы подаваться? Куда Алешке идти? Чеканщикам, сверловщикам куда?.. И Илье туговато, думаю…
– Да ведь еще ничего, батя, не известно, как оно там получится, – перебил Василий Матвеевич. – Проект! А если получится, кто против этого пойдет? Мы с тобой, что ли? Нужны корабли нам, батя, нужны. Морская держава! Должно получиться, на то и живем, чтобы получилось! Ну, может, некоторые и слетят с круга. У кого поджилки слабые. Законно, батя. Всегда так, когда по лестнице идешь да на новую ступеньку подымаешься: у одного ноги выдержат, у другого нет. Особенно если подъем крутой.
– Верно, Вася. Верно, сынок. Голова у тебя светлая. Лестниц много мы одолели. Крутые были лестницы, трудные. И эту, значит, одолеем?
– Морская, говорю, держава.
На улицу дед Матвей вышел в боевом настроении. Его не провожали, он этого не терпел. Шел тяжело, по–стариковски, подволакивая простреленную под Харьковом ногу, но не переставая гудел: «Ядра рвутся, и волны ревут».
На углу Пушкарской и Чугунного его встретил Егоров.
– Поздравляю, Матвей Дорофеевич! – сказал участковый.
– Тебя, братец, так же. С праздником, – не останавливаясь, ответил дед Матвей. – «Море дымом покрылося черным…»
– Да я не про то, Матвей Дорофеевич. С правнуком вас поздравляю.
– Ишь ты! – Дед остановился на перекрестке. – Уже! Ну, значит, правильно я тебе сказал, Кузьмич. И тебя оно касается. С новым, братец, человеком на земле! С новым строителем кораблей! Морская держава!
Дед Матвей, как только мог шире, расправил грудь и весело ткнул Егорова кулаком в плечо, отчего сам же и зашатался. Егоров поспешил его поддержать.
– Ты брось! – отстранил его дед. – Я еще крепкий, будь ты в мои годы таким, желаю.
Дед Матвей побрел дальше.
Правнук! Того и гляди и праправнуков патриарх дождется. От этих мыслей боевое настроение усилилось. Дед Матвей стукнул в освещенное окно разметчика Петьки Кузнецова, – Кузнецову было за шестьдесят, но для деда Матвея он по–прежнему оставался Петькой – и, припадая на ногу, поспешил, как мальчишка, побыстрее убраться за угол. Оттуда выглянул. На крыльцо вышла Петькина старуха.
– Филюганы! – грозила она в темноту. – Ужо я вас! Оборву вот уши…
Постояв за углом, пока Кузнечиха грозила «филюганам», дед двинулся дальше, к дому.
В своем дворе, на стальной штанге, прилаженной меж стеной дровяника и специально вкопанным столбом, увидел Алексея. Посмотрел, как внук ловко делает скобки и перевороты, окликнул:
– Чего не спишь, Лешка? Час–то поздний.
– А ты чего не спишь, дедушка? – Алексей спрыгнул на землю.
– У меня всякие дела.
– Ну и у меня дела.
– Иди, иди! – Дед Матвей подтолкнул Алексея к крыльцу. По себе знал, какие дела повели молодого парня ломаться на турнике среди ночи. – Сердечную болезнь прихватил? Не промахнись, Лешка, в докторше. Промахнешься – искалечит. Спроси у батьки у своего… Был у него дружок в молодости, Оська Сумской. Крутила ему юбчонка голову, крутила, до того докрутила – взял, горюн, да и убил и ее и себя из нагана. А не промахнешься, в точку попадешь, тогда…
Что будет тогда, дед Матвей не договорил. Задумчиво погладил Алексея по спине и снова подтолкнул его к крыльцу.
ГЛАВА ВТОРАЯ
1
Когда Журбины собирались по утрам на работу, в доме бывало так шумно, такая поднималась толчея, будто на корабле во время аврала.
Первыми вставали дед Матвей и Агафья Карповна. Дед – от стариковской бессонницы, Агафья Карповна – по хозяйским обязанностям: готовить завтрак на всю, как она говорила, бригаду.
Бригада была не маленькая. Приехав после гражданской войны на Ладу, Журбины – Матвей Дорофеевич, сын его Илья, Агаша и первенец Ильи с Агашей годовалый Витька – поселились вот тут, на Якорной, 19, все вместе в одной из комнат барака, в котором размещались три семьи, подобные семье Журбиных.
Появлялись новые дети, вырастали, женились, и постепенно Журбины заняли весь дом, перепланировали его, переоборудовали, поделили перегородками неуклюжие комнаты и выкроили из них три уютные квартирки. Квартирное деление имело условный смысл: дабы предоставить молодым невесткам Агафьи Карповны волю устраивать семейную жизнь по их вкусу. А по сути дела жили все Журбины сообща, одним семейством; общее хозяйство вела Агафья Карповна.
По утрам дед Матвей щепал лучину, растоплял плиту, садился на скамеечку перед раскрытой дверцей; Агафья Карповна с привычной ловкостью управляла сложной системой кастрюль и сковородок. Это были, пожалуй, самые мирные, самые тихие минуты в доме Журбиных. Получасом позже начинался аврал.
Вставал Илья Матвеевич, вставали Костя с Дуняшкой, Виктор с Лидой, Тоня, которая заканчивала девятый класс; толпились возле умывальника, спорили, кому мыться первому. Без споров место у крана уступалось только Илье Матвеевичу. Он, как того требовала его должность, уходил из дому раньше всех.
Последним вскакивал Алексей, даже зимой бросался во двор на турник; если дело было летом, то во дворе же с головы до ног окатывался водой из ушата, который для этой цели был подвешен на цепи под крышей сарая, – потянешь за веревку, привязанную к рычагу, – ушат опрокинется.
Когда «бригада» садилась за стол, Илья Матвеевич уже подымался из–за него, брал кепку с вешалки, наскоро гладил Агафью Карповну по неседеющей белокурой голове и уходил. Агафья Карповна неизменно, из года в год, изо дня в день, следовала за ним до калитки и смотрела вслед, пока он не скроется за углом.
Уходил Илья Матвеевич всегда в одно и то же время, точно – минута в минуту, и точно – минута в минуту, когда он равнялся с голубым домиком на Канатной, с крыльца этого домика, застегивая узкое длинное пальто, его приветствовал мастер Басманов: «Илье Матвеевичу!» – «Александру Александровичу!»
Александр Александрович уже долгие годы был правой рукой Ильи Матвеевича. Илья Матвеевич – начальник стапельного участка; Александр Александрович – мастер по сборке кораблей. Он был потомственным судостроителем. Отец его строил знаменитую «Аврору», снаряжал броненосцы Тихоокеанской эскадры в русско–японскую войну; именно в то время, когда Петербурга достигла весть о сражении в Цусимском проливе, началась трудовая жизнь Александра Александровича. Отец привел его на завод четырнадцатилетним мальчишкой. Через четверть века мальчишка стал мастером. Лесовозы «Сакко» и «Ванцетти», роскошные черноморские теплоходы «Аджария» и «Абхазия», быстроходные крейсера Балтики, многие–многие пассажирские, грузовые, военные корабли, уходя в море, несли в своих корпусах и броне труд Александра Александровича Басманова.
Знакомство Ильи Матвеевича и Александра Александровича возникло еще в гражданскую войну, под Царицыном. Подружились они в боях. Своего старого друга лет пятнадцать – шестнадцать назад Илья Матвеевич переманил из Ленинграда на Ладу. С тех пор они неразлучны, каждый день встречаются на Канатной, каждый день идут вместе до своей конторки на пирсе возле стапелей. Илья Матвеевич – коренастый, широкий, в любую погоду в кепчонке с пуговкой, в короткой тужурке, летом – синей, диагоналевой, с морскими блестящими пуговицами, зимой – бобриковой, с меховым воротником; Александр Александрович – худой и необыкновенно длинный из–за одежд, которые были ему всегда слишком узки и тесны по довольно странной причине: он уверял, что не терпит, когда в рукавах и по спине гуляет ветер. Илья Матвеевич посмеивался над ветробоязнью старого друга: «Бросай стапеля, Саня, действуй по конторской линии. Или в стеклянном колпаке ходи». – «А что? Надоест людям терпеть эту чертовщину и построят колпак над всем стапелем». Под чертовщиной подразумевался ненавистный Александру Александровичу ветер, от которого, особенно зимой и осенью, на стапелях не было спасения.
Местность, где стоял завод, имела своеобразный характер. На участке, который ныне занимал огромный литейный цех, два предприимчивых инженера заложили в последней четверти прошлого века заводик чугунного литья. Пришлось это в самом устье Лады, при впадении ее в залив, или, как местные старожилы называли, в бухту, в двух километрах ниже уездного города. Заводик отливал садовые решетки и кладбищенские ограды, доход с него был невелик, инженеры прогорели. Литейню у них купил какой–то немец, расширил, стал выпускать сначала оборудование для паровых мельниц, потом локомобили. С течением времени предприятие перешло в казну, лет за двадцать разрослось в крупный механический завод, который построил несколько колесных пароходов для Лады, а в первую мировую войну – две или три морские канонерки.
Берега бухты, у которой стоял завод, были в песчаных дюнах, поросших соснами; дюны и сосны защищали рабочий поселок от морских ветров, в поселке было всегда тихо. На самой же Ладе, прорываясь с моря через бухту, зимой и осенью в период штормов ветры буйствовали, как в узком коридоре, в обоих концах которого настежь распахнуты двери.
Особенно доставалось от этих ветров тем, кто работал на достройке кораблей у причальных стенок и на стапелях. Колпак из небьющегося прозрачного материала, например из плексигласа, был бы над стапелями, по мнению Александра Александровича, весьма и весьма кстати.
По пути на завод Илья Матвеевич с Александром Александровичем успевали обсудить множество вопросов. Прежде всего – известия, переданные по радио. За мировыми событиями шли по порядку семейные новости, потом общезаводские и, наконец, обсуждался предстоящий рабочий день: что и как надо делать, о чем не забыть, на кого «нажать», где что «вырвать».
Путь занимал минут двадцать – двадцать пять, в зависимости от того, как оборачивался разговор; если возникало взаимное несогласие, замедляли шаг, останавливались, тыча в грудь друг другу пальцами, доказывали свою правоту, и тогда набегало лишнее время; если несогласий не было, «график движения» выдерживался в пределах двадцати минут.
Когда начальник и мастер добирались до своей конторки, из–за стола вставали и другие Журбины. После небольшой толчеи у вешалок, после розысков неведомо куда запропастившихся шапок, шарфов, тужурок и плащей, семейство выходило на улицу. Тут единение рушилось. Тоня отправлялась за Веряжку, в школу. Алексей, Костя, Дуняшка оставляли далеко позади себя деда Матвея, который двигался медленно и чаще всего в сопровождении Виктора.
До калитки Агафья Карповна ходила провожать только Илью Матвеевича, остальным она махала рукой с крыльца и тут же возвращалась в опустевший дом. У нее было множество забот и хлопот. В шестом часу все вернутся, – к этому времени должен быть готов обед, и такой обед, который бы пришелся на разные вкусы; к этому времени надо прибрать в комнатах, навести в них порядок и чистоту, чем славился дом Журбиных. Кроме того, Агафья Карповна ежегодно разводила огород, что тоже требовало трудов. Мужчины снисходили только до копки гряд, невесток можно было заставить лишь прополоть межи, повыдергать лебеду; но как они пололи! Лучше бы и не надо их помощи, лучше бы самой все делать.
Агафья Карповна сажала огурцы, помидоры, сеяла морковь и свеклу и непременно фасоль, которая цвела яркими огненными цветами. В семье никто не любил фасоли, за обедом дружно выбрасывали из супов желтые стручки и пятнистые зерна, и все–таки Агафья Карповна продолжала сеять фасоль. Ее привлекали эти яркие цветы, собранные в гроздья, подобные языкам пламени. А раз цветы – будут и стручья; раз стручья – то их надо же куда–то девать, по–хозяйски использовать, – не пропадать добру. Но добро пропадало, фасоль вылавливали ложками из тарелок и выбрасывали, к величайшему огорчению Агафьи Карповны.
Не всегда Агафья Карповна хозяйствовала в одиночестве. Когда невестки брали отпуск, они ей помогали в доме, – Лида и Дуняшка.
Лида, жена старшего сына Виктора, была женщина тихая, склонная к долгим раздумьям, – все свободное время она читала книги. Усядется с книгой в руках где–нибудь в углу комнаты или на лавочке в палисаднике среди клумб, перекинет на грудь косу, которую носит вот почти до тридцати лет, начнет водить концом ее по лицу, будто кисточкой, водит так – и читает, читает.
Агафья Карповна подозревала, что Лида несчастлива с Виктором. Вышла за него совсем–совсем девчонкой, появилась в доме неслышная, что мышка, поначалу всего пугалась: ее, Агафьи Карповны, ворчания, грозных бровей Ильи Матвеевича, бородищи деда Матвея, строгих домашних, правил, установленных в семье Журбиных. Агафья Карповна понимала состояние молоденькой жены сына, – сама она, помнится, побаивалась отца Ильи – Матвея Дорофеевича. Но чть там дед, когда у нее была Илюшина любовь. Лиду тоже любовь как будто не обошла. Виктор наглядеться на нее не мог; уж до чего берегли ее в семье, каких только нарядов ей не покупали в ту пору, изменив всем правилам строгости и бережливости. Ну как же! – первая невестушка, первого внука принесет. Нет, что там говорить, была, была у Лидии любовь, – да вот не впрок пошла. У нее, у Агафьи Карповны, сила, гордость, уверенность в себе, вера в будущее вырастали с годами от суровой и сильной любви Ильи Матвеевича. А у Лидии? – годы идут, никаких новых сил незаметно что–то. Заговори с ней теперь – отмалчивается, отнекивается, того и гляди заплачет.
Дуняшка, Костина жена, та совсем другая. Та вошла позапрошлой весной в дом Журбиных шумно; сразу же сдружилась с дедом Матвеем, с Ильей Матвеевичем, с Тоней, с Алексеем. Курносая, зеленоглазая, бойкая, она приворожила к себе всех, как русалка. Она не отказывалась выпить рюмочку и даже стопочку, когда подносили; она вместе с дедом пела о ядрах и трубах– горнах и сама знала множество песен. Бывает, разойдется на семейном торжестве, схватит гитару, ударит по струнам:
Мой чудный, мой милый, мой золотой,
Хочу уснуть в твоих объятьях.
Ты позабудешь в счастии со мной
И об отце, и. матери, и братьях.
«Зело вольно, – скажет, посмеиваясь, Илья Матвеевич. – Ты, брат Костюха, посматривай за женой». – «Настоящая девка! – дед Матвей даже ногой притопнет, глядя на Дуняшку веселыми одобряющими глазами. – Чего за ней присматривать! Это за тихими присмотр нужен! Ай, Дуняха! Ну еще чего–нибудь там, такого, позаковыристей!»
И если Лида сидела регистраторшей в заводской поликлинике, то Дуняшка избрала самую что ни на есть мужскую профессию, пошла в науку к деду – в разметчицы. Костя и протестовать против такого выбора не пытался, махнул рукой.