355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Всеволод Кочетов » Избрание сочинения в трех томах. Том второй » Текст книги (страница 2)
Избрание сочинения в трех томах. Том второй
  • Текст добавлен: 15 мая 2017, 16:30

Текст книги "Избрание сочинения в трех томах. Том второй"


Автор книги: Всеволод Кочетов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 38 страниц)

ГЛАВА ВТОРАЯ

1

Большой домина у Ворониных. Три поколения рыбаков венец за венцом свивали свое семейное гнездо из смолевых, водой с Паши пригнанных стволов. Только самые древние жители Набатова, вроде Антоши Лукова, помнят, может быть, то время, когда начал возводить этот дом дед Кузьмы Ипатьича – Нестор Воронин. Вернулся солдат с Крымской войны, женился, пошел в отдел от отца, срубил одноэтажный пятистенок. Под старость, вместе с сыновьями, надстроил Нестор второй этаж. Ипат Нестерович, отец Кузьмы, прирубил к дому с двух сторон пристройки, – двумя крылами, а после еще и мезонин соорудил. И как бы ни разрасталась семья, для всех находилось в доме место.

А семья росла быстро. Только девки уходили в чужие дома, замуж, а мужской пол из поколения в поколение гнездился в старом дедовском гнезде. Было оно нескладно видом: будто слепили несколько изб в одну, сдвинули в кучу, – так опята на осиновом пне теснятся. Прямо с земли ко второму этажу, мостиками перешагивая через низкорослые пристройки, вели две лестницы с перильцами: делились семьи, делили жилье, отдельные входы выдумывали, – чтобы не ссориться.

Великое множество обитало в доме братьев, сестер, мужей, жен, внуков и правнуков. Были они друг другу одновременно и тетками и дядями, и крестными и свояками. Шумно, весело воронинский ковчег плыл через долгие десятилетия. Редко случались раздоры в нем. Давно ни к чему стали отдельные входы, жили все сообща, и, быть может, поэтому, как и родители его, не понимал Кузьма Ипатьич жадности, не понимал, как можно не подать руку нуждающемуся, как не пригреть сирого. Еще молод когда был и крепок, взял в дом сироту Маришку, за Серегой Скворцовым как отец родной смотрел. А во время войны перенес в пристройку и пожитки Антоши Лукова. Сыновья Антошины перемерли, остались из Луковых только внучки да внук Костя. В Костиной семье и жил последние годы одинокий дед. Но Костя, служивший во флоте, погиб. Жена его, пустяковая бабенка, в Новую Ладогу повадилась на гулянки ездить, да и вовсе ушла потом из Набатова, благо детей не было. Дом продала счетоводу из «Ленрыбы». Коситься стали на деда чужие люди. Куда ему податься? К внучкам идти? Как–то еще ихние мужики на него взглянут… Да и Кузьма отговаривал: не ходи, мол, никуда, живи у меня. Вот и бродит дед вкруг обширного дома, не любит, не может сидеть сложа руки. Когда не в озере (а он редко отстает от звена), все по хозяйству хлопочет: то на крышу взберется, дырья латает, то подпоры под северную стену ставит – одряхлело бревно, поистлело, то лавочку вкапывает на огороде под кустом сирени – ребятне отдохнуть. И если уж присядет на истертых сотнями ног ступенях крыльца, – не мигая, бесцветными своими стариковскими глазами неотрывно глядит в озеро. Идут тогда чередой воспоминания. Размечтается – молодым себя видит, двадцатилетним. И покойная Авдотья его – не Авдотья, – Дуняшка с бойкими глазами. Встречает его на берегу, губы ее как вишня–ягодка наливная, пригретая солнцем… Ведет она под руку в дом. Сижок там ждет копченый на столе, корюшка солененькая, пироги с налимьей печенкой и сороковка, морозная, на леднике остуженная. Дружки сойдутся, однолетки…

Вздыхает дед. Прошло. Минуло. Ивушка тридцатилетняя шумит над Дуняшкиной могилкой. Была семья, рассыпалась. Была сила, растратилась, – и диво ли! – девяносто лет на свете. Поймает кого из ребятишек, копошащихся вокруг, вопросы начнет задавать: чей, как зовут? Поймал вот так раз одного. «Как звать?» – говорит. «Антошка!» Удивился дед. Мял, тискал вырывавшегося мальчонку, – запомнил. Как увидит теперь, разглядывает, раздумывает. Один Антоша сработался – другой растет, лобастенький, в плечиках широконький – силенка будет, рыбак будет.

Теплели дедовы глаза при виде рыжеватой нечесаной головенки будущего рыбака Антошки. Антошке – лет девять, в школу одну зиму уже отходил, рыбачить начал. Дружбой с дедом он не гнушался. Дед о рыбьих повадках ему рассказывал, удочки вместе ладили, поплавки из тростника. Рыбак рос, – это правильно размыслил дед, но в одном была ошибка: вряд ли маленький Антошка пойдет в озеро на карбасе, вряд ли мережи будет ставить на дедовских заколах. Корабли большие на уме у паренька, траулеры высокобортные, узкие, серые, что миноносцы. А он сам – капитан, как дядя Леша, в кителе с ясными пуговицами, фуражка с капустой…

В воскресенье сидели они, дед да мальчонка, на лавочке в огороде. Рассуждали о сомах: может ли сом человека проглотить? И вдруг сам дядя Леша предстал перед ними во всем своем праздничном великолепии. Дед даже ладонью прикрылся, – ослепил его белый, в лебединое крыло, китель с пуговицами что золотые десятирублевики. Антошка маленький и вовсе замер, забыл и о сомах, и о переметах, и о подводных камнях–лудах, на которых поздней осенью, под ледостав дорогая рыба–сиг икру мечет.

А дядя Леша только приложил руку к козырьку.

– Здравия желаю, товарищ адмирал! – крикнул он деду громко, хотя тот на ухо и не жаловался. – Батя дома?

Алексей единственный среди Ворониных мужского пола ушел из отцовского гнезда, жил на усадьбе моторно–рыболовецкой станции, в желтом с зеленой крышей домике из двух комнат с кухонькой. Переселилась туда и незамужняя его сестра Катя, учительница. Тише там, к урокам удобней готовиться. Да и Пудовна ее тайно уговаривала: «За Лелькой приглянешь, дом без женского глаза – сирота. Поживи, пока не женится». Отца маленько обижало, что сын в отдел пошел, но старик смирялся: как иначе – капитан! Дела всякие, сурьезные…

Сын навещал отцовский дом часто, и хотя был он капитан, «Алексей Кузьмич», а встречали его по–прежнему, как Лельку: младший.

По знакомой крутой лестнице, ступени которой не раз были пересчитаны в детстве, его костистыми боками, Алексей поднялся на второй этаж. В чистой, оклеенной обоями, залитой солнцем кухне, в которой обыкновенно и обедали за большим крепконогим столом, покрытым цветной клеенкой, над черным чугуном колдовал Кузьма Ипатьич. «К ухе подоспел», – догадался Алексей.

Варку ухи старик Пудовне не доверял, считал, что рыбу женщины только портят, – ни изжарить, ни сварить ее как положено не умеют. Сам он варил уху хитро. Сначала приготовит навар из ершей; ершей выбросит, в густую и прозрачную, как чистое подсолнечное масло, жидкость опустит отборных окуней. Бросит туда же ему лишь известные коренья, привезенные с ладожских островков. Стережет время, чтобы рыба не распарилась, не разварилась – вкуса бы не потеряла. Крышку с чугуна снимать не велит – дух чтобы не пропадал.

Когда Алексей вошел, Кузьма Ипатьич бросил в чугун какую–то тонкую духовитую травину и подал команду Пудовне:

– Крой, бабка, на стол!

Из озорства звал он свою хозяйку бабкой с двадцати лет, с той поры, как привел ее молодухой в дом. Злилась на это Пудовна, даже и в самом деле став бабкой. Но протестовала кротко – добра была нравом, ласкова. Сейчас она и вовсе внимания не обратила на «бабку», увидела любимца, обняла:

– Лелечка пришел!

Батя встретил сдержанно:

– Не забывает Сазан Карпыч мелкую плотвушку. Честь ей оказывает.

За стол уселись большой артелью, человек в двадцать. Были тут и дед Антоша, и Марина, и старший брат Алексея басистый бородач Василий, как и отец – звеньевой, и жена Василия – Настя, и Петр – брат Кузьмы Ипатьича, на МРС тралмейстером работал, тоже с женой, и ребятишки – не сразу поймешь, которые чьи. Из всех, как сказочная царевна, выделялась Катюша, учительница. Беленькая, с синими глазами, золотая коса вокруг головы короной. Сколько бы ни глядела на нее Пудовна, наглядеться не могла, себя как в зеркале молодую узнавала, звала Катюшу белянкой–ладожанкой, – так ее самое кликал когда–то молодой рыбак, красавец Кузьма, вот этот самый лохмач, что топырит сейчас на всех седые бровищи.

Разговор, понятно, пошел о том, куда подевалась рыба. Кузьма Ипатьич, как и многие набатовские старики, хотя и не очень в это верил, не прочь был свалить вину на МРС, на траулеры: керосин–де отпугивает озерную живность. Алексей спорил, говорил словами Ивана Саввича о морских промыслах, где тоже тралят, а рыбы только прибавляется от года к году. Чепуха, мол, все эти стариковские рассуждения о керосине.

Кузьма Ипатьич сердился:

– Тебе чепуха! Ты каждомесячно тыщи гребешь, что щука из края в край по озеру гоняешься. Увидел цап тралом, и твое! А наше дело иное. Глянь вот! – Он поднял руку ладонью вверх. – Привычная пятерня, а сбил до болячек. Тридцать верст на веслах. Наше дело на убыль идет от вашей механизации.

– Не пойму тебя, батя, – возражал сын. – А МРС‑то кого обслуживает? «Ерш» за кем – за колхозом, за нашим Набатовом закреплен. В общий колхозный котел, что вытралим, записывается. Чем ты недоволен? А что тысяч касается, – на весенней путине, на корюшке, твое звено, как известно…

– Негоже, сынок, в отцовском комоде рыться, – утишив голос, перебил Кузьма Ипатьич.

– Не роюсь. Зачем прибедняться, говорю. Первое место весной звено заняло, план в два раза перевыполнило, каждый по пять тысяч…

– Хватит! – Кузьма Ипатьич заерзал на скамье, расталкивая по обе руки рассевшуюся ребятню. Упоминание о весенних успехах звена его злило. Были успехи, а летом – куда и подевались? Не звено стало – позорище всему колхозу. И нечего тут Алешке в чужих делах копаться. – Молод указывать, – продолжал он хмуро. – Бороденку отпустил – со стариками, мыслишь, сравнялся? Кишка тонка, сынок!

Алексей пожал плечами: сумасбродствует–де батя; взглянул искоса на Марину. Сидела, опустив глаза в тарелку с ухой, краской заливалась. Алела и белянка Катюшка, сердито узила синие глаза на отца.

Пудовна суетилась меж столом и печью, подливала в тарелки, добавляла куски рыбы, в разговор не ввязывалась, – пошумят, отойдут. Не враги, чай, – свои родные.

– А и неправильно ж ты, Кузьма, судишь, – вдруг сказал дед Антоша. – Керосин! Перед войной с японцем никакого керосина в озере не видали. Не то что моторов, пароходов–то раз–два и обчелся ходило, а куда, скажи ты на милость, рыба подевалась той порой? Года три поди, четыре пустыми карбасами воду утюжили. Рыба, она, Кузьма, что хлеб – то уродится, то нет. Только мужик, который хлеб сеет, менее нас вслепую ходит. Он знает, как и что: когда назёмцу, к примеру, подбавить в землю, когда глубже вспахать. Но и то: град там, засуха, мокредь… А наш брат рыбак и вовсе… Сиди вот, гадай – где рыба? Ан, пройдет время – навалится ее…

– И рад не будешь – так, что ли? – Алексей усмехнулся.

– Это у вас только на МРС рыбе не радуются. «Со льдом–де заело, соли не подвезли, тары нет, транспорту не дают, склады не рассчитаны!» – передразнил кого–то Кузьма Ипатьич. – Настоящий рыбак рыбе всегда рад. Настоящий рыбак и солить начнет, и сушить, и вялить, и коптить, – не даст добру пропасть. Понятно?

– Да понятно, батя, не ершись! – отшутился Алексей. – Настоящий рыбак возьмет рыбку, да и выбросит в озеро, если она ему не очень приглянется.

– Что-о? – Кузьма Ипатьич окончательно потемнел. – Ты… мне… Такие слова!..

– Перестань, отец. – У Алексея тоже в глазах темное накапливалось. – Грудью на меня прешь. Зря, к ссоре не расположен.

«Не расположен»! – Ложка в руках Кузьмы Ипатьича раскололась надвое от удара об стол. – А вот не погляжу на регалии, расположу на лавке, порты долой… Забылся – кто я, кто ты!..

Не глядя ни на кого, Алексей поднялся с лавки и вышел в сени. Загремела лестница.

– Никак опять сорвался? – прислушалась Пудовна. – И все ты, так и лезешь в драку, так и лезешь! – погрозила она Кузьме Ипатьичу половником. – Медведище неуклюжий!

– Помалкивай, бабка! Яйца курицу не учат.

Пудовна всплеснула руками, хлопнула ладонями по сухоньким своим бедрам:

– Ахти, боженьки! Курчόнка какого изобидели!..

Глянули за столом на старика, – Кузьма Ипатьич, крепкий, широкий, плотный, сидел среди мелкоты, как серый валун–камень на быстрине, – и все, кроме Марины с Катей, рассмеялись словам Пудовны.

2

День клонился к вечеру. В клубах серо–синих, с тревожными отсветами туч, медлительным дымом всходивших над озером, желто догорало косматое солнце. Вот так же догорало оно в последний день войны над немецкой столицей. Марине, оступавшейся на огородных грядках, казалось, что она снова под звуки траурного марша идет за орудийным лафетом, на котором совершал последний земной путь тот, кому отдала она первую девичью любовь.

Трудно забывается горе. После бури долго ходят в озере волны, черные и непроглядные от поднятого со дна ила. Пока они улягутся, пока просветлеет вода – сколько пройдет времени…

Так и горе. Тупеет оно с годами. Но задень неосторожно – горе тут как тут. Задела душу Марины стычка Кузьмы Ипатьича с сыном, больно стало за Алексея. Пожалела его, а и своя боль незаметно подкралась. Снова почувствовала она себя той потерявшей радость вдовою, какой пришла после войны в Набатово, к Пудовне, к дяде Кузе.

Марина цеплялась каблуками за огуречные жесткие плети, за жирную картофельную ботву, давила морковные метелки, но под ногами все чудился горячий исщербленный снарядами асфальт, по которому в такт сердцу стучал колесами орудийный зеленый лафет…

– Маришка! Слезы?

Она вздрогнула. Рядом стоял Алексей. Взял ее за руки:

– Что случилось?

Никогда никому не жаловалась в Набатове на свое горе Марина, – даже в семье Ворониных не могли отгадать, почему строгой монашенкой живет приемная дочка. Крепко держалась Марина. Но сейчас она почувствовала такое одиночество, что не выдержала, сама схватила руку Алексея, потащила его туда, к сиреневым кустам, среди которых на двух вкопанных в землю столбиках пряталась скамеечка деда Антоши, – низенькая, чтобы и ему и его малым собеседникам было на ней удобно.

Слезы катились по смуглому лицу. Марина их не утирала, слизывала языком с кривившихся губ. Говорила быстро, не останавливаясь.

Алексей слушал, смотрел в озеро.

Сероглазая тоненькая девчонка сбежала из дому в армию в то же второе лето войны, которым и он, ее семнадцатилетний ровесник, добровольно ушел во флот, – и кто мог подумать, что она так трудно начнет свою взрослую жизнь.

Она встретилась с командиром артиллерийского дивизиона еще здесь, недалеко от дома, на берегу Волхова. Как три дня, в боях, в тревогах прошли три года. Вот, казалось, рукой подать – конец войны. Как о близком, заговорили они о мирном, отвоеванном счастье. И все изменилось в полчаса. Бой длился несколько минут, а унес сотни жизней. Унес он и самую дорогую для Марины жизнь…

Марина долго, со всеми подробностями, рассказывала об этом Алексею…

– Вот, Алеша, теперь ты знаешь все, – закончила она и прижалась щекой к его плечу.

Алексей молча гладил ее руку. Он тоже мог бы рассказать о том, как смерть подступала к нему возле каменистого ладожского островка Сухо. Мог рассказать, как коченеет тело в зимней воде, как выглядит мир, если смотреть на него из–под зеленого озерного льда. Но к чему эти рассказы? Для него пережитое в войну – эпизоды, для Марины – жизнь. Слова не нужны. Обнять бы сестренку, прижать к груди… Да разве это сделаешь? Сестренка как будто бы, а вот не можешь держать себя с ней как с Катюшкой.

Не заметили Марина с Алексеем, как солнце совсем погасло в тучах, как взвихрились ветры–вьюнки, закрутили на береговом песке сухие стебли тростника, как возник далекий ровный гул и забелели на озере косматые барашки.

Пришли в движение и листья сирени. Марина поежилась в легком шелковом платьице. Алексей набросил ей на плечи полотняный китель. Блеснула молния, осветив изнутри синие ущелья туч. В первый раз за этот трудный день Марина вздохнула всей грудью. Шла гроза, разряжала напряжение в природе.

На секунду снова затихло, будто кто–то отступил для разбега, замерли в безветрии листы окрестных кустов. Затем с неба водопадом обрушился ливень.

Держась за руки, Алексей и Марина побежали к бане: до нее было ближе, чем домой. Мокрые, отряхивались в тесном предбаннике. На улице хлестали молнии, огромным вальком там катали белье. С крыши на землю падали шумные потоки. А в бане было сухо и тепло, пахло дымными булыжниками, пирамидой сложенными на каменке, березовыми вениками, – пахло детством.

– В озере, наверно, страшно, – сказала Марина.

– Баллов пять, не больше, – ответил Алексей. – Не страшно.

Она посмотрела на его измокшую фуражку с капустой, на обветренное лицо и улыбнулась:

– А помнишь, как я была твоим матросом, Алеша? Какое замечательное время прошло! Неужели никогда больше такого не будет?

3

Сергей Петрович огляделся: сотни полторы добрых. Не только набатовские собрались, а и гвоздковских увидел председатель, подсосонских. На длинных скамьях, вынесенных из клуба под старые яблони, становилось тесно. Из ближних к саду домов тащили табуреты, стулья, а кто, раскинув куртку или кожушок, усаживался прямо на парную после вчерашней грозы землю – на тот нетолстый слой перегноя, под которым – копни его на полштыка или ударь покрепче каблуком – лежит белый, в узлы скручивающий стволы яблонь и вишен, тощий озерный песок.

Звоночка, такого, как у председателя райисполкома, в колхозе не было. Сергей Петрович постучал по столу; деревянным молотком, каким конопатят лодки, – на фанерной столешнице запрыгали и повернулись вкруг, своей оси большие председателевы часы с отщелкнутой крышкой. Сергей Петрович тронул их рукой, поправил, переложил на другое место листок с повесткой дня общего колхозного собрания.

– Первый вопрос – о ходе выполнения плана, второй – разное. Кто за? Кто против? Так. Понятно. Ну, значит, продолжаем. По первому вопросу докладчиком придется быть мне.

Докладчик откашлялся, начал:

– Вот так же заседали мы в апреле. Шуму было сколько! Что решили? Решили не отставать от Ленинграда, от всей страны, идти в ногу, годовой план к Седьмому ноября выполнить. А что получается? Август, как говорится, на дворе…

– Неверно! – бухнул густой бас старшего из воронинских сыновей – звеньевого Василия Кузьмича.

– Как неверно? Верно! – быстренько ввернул Ивантий, сидевший на корточках возле стола президиума. К этой его позе все давно привыкли. – Сам глядел на календаре в сельмаге – август!

Но Василий Кузьмич как бы и не слышал Ивантиевых выкриков.

– Неверно! – повторил. – Сейчас Сергей Петрович начнет колхозные ворота дегтем малевать. Не с чего! Не отстали мы с планом вовсе. На круг ежели брать – восемьдесят процентов, а еще осенняя путина впереди. Ну, а ежели по звеньям… наше, к примеру, – то на сегодняшний день…

– Знаем! – Белый, в холщовой длинной рубахе и холщовых портах, поднялся дед Антоша Луков. – Знаем: перевыполнил. Не похваляйся, голубь, процентами: сто там или двести. Из процентов уху не сваришь. Ты рыбку покажи – какая? Чего ты в свои проценты начерпал, а? Корюшки! Начерпал – и на боковую: я – де сам император, ко мне не подходи. Царь – Вася!

Мальчишки, толпившиеся на почтительном расстоянии среди яблонь, засмеялись. Сергей Петрович строго взглянул в их сторону, стукнул по столу молотком.

– Корюшка, что ж, – не, рыба? – гудел Василий Кузьмич. – Какая разница?

– Корюшка – рыба, – заговорил Сергей Петрович. – И хорошо, что звено Василия Воронина план полностью выполнило. Худо, что оно на этом успокоилось; дед Антоша тут полностью прав. И худо, что оно не желает выполнять план по ассортименту. Где, Василий Кузьмич, разреши тебя спросить от всего собрания, – где сига десять центнеров? Где судак? Где живая рыба? Вот ты говоришь: неверно, от Ленинграда не отстали. А подумай: положено, допустим, ленинградскому заводу выпускать турбины для восстанавливающегося Днепрогэса, газеты вот пишут, и, скажем, в другом цехе – утюги. Завод возьмет да и выполнит свой план заместо турбин одними утюгами…

– Равняешь!..

Прислонясь спиной к стволу старой груши, Марина вдыхала свежие запахи сада. Земля с прибитой ливнем травой, набухшая кора деревьев, разогретые солнцем зреющие плоды, косматая бородища хмеля на жердевой изгороди, белоцветный с однотонно–зеленым листом вьюнок – которые из них, или все они вместе, источают эти чудесные запахи, такие крепкие и необоримые, что даже едкий махорочный дым не в силах с ними справиться?

Десятки столбов дыма от цигарок сливались в один общий, будто тонкими иглами пронизанный солнцем сизый пласт. Он зыбился, качался из стороны в сторону над рыбаками. Стоило кому–либо подняться на ноги, взмахнуть рукой в пылу спора – пласт рвался, свивался в штуки легкого лилового ситца, снова разматывался, то устремляясь полотнищами вниз, к земле, то взмывая меж древесными кронами к небу. Марина следила за игрой дыма, слушала споры, доказательства одних, опровержения других и удивлялась: помалкивают молодые. Да и многие ли из набатовских парней и девчат пришли на собрание? Седые головы, седые бороды, стариковские сухие глаза…

Собрание загудело, заволновалось, дым от этого взметнулся выше яблонь. Под кованые каблуки летели в сырую землю искуренные цигарки, торопливыми пальцами скручивались новые, еще толще.

– Ну, теперь пошла–поехала! – К Марине подошел Иван Саввич. На нем был чесучовый просторный костюм, голову его покрывала панамка из мягкой рисовой соломы, на ногах сандалии. – Мазин, кажется, уже ввернул что–то насчет керосина, – добавил он с огорчением. – Великолепный повод всем перессориться!

Сергей Петрович бил по столу молотком, не мог совладать с односельчанами. Собрание раскалывалось надвое: одни кричали, что все дело в керосине, долой траловый лов; другие, что, дескать, лодыри да баре развелись в колхозе, на чужой шее едут.

Кузьма Ипатьич ни тех, ни других не слушал. Тяжелая, злая обида давила сердце. Знал он, о чем будут говорить сегодня в разном, знал, кто затеял все это дело, и не мог примириться с людской неблагодарностью. Что же касается плана, старый ловец о нем не тревожился, годы умудрили: будет еще рыба. Не пожалей только себя, не поспи. Рыба – что! Вот люди, люди… Эх, друг ты, дружок незабвенный, был бы жив, взял бы ты ее, болтливую бабу свою, за косы, намотал их на кулак…

Выступал тем временем директор моторно–рыболовецкой станции Иван Николаевич Ветров, говорил, что, если колхозу мало «Ерша», можно еще один траулер прикрепить, лишь бы план выполнялся, – государство отпускает большие средства на механизацию добычи рыбы.

Следом за Ветровым говорил председатель сельсовета, говорили еще многие. Приняли решение: усилить темпы лова, не тереться у своих берегов, ходить в дальние квадраты, пользоваться данными воздушной разведки. Резолюция, хотя и не писаная, получилась в двадцать пунктов.

Но пункты пунктами, а все понимали, что вопрос далеко не решен и к нему не раз еще придется возвращаться.

Устроили перерыв. За самокрутками, как водится, возникло второе собрание, еще более яростное.

– Вот взять – Антоша Луков!.. – кричал молодой рыбак Виктор Алексеев. – Зачем такой дед ходит в озеро?

Марина приблизилась, впервые заслышав нестариковский голос.

– Зачем Кузьма Ипатьич его на промысел берет? – продолжал Алексеев. – Лишний тормоз. Пусть бы в амбаре сидел, сети чинил. Так или нет?

– Так! – выкрикнул Степан Мухин, тоже парень молодой и горячий. – У нас в звене – дед Коля… Ему бы и вовсе на покой, на полное колхозное иждивение. Мы – за невод, он – за грыжу.

Сергей Петрович прислушивался, недоумевал, как это он проглядел, что организация труда в колхозе, состав ловецких звеньев требуют пересмотра. Одно дело – во время войны, тогда деды были чуть ли не основной силой в Набатове. Другое дело теперь, когда молодняк домой вернулся, да еще и новый подрос.

После перерыва председатель предложил добавить к резолюции двадцать первый пункт: заставить правление немедленно исправить недостаток в организации труда ловцов.

– А теперь, товарищи, переходим к разному. – Сергей Петрович исподлобья глянул в сторону Кузьмы Воронина. Тот сидел на скамье между дедом Антошей и Мазиным недвижно, глаз не поднял. – В разном у нас один вопрос: о звене Кузьмы Ипатьича, причинившем ущерб колхозным и государственным интересам. Словом, вам поди самим это известно: они выбросили в воду весь улов рыбы. Распорядились, как говорится. А чье добро губят – и не задумались. Докладывает по этому, вопросу Марфа Васильевна Дубасова, Давай, тетка Марфа, ближе к столу!..

– Мое дело, конечно, бабье, – начала Марфа подбоченясь, – ну да мужики рассудят…

4

– А тебе, дядя Кузя, по делу попало или так? – участливо ожидал ответа Антошка, пока Кузьма Ипатьич навертывал на березовый черенок мешковину.

Не велик был Антошкин жизненный опыт, но все же парнишка уже знал, что нагоняй получить можно и «по делу» и без всякого «дела». Залил Минька Разин чернилами пол в классе, а получилось как–то так, что руки измазаны были у него, у Антошки. Не стал выдавать товарища, когда учитель вошел, и получил «кол» за поведение. Мать узнала, добавила – за ухо пребольно подергала. Это попало «без дела». А бывало ведь – и за дело. Тогда – не обидно. Обидно, когда зря.

Дядя Кузя обмакнул тряпичный помазок в хлюпавшую пузырями горячую смолу, стал густо мазать днище карбаса, со звоном пришлепывая на пазах, на проконопаченных куделью стыках досок. Антошка подкинул хворосту в огонь под черным котлом, который висел на расставленных треногой кольях, перемешал головни, прибавил жару. Он не повторял вопроса, – дяди Кузины повадки известны: дядя Кузя не сразу отвечает, сначала жует бороду, мозгует.

– Какой толк, что по делу! – ответил наконец дядя Кузя, удивив Антошку этим признанием. – Мал ты еще понимать, но скажу тебе: не верь бабам, вырастешь – не верь. Вот… – Оставив в котле помазок, он нагнулся, быстро выхватил разнежившегося в холодке под карбасом рыжего кота. – Вот видишь…

Кузьма Ипатьич хотел, должно быть, показать Антошке кошачий нрав: ее гладишь – она когтями тебя ловчится цапнуть. Но ожиревший рыбоед, стиснутый сухими жесткими пальцами, почуял, что опыт такой может стоить ему шкуры, отчаянно взревел, ударил лапами, рванулся и полетел без оглядки к огородам. Там встал перед изгородью, шерсть вздыбил, хвост свечкой, глаза шальные.

– Вот я и говорю, – Кузьма Ипатьич заляпывал смолой глубокую царапину на руке. – И женщина тоже… Что змея. От тепла только яду в ней прибавляется. Понял, ершонок?

– Понял, – солидно ответил Антошка. – Это ты про мамку.

Кузьма Ипатьич снова макнул помазок в котел, продолжая работу. Где вдоль днища карбаса проходила тряпичная кисть, там смола ложилась на доски, что вакса на сапог. Антошка знал, что теперь, жди не жди, дядя Кузя, занятый делом, сам не заговорит, зацепить его чем–нибудь надо.

– Я и то мамке вчерась сказывал, – принялся он хитрить, – зачем наябедничала? Я ж не знал, что по делу, думал – зря. А по делу, так что ж… Ты уж, дядя Кузя, не обижайся на нее. Она хорошая.

– Обижайся, – как только можно равнодушнее ответил Кузьма Ипатьич. – Чего обижаться! Взять бы попросту вожжи в руки, да и…

Антошке никогда не приходилось видеть, чтобы вожжи использовались не по прямому их назначению. На его веку рыбаки в Набатове уже не учили своих жен с помощью лошадиной сбруи. Поэтому последнее замечание дяди Кузи он спокойно пропустил мимо ушей, отнеся его к разряду бессмыслиц, очень часто срывающихся с языка взрослых, – в отличие от маленьких; маленькие говорят всегда только то, что хорошо обдумали.

– Не обижаешься – это правильно, – сказал он. – На мамку обижаться не след, она хорошо рыбачит, сам слыхал – Сергей Петрович с дедом Антошей говорили.

Кузьма Ипатьич размеренно мазал. Ребячья болтовня не раздражала – успокаивала. Седьмой десяток рыбаку, а не забыл того времени, когда сам был мальчонкой, помнил: вот так же вязался к деду, расспрашивал про войну, про французов и англичан – какие они? Про ядра и многопушечные корабли, про далекий теплый Севастополь–город. Терпеливо отвечал дед, не отмахивался. Не отмахивается и седобородый внук севастопольского солдата Нестора Воронина, учит уму–разуму сынка покойного Андрея Прокофьича и длинноязыкой Марфы–греховодницы.

Подошел дед Антоша Луков, погладил по головенке Антошку, сказал, туманно глядя в озеро:

– Затопили, Кузьма.

Уселся на опрокинутую вверх дном дощатую бадейку для воды, полез в карман за кисетом. После собрания дед чуял, что спишут теперь его из звена, не пустят больше в озеро. Конец. Отрыбачил. Был рыбак, стал балласт–булыга на дне карбаса: нужда миновала выбрасывают. Ну ладно, не пустят – их власть. Но с берега никто его не сгонит. Снастью, неводами, мережами будет заведовать. Еще придут, покланяются ему, думал дед.

От тростинки, сунутой в костер под котлом, подпалил цигарку, – горькой махра показалась, скомкал в руке завертку, швырнул на песок, слово нехорошее сказал. Обернулся на это слово Воронин, встретились глазами. Взглянуть Антошке – два старых–престарых деда. Да и другим: Сергею ли Петровичу, председателю, Марине, сестричке медицинской, – никому не понять всей разницы в годах Кузьмы Ипатьича и деда Антоши, – старики, да и только. И лишь сами они, старики, чувствуют эту разницу по–настоящему. «Молодой, крепкий», – думает девяностолетний дед о Кузьме Воронине. «Остарел ты, дедка, вконец», – отвечает мысленно Воронин, забывая, что и у него–то за плечами шесть полных десятков, прямится, силу в себе слышит.

– Сходи глянь, Кузьма, – затопили, – повторил дед Антоша.

Кузьма Ипатьич оставил помазок на карбасе, пошел к бане, из дверей которой по–черному валил едучий дым. В заветрии стояли Мазин с Марфой, рассуждали. Вертелся возле них вперед забежавший Антошка. Мазин – глазами темен, лицом красен, – видно, укорял в чем–то Марфу. Та доказывала свое, рубя белой, до локтя оголенной круглой рукой жаркий воздух. Воронин всегда дивился ее белым рукам, – ни солнце озерное, ни ветры – ничто не брало их. «Порода благородная», – игриво отвечала Марфа, когда, бывало, спрашивал ее, отчего такое чудо. Сейчас он даже и не глянул в сторону Марфы. Заслонив рукавом лицо, шагнул в клубы густого дыма.

Антошка, хотя давно уже был в мыслях капитаном траулера, как дядя Леша, снисходил еще до того, чтобы поинтересоваться делами рыбаков–карбасников. Он знал все, что касалось сетей, лодок; знал, конечно, и то, зачем дядя Кузя полез в парильню: посмотреть, правильно ли там установлены мережи. Антошке известно, что сетка, которая натянута на обручи мережей, называется не сетка, а дель, что связана она из конопляной, льняной или фильдекосовой пряжи и что от воды, особенно от летней, теплой, преет. Упусти время – расползется, как гнилая рогожа. Каждую неделю, а если жара стоит сильная, то и чаще, дель полагается коптить дымом. Дым – он хитрая штука. Закопти сига, судака, леща – будут лежать хоть полгода, не испортятся. Прокопти дель – тоже не так скоро преть начнет.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю