355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Вольдемар Балязин » Правительницы России » Текст книги (страница 7)
Правительницы России
  • Текст добавлен: 28 марта 2017, 20:00

Текст книги "Правительницы России"


Автор книги: Вольдемар Балязин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 40 страниц)

Путь в Московию

Михаил Львович сел один в большую карету, запряжённую шестериком, и велел трогать.

Ехал, забившись в угол, злой на весь мир, не желая никого видеть. Близко к полудню возле оконца показался незнакомый всадник, богато одетый, на коне чистых кровей.

Михаил Львович опустил стекло, чуть высунулся из оконца.

   – Кто таков?

   – Фёдор Степанович Еропкин, господин.

   – Не знаю такого.

   – От великих государевых воевод Якова Захарьича да Василия Ивановича по велению Великого князя Московского отряжён к тебе в пристава.

Глинский недовольно засопел – воевод о том не просил. Однако по московским обычаям пристав – не караульщик и не соглядатай, а как бы присланный ему в услужение – дорогу показывать, ночлег обустраивать, всякие докуки и помехи именем государя устранять.

   – Будь здоров, Федец, – буркнул Михаил Львович, – не надобен ты мне сейчас, – и забился обратно в карету.

«Начинается, – подумал Михаил Львович – начинается татарщина. Ещё до моих вотчин в три раза ближе, чем до Москвы, а уже князь Василий руку свою ко мне протягивает. Пристав! Название-то такое недаром: пристав, значит, приставлен смотреть, стеречь, следить. «Отдать за пристава» у московитов значит под стражу отдать. Вот и у меня появился пристав, да не какой-нибудь – свой собственный! Не от кого-нибудь – от самого Великого князя Московского!»

Еропкин зло дёрнул поводья, поскакал обратно. Не знал Глинский, что дали ему в пристава не малого служебного человека, а сына боярского, близкого к государю. Ещё при покойном царе Иване Васильевиче ходил Еропкин с иными многими ближними людьми с государем в Новгород. В прошлом году, как ходили на Литву, был он послан под Смоленск из Дорогобужа вместе с окольничим и воеводой Иваном Васильевичем Шадрой и шёл у него не простым воином, а головой полка левой руки. И не помнил уже, когда называли его Федцом, даже бояре иначе как Фёдором не звали, а прочие уважительно величали и по отчеству: Фёдор Степанович.

«Загордился, немец, ой закичился, зачванился, – зло подумал Еропкин, отскочив от кареты. Ну да Москва – не Вильна, а Василий Иванович – не литовский король. Он те спесь-то быстро сшибёт».

Отъехав назад, где поотстав двигались его люди, пристав крикнул сердито:

   – Офанасей, а ну живей ко мне!

Афанасий – правая рука Фёдора Степановича – подлетел прытко, в глаза глянул с превеликою на всё готовностью.

   – Скачи, Офанасей, к Якову Захарьичу, скажи – Фёдор-де Степанович колымагу просит прислать, да чтоб поприглядней колымага была, и лошади чтоб были добрые. Да не мешкай, чтоб ко полудню нагнал!

В полдень Еропкин пересел в колымагу. Ехал от обоза отдельно, знался только со своими людьми, с родичами и слугами Глинского словом не перемолвился.

Глинский тоже никакого внимания на пристава и на людей его не обращал, тем более что ехали пока что по литовской земле, а здесь московский пристав даже кочкой на болоте не был, так себе – тьфу.

Ехали быстро – а ну как учинит Сигизмунд над москвитянами одоление? Что тогда?

Ночлеги были короткими. В деревнях не останавливались, гнали к Стародубскому княжеству.

Места были безлюдные, пустые.

Только плескалась вода на бродах да тарахтели под колёсами бревенчатые настилы, мосты да гати через Проню, Сож, Волчас, Беседь, Суров, Ипуть и многие иные реки и речушки.

Приближался московский рубеж.

Когда засинела впереди речка Судость, а на другом её берегу стали видны маленькие ещё чёрные избёнки нелепого и грязного городишки Почепа, карету Глинского обогнала колымага Еропкина.

На мост через Судость царский пристав въехал первым: здесь начинались владения Василия Ивановича, Божьей милостью Великого князя всея Руси.

Михаил Львович хотел было крикнуть вознице, чтоб обошёл наглеца, но подумал – стоит ли? – и ничего не сказал, почувствовав, что болит голова и почему-то сильно клонит ко сну.

На следующее утро Еропкин явился к Глинскому чуть свет. При входе в дверь чуть склонил голову, сказал решительно:

   – Пора собираться, князь.

   – Куда это? – опешил Глинский.

   – В Москву, к государю.

   – Чего такой спех? – недоумённо спросил Глинский, и вопрос этот показался ему почему-то унизительным и постыдным, будто он у пристава чего попросил.

   – Чай не в гости едешь, князь. Службу государеву едешь сполнять, – проговорил Еропкин таким тоном, каким выговаривает нерадивому недорослю строгий дядька.

   – За князем Глинским служба не пропадёт! – задиристо, по-мальчишески выкрикнул Михаил Львович.

   – Где ни жить – не миновать служить, – нехорошо улыбнувшись, негромко проговорил Еропкин и ушёл.

«Что это он сказал? – подумал Михаил Львович. Что значит? «Где ни жить – не миновать служить?»

«Ах сучий сын, ах шельмец! Это он мне презрение своё высказал: раньше-де полякам служил, а теперь и нам послужишь, тебе-де перевёртышу – всё едино. Доеду до государя, – молча бушевал Михаил Львович, – я тебя, Федец, гнида ты этакая, враз сотру! Поглядим тогда, где ты и кому после этого служить будешь!»

Выехали вскорости. Карета Глинского катилась впереди всех. Государев пристав ехал следом, вперёд не высовывался – понял, смерд, своё место.

А может, добившись своего, успокоился?

Девять дней обе армии стояли друг против друга, переругиваясь, перестреливаясь, чиня одна другой мелкие шкоды и пакости. 22 июля в московском стане заворошились: стали гасить костры, снимать с кольев шатры, мазать тележные оси дёгтем. Под улюлюканье и свист поляков и литовцев, огрызаясь и перебраниваясь, уходило на восток московское войско. Позади всех, понурив голову, ехал князь Андрей Дрозд.

Как только выехали из Почепа и покатили по нескончаемым просторам Русской земли, Глинский всё чаще выглядывал то в одно оконце, то в другое: смотрел с любопытством, что за страна такая – Московия? Но, не проехав и одного дня, понял, что земля эта точно такая же, как и его родная Белая Русь, как Русь Малая, как Русь Чёрная. Речь была немного иной, избы да одёжа на мужиках и бабах чуть разнилась от мест днепровских или неманских, а так – всё едино.

На второй день снова забился Михаил Львович в угол, ехал, неотрывно думая о том, что ждёт его в Москве, как встретит его князь Василий, в какую службу определит, какие волости в кормление даст и даст ли?

Ехал, вспоминая всё, что довелось слышать о самом князе Василии, об отце его, о матери, о братьях, сёстрах, о жене и о ближних его слугах...

Сестру Василия Ивановича – литовскую великую княгиню Елену Ивановну – Глинский знал хорошо, она долгие годы была дружна с ним, потому что её муж, Александр Казимирович, любил Михаила Львовича и сам был близок с ним и откровенен, и даже, кажется, искренне любил его, что редко случается с венценосцами, ибо народная мудрость гласит: «Царь да нищий – без товарищей», а тут как будто выходило не по пословице.

От самого Александра Казимировича, от королевы Елены, от многочисленных русских, приезжающих в Литву из Москвы, знал Михаил Львович многое такое, чего другие не знали.

И так как с малых лет пришлось ему долго скитаться от одного королевского двора к другому, жизнь выработала в нём множество качеств, превратив его ещё в юности в ловкого и многоопытного царедворца: у него была прекрасная память на лица, на разговоры, ничего не значащие для другого, но для придворного составляющие смысл и суть его жизни. Он был обходителен, умён, всё схватывал на лету, из тени намёка мог сразу же соткать многокрасочную и верную картину до этого неясных и запутанных отношений.

Глинский с юных лет придавал небольшое значение вопросам веры и религии, а с возрастом и вовсе перестал интересоваться поповской белибердой – будь то более учёные католические патеры или же редко когда грамотные православные служители Божии. В юности он действительно принял католичество, отказавшись от веры своих предков, но и тогда уже сделал это не в поисках истины, а просто потому что страны, в которых он в то время жил, и правители этих стран считали бы его совсем за своего.

Глинский верил, что всё происходящее на земле творится волею, руками и умом живущих на ней. Он верил в то, что судьбами людей повелевают сильные мира сего: цари и ханы, короли и герцоги. И чем выше над другими стоит человек, тем большее влияние оказывает он на жизни и судьбы других людей, на счастье и несчастье подданных.

Себя он причислял именно к таким людям, но понимал, что есть и ещё более могущественные, чем он.

А собственные успехи и неудачи сильных мира сего зависят от того, кто из правителей окажется более могущественным. И на чьей стороне окажется больше войск и денег, тот и будет в конечном счёте победителем.

Он сознавал, что отдельные сражения иногда может выиграть и тот, кто слабее, но удачливее, опытнее, смелее своего противника. Однако же большую войну всё-таки выигрывает сильнейший. И своё поражение он объяснял тем, что его не поддержали ни крымский хан, ни гроссмейстер Тевтонского ордена, а царь Московский хотя и вывел свои войска в подмогу ему, но воеводы Василия Ивановича – то ли по его царскому указу, то ли по собственному нерадению – действовали вяло, нерешительно и уж никак не во всю силу.

Глинский понимал, что эту маленькую войну он проиграл. Однако престолы не добываются в маленьких войнах. Его ждала великая брань, и уж её-то Михаил Львович решил выиграть у Сигизмунда во что бы то ни стало.

Да и что ему оставалось?

Всё, чем он владел – его города и замки, деревни и холопы, – оказалось под властью Сигизмунда. Сегодня он был ещё богат, но насколько хватит ему захваченного с собою золота?

Ведь не один он ехал в Москву – едва не три сотни ртов вёз с собою, да сколько ещё прибежит следом, как двинутся с литовского рубежа на восток московские воеводы?

И потому два дела представлялись ему наиважнейшими: сначала получить в кормление какой-никакой городишко с тянущимися к нему деревеньками, а вслед за тем начинать великую работу по собиранию сил против Сигизмунда, натравливая на него хоть татар, хоть турок, хоть немцев и не гнушаясь никакими союзами – хотя бы и с самим Сатаной.

И снова всё выходило так, что главной фигурой в этой игре становился великий князь Василий: от него зависело – получит ли Михаил Львович землицу и людишек, благосклонно ли отнесётся к его затее окружить Литву и Польшу кольцом врагов.

Значит, следовало прежде всего подобрать ключ к уму и сердцу Василия Ивановича и с самого же начала правильно определить, как вести себя с ним, что говорить, чем прельщать. А для того чтоб верно ответить на все эти вопросы, нужно было точно знать: кто же таков Василий Иванович?

Его отцом был Великий князь Московский Иван Васильевич, севший на трон Рюриковичей по праву крови и первородства. Предки Ивана Васильевича шесть веков правили Русью, не передавая своей власти никаким иным родам, и потому считали всю Русь своей отчиной и дединой, собинным своим государством. Они числили в своём роду первых русских святых Бориса и Глеба, крестителя Руси равноапостольного Киевского Великого князя Владимира. Рюриковичами были прославленные законодатели Ярослав Мудрый и Владимир Мономах, знаменитейшие воители Святослав Игоревич и Даниил Галицкий, Александр Невский и Дмитрий Донской.

Род Рюриковичей корнями своими уходил в такую толщу – вообразить страшно. Московские летописцы – книжные люди – выводили его от самого римского императора Августа, в царствование которого явлен был миру Христос. От брата Августа – Пруса, и пошли, по их писаниям, Рюриковичи.

Лестно было иным королям и герцогам породниться со столь знатной фамилией, и потому в стародавние времена, когда главным русским городом не Москва ещё была, а Киев, прапрабабки Ивана Васильевича – отца нынешнего Московского Великого князя – Василия Ивановича – сидели королевами во Франкском королевстве и в Норвегии, у мадьяр и у чехов, и в иных землях и государствах.

И было так до покорения Руси татарами. Согнули багатуры проклятого царя Батыги гордые выи Рюриковичей и больше двухсот лет заставляли русских платить им дань – и золотом, и серебром, и мехами, и железом, и скотом, и людьми.

И платили потомки императора Августа ордынский выход. Сами собирали его и с поклонами вручали ханским баскакам. И с тех пор не стали европейские короли искать невест на Москве, ибо кому было лестно брать себе в жёны дочь татарского раба, хотя бы и носил этот раб на себе жемчуга и алмазы? И в Московию дочерей своих христианские государи из иных стран не отдавали. И потому женили Ивана Васильевича на соседке – тверской княжне Марии Борисовне.

Мария Борисовна была обручена с семилетним Иваном Васильевичем, когда самой ей сравнялось пять лет. Через пять лет – двенадцатилетний мальчик и десятилетняя девочка – были повенчаны и стали мужем и женой. Однако супружество их было безрадостно, и хотя прожили они вместе полтора десятилетия, судьба послала им всего-навсего одного ребёнка – царевича Ивана.

Мария Борисовна умерла двадцати пяти лет. Иван Васильевич долго не женился: ждал, рассчитывал, прикидывал.

Наконец, выбор был сделан, Иван Васильевич прослышал, что в Риме, при дворе Папы Сикста, живёт бедная сирота из рода Палеологов, племянница последнего византийского императора Константина XI Драгаса; что она набожна, молода, хороша собою и твёрдо держится древнего византийского благочестия. О том-де сказал ему и появившийся в Москве грек по имени Юрий.

Иван Васильевич вдовел уже четвёртый год. Посоветовавшись с матерью, с митрополитом, с ближними боярами, велел ехать в Рим монетному мастеру Ивану Фрязину – поглядеть на невесту, послушать, что говорят о ней люди, чего не скажут – выведать...

Михаил Львович ехал, закрыв глаза, но не спал – вспоминал, думал, снова вспоминал. О том, как Зоя Палеолог ехала в Москву, ему рассказывал весёлый старик, профессор университета в Болонье Франческо Фидельфо – седой, краснолицый, шумный любитель вина, женщин, музыки и стихов. «О Микеле, – говорил Фидельфо, и глаза его загорались от приятных и радостных воспоминаний, – это был великий двухнедельный праздник, один из самых больших в Болонье! Когда принцесса Зоя проезжала через город, всего его жители вышли на улицы. Это было летом. Не знаю, чего было больше – цветов или улыбок, вина или песен. Наш университет встретил Зою шуточным представлением. Не помню, о чём говорили артисты, помню только, что все смеялись до слёз и счастливая, весёлая Зоя – больше других. Она всем понравилась – черноглазая толстуха и хохотушка. В ней не было ничего царского, и мы все жалели её, когда она поехала дальше – в засыпанную снегами Московию».

Затем Михаил Львович вспомнил рассказ знакомого псковича – торгового человека, часто наезжавшего в Вильнюс и не раз привозившего ему разную мягкую рухлядь – шкурки куниц, соболей, лисиц.

«Осенью это было, Михайла Львович, – рассказывал псковитянин, – а вот месяц не упомню. Послал нас посадник к реке и велел тащить с собой сукна, и ковры, и ткани разные. И мы теми тканями изукрасили шесть великих насадов и пошли к гирлу озера, к Узьменю, а там на берегу уже ждала нас царевна со многими людьми. Я сам возле неё не стоял – обступили её великие люди, стали подавать ей рога с мёдом и кубки злащённые. Пила ли она, сам не видел, люди говорят – немножко пригубила».

Михаил Львович вспомнил, что спросил тогда купчину: «Хороша ли была царевна и сурова ли? » Пскович ответил: «Лицом бела, кареглаза, ростом невелика. Одёжа на ней была царская – сверкала она с ног до головы. Суровости в ней не припомню, однако ж посуди сам – завтрашняя царица была среди нас, кто с ей насмелится шутки шутить, альбо зубы скалить?»

И ещё тогда понял Михаил Львович – в Болонье она была одной, в Пскове – совершенно другой.

В Болонье она прощалась с молодостью, зная, что никогда более ни один из этих людей не увидит её и она никогда никого из них более не встретит. Во Пскове же она вступала на землю своего нового царства и не добрые весёлые друзья были теперь вокруг неё, а её завтрашние покорные подданные.

Михаил Львович стал далее разгадывать, что чувствовала Зоя Палеолог в новой стране, что везла она на свою новую родину? Ведь в какой-то мере и его и её судьбы чем-то сходились.

Она была полунищей иноземкой, вызволенной из благодатной Италии отцом нынешнего великого князя.

Он был обездоленным изгнанником, ехавшим к сыну этой смелой и предприимчивой женщины. «Как добилась она успеха?» – спрашивал себя Михаил Львович. И так как он всегда верил в то, что фортуна подчиняется или уму или силе, оставалось выяснить, каким образом взнуздала и стреножила непокорную госпожу удачу кареглазая византийская царевна.

Зоя Палеолог приехала в Москву 12 ноября 1472 года и в этот же день обвенчалась с нетерпеливым тридцатидвухлетним женихом – худым, высоким, горбоносым. Она вошла в церковь принцессой Зоей Палеолог, а вышла Великой Московской княгиней Софьей Фоминичной.

Она не принесла в приданое ни земель, ни золота. Она дала своему мужу призрачное право на византийский трон, не менее призрачное право на далёкий Царьград – Константинополь, вот уже двадцать лет принадлежавший могущественным османам, перед которыми трепетала Европа, и самый дорогой дар, не стоивший ровно ничего, – герб своих предков, императоров Византии – двухголового когтистого орла, глядевшего и на Восток и на Запад.

Софья Фоминична привезла с собою две подводы книг и три десятка ловких, быстроглазых слуг. Вместе со слугами она привезла и привычные для них, но неизвестные здесь, порядки полусказочного Царьграда: тонкие интриги, путаные отношения, двусмысленные слова, лукавые взоры, загадочные улыбки.

В первые дни жизнь её всё ещё несла на себе печать противоречий. Она всё ещё чувствовала себя не венценосной царицей одного из величайших и богатейших государств мира, а бедной пансионеркой римских кардиналов.

Для того чтобы стать настоящей царицей, ей нужно было поднести великому князю такой подарок, какой не мог бы сделать ему никто иной в мире: одна должна была родить Ивану Васильевичу сына. Сначала одного, а потом ещё и ещё, чтоб не боялся великий князь за судьбу своего трона и своей династии. А разве может быть спокоен государь, когда у него всего один сын, да и у того родной дядя – брат покойной матери – сам не прочь сесть на Московский стол?

Когда она почувствовала, как у неё под сердцем сладко повернулся тёплый родной комочек – её первенец, её чадушко, – она от счастья лишилась сознания. Очнувшись, она подумала: «Это не Рюрикович ожил во мне. Это – Палеолог, византийский император и Великий Московский князь».

Однако судьба больно ударила Софью Фоминичну. Её первенцем оказалась девочка, которая к тому же, не прожив и нескольких недель, померла.

Через год родилась ещё одна девочка. Её, как и первую, назвали Еленой. И так же, как и первая, она почти сразу отдала Богу свою ангельскую душу.

Софья Фоминична плакала, молила Пречистую, не горстями – кошелями раздавала юродивым и нищим милостыню: молите Богородицу, да ниспошлёт мне счастье, дарует мне с супругом моим наследника.

И услышала Святая дева жаркие её моления. И снова – в третий раз – в тёплой тьме её естества завязалась новая жизнь, и некто беспокойный, ещё и не человек, а только неотторжимая часть её тела, требовательно ткнул Софью Фоминичну в бок невесть чем – то ли ручкой, то ли ножкой.

И похоже это было на то, что случалось уже с нею дважды, и непохоже: сильно стучал и толкался младенец, настойчиво, часто.

«Мальчик, – подумала она, – мальчик!»

Он ещё не родился, а Софья Фоминична уже начала великую битву за его будущее. Всю силу своей воли, всю византийскую изощрённость ума, весь арсенал великих и малых хитростей, веками копившихся в тёмных лабиринтах константинопольских дворцов, каждый день пускала в ход Софья Фоминична, чтобы обойти, оттереть в сторону, бросить тень, уличить и оставить ни с чем ненавистное ведьмино семя – сына Марии Борисовны Тверской – Ивана.

Греки, приехавшие с нею из Морей, уже через полгода почувствовали себя в Москве лучше, чем дома. Они всюду стали своими людьми.

Православные – они были желанными собеседниками у московских иерархов, видевших в них носителей древнего благочестия, почитавших в них свет афонской благодати и мудрости.

Таровые – они были незаменимыми советчиками у торговых людей, не бывавшими со своими обозами дальше Сурожа в Крыму да Казани на Волге.

Книгочеи и грамотеи – они стали толмачами и писцами у думных государевых дьяков, вершивших дела с иноземцами. Цифирные и численные – они лучше многих иных знали ремесло денежных менял, искусство сбора податей, дела мытные и ростовщические.

Софья Фоминична страдала близорукостью и плохо слышала – они, её слуги, были глазами и ушами новой царицы, и благодаря им никто во всём государстве не знал больше, чем она.

И как сказано в летописи: «Месяца марта в 25-й, в восемь час нощи, противу дни собора Архангела Гавриила, родился великому князю Ивану Васильевичу сын от царевны Софии, и наречён бысть Василей Парийский. Крещён же бысть у Троицы в Сергиеве монастыри, А крестил его архиепископ Ростовский Васиан да игумен Паисей Троицкий апреля в 4-й, в неделю цветную».

Случилось это двадцать девять лет назад. Много воды утекло с тех пор. Не было в живых уже ни Ивана Васильевича, ни Софьи Фоминичны. Не было и соперника Василия – царевича Ивана: все они умерли. И даже сын царевича Ивана пятнадцатилетний Дмитрий безвинно вот уже третий год томился в темнице. А братья Василия – Юрий, Дмитрий, Семён и Андрей – сидели по дальним уделам, бражничали, копили на старшего брата злобу, но хотя и лезли в волки, да хвосты у них были собачьи, и они, поджав хвосты, зубы показывать не смели.

Всё это Михаил Львович знал. Знал и многое другое: кто с кем в Кремле водит дружбу, кто супротив кого ополчается, кто великим князем обласкан и взыскан, на кого положена опала.

И как в сложной шахматной партии, продумав всё возможные комбинации, Михаил Львович решил, что самым сильным его ходом будет тот, которым он заявит себя одной из главных фигур на доске большой политики, великим знатоком посольских дел и взаимных отношений между европейскими государствами.

«Аи в самом деле, – подумал Михаил Львович, – воевод на Москве и без меня довольно, а с иноземцами разбираться так, как я, никто во всей Москве не научен. И ежели сие мне удастся, то и своё собинное дело сделать мне будет много легче».

10 августа 1508 года от Рождества Христова, как числил по схизматическому латинскому счёту князь Михаил Львович, или же в 10-й день месяца серпня, в четверг перед осложиным днём, лета 7016 от Сотворения мира – по истинно христианскому древневизантийскому летосчислению, обоз Глинского подошёл к Москве.

Надеясь хоть на какую-нибудь встречу, Михаил Львович глянул из окна кареты.

Дорога была пуста, и встречающих не было.

И вспомнил он Вильнюс, и Мозырь, и Клецк, и многие иные города, в которые въезжал, сквозь тысячные толпы, под звон колоколов всех храмов.

А здесь купались в тёплой пыли куры, тёрлись о покосившиеся заборы свиньи, козы щипали жухлую траву. Оборванные сопливые ребятишки, сунув пальцы в рот, онемело таращились на появившуюся, как в сказке, заморскую золочёную карету, кою катили шестериком сказочные же белые кони с перьями на головах, в красной сбруе, с гривами и хвостами до земли. А мужики и бабы глядели на всё это равнодушно: мало ли иноземных послов – польских, немецких, цесарских – проезжало мимо них к Кремлю чуть ли не каждый месяц. А иные, осеняя себя крестным знамением, отплёвывались, как от нечистого, веря, что встреча с иноверцем – к беде.

И чем ближе к Кремлю подъезжали, тем беспокойнее становилось на сердце у Михаила Львовича. Шумной, бестолковой, непонятной, многолюдной показалась ему Москва.

«Как-то приживусь я здесь?» – с грустью и тревогой подумал Михаил Львович. И вдруг на ум ему пришли пакостные еропкинские слова: «Где ни жить – не миновать служить».

Колеса затарахтели по бревенчатой мостовой. Посад кончился, начался город...


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю