Текст книги "Зачистка территории"
Автор книги: Владимир Митрофанов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 27 страниц)
Глава6. Наводчик
Вся действительно реальная, настоящая война, на которой был
Сережа Егоров, заняла по сути дела один день. Впрочем, он считал, что и этого было немало. Дед его воевал в пехоте, в окопах, и продержался там до первого и последнего ранения всего двенадцать дней непрерывных боев и считал, что очень долго. Хотя, конечно, были люди, продержавшиеся на передовой и гораздо дольше. Но много было и таких, что и куда как меньше.
История Егорова для этой последней войны была самая что ни на есть обыкновенная: колонна, в которой шел и БТР, где наводчиком-оператором был Сережа Егоров, попала в засаду. Народ в основном сидел на броне, а он – за пулеметами в своей башне – на подвесном сиденье. Перед этим рейдом он очень устал – чуть не один перетаскал весь боезапас к пулеметам – особенно тяжелые были коробки к КПВТ (крупнокалиберный пулемет Владимирова танковый), полный комплект которого составлял 500 патронов, немало весил и боезапас к танковому пулемету Калашникова, хотя пулемет, по неизвестной причине, чуть не сразу в самом начале боя заело. Тогда Егоров начал, давя на электроспуск, стрелять из КПВТ. Огненная струя пуль МДЗ
(мгновенного действия зажигательные), которыми был укомплектован почти весь боекомплект, снесла дерево и, заодно, голову одного из боевиков, спускающихся к дороге. Потом попал еще в одного – того тоже разорвало в клочья. Дальше Егоров помнил плохо. Он стрелял и стрелял. Потом то ли заело, то ли кончилась коробка. Потом стрелял уже из своего автомата. Никого в "бэтре" кроме него не было. Все куда-то делись. Было дымно. Ужасное ощущение одиночества все это время сжимало ему сердце.
Он стрелял до последнего патрона, не высовывая голову, а только выставив руку с автоматом через верхний люк и поливая во все стороны, чтобы "чехи" не могли подойти, а когда внезапно кончились патроны, его, все еще нажимающего на курок, выволокли оттуда, как щенка за шкирку, лупя ногами; разбили в кровь лицо, и в ухо попало до звона, связали руки за спиной и почти оглушенного погнали куда-то сквозь лес. Какое-то время он ощущал себя неким ритуальным животным, которое ведут резать на жертвенный камень. Возможно, он действительно и был нужен им для какого-то неизвестного ужасного действа. Может быть, кому-то нужно было публично перерезать горло русскому солдату и умыть руки его кровью. Может быть, так здесь было принято. Вот она – реальная война, это тебе не учения, а это когда тебя волокут злые люди в лес – резать. На короткой остановке ему еще сильней – до боли – веревкой стянули руки уже спереди, чтобы он мог сам подниматься с земли, и идущий перед ним боевик взял один конец веревки себе. Мимоходом он больно ударил солдата кулаком в грудь, и нательный крестик, вставший боком и впившись в грудину, вдруг напомнил Егорову о себе. "Отче наш, иже еси на небесех. Да святится имя Твое, да приидет царствие Твое, да будет воля Твоя яко на земле так и на небе…" – вспомнил и забормотал Егоров. И еще позже:
"Господи! Спаси меня, сохрани и помилуй! Я буду вечный Твой раб, и сделаю все, что Ты мне прикажешь!" Рывок веревки – вперед!
Шли цепочкой через лиственный лес. Так продолжалось довольно долго – может быть, три или даже четыре часа – длинных, как годы, когда вдруг, то ли запнувшись, то ли от рывка веревки, Егоров рухнул ничком в траву, и в это время словно мгновенный шквал пронесся над его головой, и тут же все смолкло.
Какое-то время он лежал лицом вниз, наблюдая жука, ползущего по травинке. Затем его рывком повернули лицом к свету, и он увидел над собой потное оскаленное лицо в защитной раскраске, и спецназовец непонятного звания и рода войск, спросил Егорова: "Ну, чего, брат, живой?" У него были кожаные перчатки без пальцев – как у водителей – и в руке он держал нож с матовым антибликовым покрытием. Веревка, стягивавшая Егорову руки, была мгновенно разрезана, и тут же заболели и закололи онемевшие пальцы.
Всего спецназовцев было четверо, из них у двоих были автоматы, а у двух других – "винторезы" – специальные снайперские винтовки. Эти двое снайперов стояли, держа оружие наизготовку, оглядывая в оптику окружающую местность, а другие быстро обыскивали лежащие трупы.
Похоже, искали что-то определенное. Забрали документы, а также видеокамеру "Сони" и даже, вроде, как деньги. Один боец, достав что-то из одежды убитого боевика, как куль лежащего с задранной вверх окровавленной бородой и с вытаращенными глазами, тут же быстро подошел к другому спецназовцу, видимо, командиру и показал ему то ли какой-то документ, то ли карту. Тот удовлетворенно кивнул. У другого бандита вытащили целую пачку военных билетов, стали их перебирать, и делавший это офицер, раскрыв один на миг, бросил его на колени
Егорову: "Смотри, боец, это не твой?" Но это не был военный билет
Егорова. Его билет так и лежал у него в нагрудном кармане. Егоров все еще сидел как в ступоре. Ему казалось, что он будто бы только что всплыл из глубины омута и еще не может полностью вдохнуть.
Главный спецназовец тронул его за плечо: "Эй, парень, ты в порядке?"
Егоров с некоторой задержкой ответил: "Да вы чего, товарищ командир,
"в порядке"! Да я испугался до усрачки!" – никто, впрочем, на это не засмеялся. Автомат Егорова тоже нашли: другой лежащий лицом вниз боевик нес целых три захваченных автомата и еще снайперскую винтовку
Драгунова. Точнее, Егоров сам увидел свой "калаш" – на прикладе была характерная, почти родная, потертость. Взяв в руки автомат, он сразу же приободрился, вставил полный магазин и еще набрал с собой три запасных, надев разгрузку, снятую с застреленного прямо в лицо араба. Кроме того, он взял с собой пистолет с двумя запасными обоймами и большой нож-тесак типа мачете. Попытался засунуть в карман еще один пистолет, хотел взять и гранаты, однако спецназовец ему брать гранаты не разрешил: "Еще случайно всех нас подзорвешь!"
Правда одну успел припрятать. После короткой негромкой команды все тронулись дальше.
Шли довольно быстро, но спокойно, без лишнего напряжения, внимательно глядя под ноги и по сторонам. Сначала шел дождь, он то яростно, то равнодушно шумел по листьям деревьев над головами людей, шедших молча. Потом дождь кончился, и кончился шум дождя по листьям.
С наступлением темноты сделали привал. И тут Егоров узнал, зачем была нужна видеокамера: оказалось, что бандиты снимали на нее нападение для отчета. Там был записан почти весь бой, и даже то, как
Егоров отстреливался, и как его тащили, избивая, из "бэтра". Камера дергалась, и картинка на маленьком экранчике тоже. Интересно, конечно, было бы посмотреть это кино в спокойной обстановке. Но не сейчас. Может быть, через годик. Сам Егоров не смотрел, ему, впрочем, и не предлагали, но спецназовцы (двое) посмотрели, потом подошли к нему. Егоров занимался со своим арсеналом. Они ничего не сказали, но Егоров вдруг почувствовал к себе совсем другое отношение
– искреннее уважение. Он стал для них "своим".
Ночевали без огня, было довольно холодно. На ночь Егорову дали надувную плащ-палатку "Дождь". За полночь тучи разогнало. Егорову после всего пережитого не спалось. И в этот момент что-то в нем вдруг сломалось: внезапно его начали душить рыдания. Он пытался их сдержать, изо всех сил стискивая зубы. Получилось. Он подавил судороги в горле, а потом еще долго не спал – смотрел в небо, и слезы, выступая из глаз, туманили видимые звезды.
Утром, видимо на условленном месте, километрах в пяти от места ночевки их подобрала машина – обычный фургон-уазик с водителем, по виду местным. На ближайшем блок-посту Егорова сдали своим. Впрочем,
"сдали" – было бы слишком сильно сказано. Высадили, издали показали направление: "Вон туда иди!" – и уехали. Блок-пост был довольно далеко, даже вне видимости. Главный из спецназовцев вышел из машины, показал по карте: "Тут близко, минут пятнадцать самым тихим ходом.
Сам-то дойдешь?" – "Конечно, дойду! Спасибо вам большое! Выручили! Я очень вам благодарен!" Офицер внимательно посмотрел Егорову в глаза и сказал: "Да ты чего, парень! Это честь для меня!" – и приставил свою ладонь к виску. Другие спецназовцы, сидевшие в фургоне и наблюдавшие оттуда, тоже отдали Егорову честь.
Потом они уехали. Егоров, стиснув зубы, какое-то время смотрел им вслед.
В той стороне, где должен был находиться блок-пост, в небе висел жаворонок. Егоров попылил туда. Вдруг ему показалось, что кто-то шевельнулся в кустах, и, мгновенно упав на землю, Егоров выпустил туда очередь из автомата. Пули понеслись в чащу, сшибая ветки и листья. Через мгновение вновь наступила тишина. Он поднялся и побрел дальше.
Блок-пост возник почти неожиданно. Какой-то чумазый боец в каске высунулся из-за мешка с песком, вытаращил на Егорова глаза: "Ты, бля, кто такой, на хуй?" (Сразу видно: родной человек, "земеля"!) -
"Не бзди, братуха, открывай ворота – свои!" – ответил ему Сережа
Егоров.
После этого происшествия отношение к Егорову во время всей дальнейшей его службы удивительным и коренным образом переменилось.
Никто никогда его больше не трогал и не шпынял. Даже офицер-следователь, снимая показания, хотя и пытался запутывать, но особенно не напирал и в целом относился к солдату уважительно.
Существовала какая-то грань между теми, кто реально участвовал в бою, и теми, кто там не бывал.
С тех самых пор Сережа Егоров считал, что в том лесу его зачем-то отметили. Он должен был однажды что-то сделать и отдать долг. И он всегда помнил об этом и был к этому готов.
В то самое время, когда ребята мылись в бане, в приемном отделении местной больнице происходила большая суета. Дежурный врач
Демидов вообще ненавидел дежурить по выходным, поскольку выходные располагали его к расслаблению, а тут приходилось напрягаться, поскольку непременно что-то да случалось. Так и в эту субботу. Днем он отправил сантранспортом в Н. больного Беркоева с тяжелой черепно-мозговой травмой, сейчас плотно поужинал больничной едой и мечтал хотя бы часик отдохнуть. Но из приемного снова позвонили: поступил боксер с сотрясением мозга. Травму якобы получил на тренировке. Очень возможен перелом верхней челюсти. "Вот идиоты – лупят себя по башке!" – подумал Демидов, который только хотел вытянуть ноги, посмотреть телевизор и может быть даже с полчасика соснуть. Вместо этого он эти заветные полчаса занимался боксером, которого непрерывно тошнило и рвало. Вернувшись в ординаторскую, только он собирался залечь на диванчик, как снова зазвонил телефон.
Оказалось, привезли еще двоих и на этот раз довольно тяжелых. Очень вероятно, что с бандитской разборки. Это означало, что может приехать милиция. Оба были без сознания, лежали под капельницами.
Спустившись, он осмотрел их прямо в машинах "Скорой помощи", увидел, что с этими было куда как хуже, чем с боксером. Обоих требовалось срочно переправлять в Н. – в областную нейрохирургию, и там уже решать, как действовать дальше. Демидов так и сделал: отправил, предварительно туда позвонив, чтобы предупредить о "подарке". Там раздраженно выругались:
– Что у вас в городе – война, что ли? Завалить нас хотите в субботу! Правду про вас написали в газете! Вообще обалдели.
Когда друзья выходили из бани, дождь уже давно закончился. На улице было свежо и пахло мокрым тополиным листом. На дороге стояли желтые от пыльцы лужи. Опять шли через плотину, где давеча встретили наркомана с синей сумкой. На перекрестке у той же монастырской башни распрощались. Киоск с выпечкой уже был закрыт. Павел со всеми одноклассниками обнялся, Егорову пожал руку, сказал ребятам:
– Я постараюсь еще приехать в ближайшее время! Обещаю!
– Слышали эти сказки! Ладно, бывай! Хоть позвони заранее – мы тогда подготовимся, – сказал ему расстроенный Хомяков.
Потом разошлись в разные стороны: Павел к себе направо, Хомяков вскоре свернул налево – к своему дому, а Шахов с Сережей Егоровым еще пару кварталов шли рядом прямо. Потом и Егоров свернул, и Шахов пошел к себе домой совсем один. Он подумал, что как было бы здорово, если бы его кто-нибудь ждал дома.
По тротуару перед ним шел человек, со спины очень похожий на хомяковского дядю Сеню. Вроде не так давно с ним встречались, а вот сзади узнать не мог: он или не он. Шахов не так давно совершенно случайно столкнулся с дядей Сеней в магазине, поздоровался, а тот начал ему что-то говорить, говорить. Говорил он, впрочем, как-то излишне нервно, что-то не договаривал, будто бы после кошмарного видения, когда из могилы высунулся скелет и поманил к себе: "Скоро увидимся!" Шахов тогда подумал, что дядя Сеня окончательно сломался и спятил. А тут вдруг вспомнил про утрешний разговор про нелюбимого ребенка. Нет, в целом хороший, душевный был дядька у Хомякова, но что касается того чумазого ребенка в Германии, то тут дядя был неправ. Правильный ответ на этот вопрос, пожалуй, знал только один
Аркадий Шахов. Все было очень просто: ребенок был такой чумазый и неухоженный потому, что его не любила мать. Солдат наверняка ее изнасиловал, а если и нет, то та любовь была случайна, как отношения
СССР со странами Восточной Европы. Вот это наверняка и была подлинная правда, но Шахов об этом тогда говорить не стал, потому что у него самого в детстве с этим были определенные проблемы. А человек, у которого таких проблем никогда не было, тот и не поймет: сытый голодного не разумеет.
Глава7. Нелюбовь
Аркаше Шахову не исполнилось и пяти лет, когда мать бросила их с отцом и уехала с каким-то командированным инженером в Москву.
Отец и сын жили года два одни, пока отец не женился снова на одинокой женщине с ребенком. У той женщины был свой маленький домик, состоящий из двух комнат и кухни, и большой сад на самой окраине
Любимова. Маленькую четырехлетнюю дочку ее звали Катей. Сначала они все вместе жили в этом домике. Через год родились девочки-двойняшки, отец весь ушел в новые заботы, зарабатывал деньги, решил перестраивать дом. Аркадий в этот период был постоянным обитателем круглосуточной группы детского сада. Его забирали только на выходные, и то однажды забыли забрать. После окончания начальной школы Аркадия отдали в интернат, где он и окончил восемь классов.
Его отселению в интернат в какой-то мере способствовали достаточно напряженные отношения с мачехой, которую Шахов, естественно, не называл мамой, а просто обозначал "она". С тех самых пор он всю жизнь болезненно воспринимал сказки, где присутствовали злые мачехи, например, "Золушку". Впрочем, добрых мачех ни в сказках, ни в не встречалось, видно их либо не бывает вовсе, либо они очень редки.
Никто Аркадия, конечно, не бил, но отношение к нему было более чем прохладное или скорее просто равнодушное – как к чужому ребенку, да ведь он и был для нее чужим. "Есть будешь? Нет? Ну, и как хочешь!"
Шахов мог зимой выйти без шапки, без шарфа и рукавиц и в мокрой обуви – "ей" было все равно. Как он учился, какие отметки получал, делал ли он вообще домашние задания – никому до этого не было дела.
Иногда ребята говорили Шахову: "Счастливый ты, а меня родичи за двойку просто убьют!", а Шахов, напротив, стараясь не показывать виду, страшно им завидовал. "Она" же с ним вообще не разговаривала, а что-то вкусненькое всегда припрятывала для своих детей. Что она говорила про него отцу – неизвестно, но, в конце концов, Шахов попал в интернат. Может быть, постоянно зудела: "Это все Аркадий (твой сынок) разбросал (сломал, испортил и т.п.)". Отец, впрочем, особо на это никак не реагировал: он уже тогда хорошо выпивал.
Интернат в городе Любимове представлял собой особую территорию, и дети, которые там жили и учились, назывались не иначе как
"интернатские". Считалось, что там все девочки к выпускному классу уже "гулящие", а если кто чего и спер в школе или в ближайших домах и садах, то это могут быть только "интернатские". Надо признать, что многие из "интернатских" потом действительно попали в тюрьмы и колонии. Немало из интерната вышло и проституток.
Шахов как-то вспомнил из тех времен: вечный второгодник Вовка
Яковлев, товарищ его по интернату, загремел за кражу в колонию для несовершеннолетних – в "зверюшник", рассказывал разные ужасы, например, про то, что там какого-то провинившегося неизвестно в чем пацана избили, запихнули в тумбочку и со словами "хочешь пердеть, летать и какать?" сбросили с крыши колонии, кстати, почему-то тоже располагавшейся в бывшем монастыре, расположенном недалеко от Н.
После окончания интерната (там было восемь классов) по настоянию деда Аркадий не пошел в ПТУ, а перешел в девятый класс и жил уже практически один в маленькой квартирке, – в той самой, где когда-то жили они всей семьей, – на втором этаже старого деревянного дома, и состоящей из одной комнаты, куда шел проход через кухню. Отец довольно часто, раза два в неделю, навещал Аркадия, оплачивал квартиру, покупал одежду и давал на карманные расходы деньги – пять-семь рублей в неделю. Аркаша всегда эти деньги брать стеснялся и никогда не напоминал отцу о них, даже если денег у него совсем не было или тот забывал дать, и потому он постоянно подрабатывал, где случалось: колол дрова, носил воду, вскапывал огороды, а иногда просто сдавал пустые бутылки, которые в изобилии собирал в парке, враждуя с конкурентами в основном пенсионного возраста.
На зимних каникулах в десятом классе Шахов вдруг исчез из
Любимова. Как потом оказалось, решил съездить в Москву к своей родной матери. Причем, даже не предупредив ее – как это только возможно в шестнадцать лет.
Почти двое суток он добирался до Москвы (через Н., где ночевал на вокзале и где был даже задержан милицией, но в конечном итоге отпущен, поскольку у него на руках был билет), а потом еще полдня шатался по огромному городу, отыскивая улицу, где жила мать. Все время в нем было какое-то волнение и страх, что мать примет его как незнакомая чужая тетка и постарается его не узнать, а то и вообще прогонит, но очень красивая женщина в шикарном домашнем халате, открывшая дверь, смотрела недоуменно только одно мгновение, а потом ахнула: "Аркашка!" – и крепко прижала его к себе и расцеловала. От нее пахло и так и как-то не так, как он себе представлял должно было пахнуть от матери, но сильнее был запах такой, как в гостях у чужих, хотя все же и прорывался, если близко к ней встать, тот запах, как в его памяти пахло от нее в его раннем детстве.
Мать жила с мужем и двумя детьми в очень хорошей большой квартире в сталинском доме рядом с гостиницей "Украина". Аркадий вдруг застеснялся, не зная, как себя вести дальше, а мать на него пристально смотрела все время, пока он раздевался в прихожей. Хотя и стояли сильные морозы, на нем была тогда надета только осенняя нейлоновая куртка, куцый шарфик обматывал тощую шею, а на затылке чудом держалась вязаная шапочка. Обмахрившиеся снизу широченные брюки-клеш чуть ли не полностью закрывали носки разбитых зимних ботинок. Руки у Аркадия были совсем красные и замерзшие, пальцы не гнулись, – он еле-еле молнию на куртке расстегнул. И нос у него был красный и замерзший. После мороза сразу зашмыгал, а платка носового у него вовсе не было, и он подумывал, как бы скорее добраться до туалета или до ванной и там всласть отсморкаться. Сняв свои драные ботинки, он порывался идти прямо в носках, но мать заставила его надеть тапки. Аркадий наскоро пригладил пятерней свои длинные волосы и прошел в гостиную.
Было уже около девяти часов вечера. Двоих детей – мальчика лет шести и девочку лет девяти уже повели укладывать спать. Они прошли мимо в своих цветастых пижамках, с любопытством оглядываясь на
Аркадия. Это были прекрасные очень ухоженные дети. Мать прошла к ним в комнату, а Аркадий сел за стол в гостиной, где в углу работал большой цветной телевизор, и стал, было, смотреть хоккейный матч, но хоккей тут же кончился, и началась программа "Время". В это время в комнату вошел довольно высокий мужчина лет сорока, очень опрятно одетый, в свободных домашних брюках и вязаной курточке. У него было удлиненное лицо, темные негустые волосы, аккуратно зачесанные назад и казавшиеся прилизанными; из-за очков в солидной красивой оправе на
Аркадия смотрели пронзительные глаза. Несмотря на вечер, он был очень чисто выбрит. "Ну-с, молодой человек, – сказал он, улыбаясь, играя лицом радость и протягивая Аркадию сухую властную руку, – ну-с, очень рад, очень рад познакомиться… Меня зовут Антон
Степанович… Знаю, знаю, кончается школа, впереди самостоятельная жизнь… Куда же вы думаете стопы свои направить, юноша?.." – и начал говорить, что надо обязательно учиться дальше и непременно приезжать сюда, в Москву поступать, стал расспрашивать, какие у
Аркадия есть склонности. Склонностей-то у Аркадия как раз никаких и не было, по крайней мере, Аркадий о них и не подозревал, но ему стало стыдно не иметь никаких склонностей и он начал что-то придумывать и вяло отвечать на вопросы.
Вдруг в комнату стремительно вошла мать. Она широко улыбалась и была уже в другом, праздничном платье и показалась Аркадию необыкновенно красивой. Оба мужчины сразу замолчали, и уставились на нее с открытыми ртами. Она же, подойдя, взъерошила Аркадию волосы, спросила весело и возбужденно:
– О чем это вы шепчетесь, мужчины?
– Да вот, беседуем о том, куда сей отрок после школы собирается путь держать, – как-то даже неестественно живо отозвался Антон
Степанович.
Мать еще о чем-то спросила, может, и сама, не думая и не понимая о чем, постоянно улыбаясь и все время будто вглядываясь в Аркадия с какой-то горечью в глазах. Потом она села за стол, поставила на него локти, закрыла руками рот и стала смотреть почти неотрывно на
Аркадия, а тот посматривал на нее мельком и как только натыкался на ее взгляд, сразу отводил глаза и, смущаясь, начал навертывать на палец бахрому скатерти. А мать все смотрела и смотрела на него – даже не пристально, а скорее – "во все глаза", – будто пытаясь в себя вобрать и запомнить, словно ища в нем какого-то ответа.
Потом она вдруг спохватилась, быстро куда-то ушла и скоро вернулась, неся Аркадию на подносе ужин. "А вы?" – спросил Аркадий.
"Мы уже давно отужинали. А ты ешь, ешь", – пробасил Антон
Степанович. И тогда Аркадий стал есть, а мужчина смотрел телевизор и изредка о чем-нибудь спрашивал Аркадия. Мать же опять села за стол напротив Аркадия и, снова закрыв рот руками, опять смотрела на него во все глаза, чуть покачивая головой, потом руки убрала, и Аркадий увидел, что ее губы горько улыбаются, и такие же горькие морщинки притаились в углах ее рта.
Потом Аркадий впервые в своей жизни мылся в ванной (до этого всегда ходил только в баню): напустил туда пены, лег в эту пену по шею, закурил папироску и поблаженствовал, пуская кольцами дым, потом вылез, просмотрел все красивые аэрозольные баллончики у зеркала, пошипел ими в воздух, снова влез в ванну и помылся. Выходя из ванны, он намочил на пол, стал искать, чем вытереть, но так и не нашел и тогда растер воду по полу ногой и не выходил, пока не высохло.
Положили его спать на диване в гостиной. Он понежился на чистом белье, покрутился, но от возбуждения сразу не заснул и встал поглядеть в окно. С высоты шестого этажа он увидел движение машин, редких прохожих, другие большие дома и другие окна. Потом он подошел к двери, приоткрыл ее, и высунул голову в коридор. На кухне глухо разговаривали. Он приложил к уху ладонь раковиной и разобрал голос матери.
– Ох! – вздыхала она. – Ты заметил: какая-то в нем сутулость, неуверенность, неухоженный какой! И весь в отца, слабый, не утешай меня, я знаю, что говорю! Это моя вина, что я его оставила, что без меня рос, без женщины в доме, без любви, без ласки, без тепла.
Никогда себе этого не прощу!
– Ну, что ты, что ты, родная, – говорил ей Антон Степанович, – что ты… – Он, вероятно, гладил ее по волосам. – Просто парень впервые приехал в столицу из провинции, мать увидел. Да тут кто хочешь застесняется… А мне он понравился. У него хорошие глаза…
Он, наверное, из Любимова своего никогда не выезжал, а тут сразу -
Москва – конечно потрясение для души! Я ведь вспомню, где тебя, мое сокровище, нашел – так мне худо делается! Но тоже ведь город как город, самый что ни на есть обычный российский, в общем-то, миллионы людей в таких живут!
– Да что ты понимаешь про Любимов! – вскричала мать с волнением.
– "Потрясение для души", – передразнила она мужа, – это если из
Москвы в Любимов приехать – вот тогда будет потрясение для души! Ты ему: "Приезжай, мол, в Москву учиться", – опять передразнила она
Антона Степановича, но совсем не зло, а с горечью. – Ты бы ему еще на филфак МГУ предложил поступать или в МГИМО! Да он, я уверена, и знать-то не знает, что такое филология! Ты бы имел представление о любимовской средней школе, родной мой! Ты разве не помнишь Лену, – ну она еще приезжала к нам прошлым летом, моя старая подруга, работает там учителем?.. Помнишь, ты еще смеялся ее рассказам о нравах этой школы, – о том, что если ты хочешь учиться, и если ты отличник, по вечерам дополнительно решаешь задачки и ты еще вдобавок парень, то в любимовской школе ты становишься чуть ли не врагом человечества номер один, изгоем – таких там презирают, вокруг них возникает отчуждение, их бьют, а ведь выдержать это в подростковом возрасте очень трудно… И эти вечные драки! Там каждый день на заднем дворе дерутся, выясняют отношения. Ты заметил, что у него под глазом желто, зуб передний обломан, руки поцарапаны? Ты учуял, что он в ванной курил? Он ведь может очень плохо кончит: вдруг начнет пить, потому что там все и по любому поводу пьют самым невероятным образом, – да я уверена: он и сейчас уже выпивает! Кто за ним присмотрит?
– Ну что ты такое говоришь, да еще так зловеще! А где в России не пьют? Где не пьют?! И в Москве школьники тоже пьют, – пробовал отшутиться Антон Степанович. – Вот ты ему и скажи, остереги его, ты же все-таки мать…
– Да перестань, – оборвала его мама, – какая я мать, и что я ему могу сказать?! Ты ведь понимаешь, что он может мне ответить, да и в праве будет ответить на мои слова – мне это страшно и больно даже представить, – пусть уж лучше курит… Его мало любили в детстве, а это уже искалеченная душа. Я помню лекцию в университете, где нам говорили, какой невосполнимый урон наносит детской психике отсутствие любви в семье; даже говорили, что Отелло потому и стал такой ревнивый, что его мало любили в детстве. Как раз такие люди и вырастают озлобленными, в них внезапно может вспыхнуть ненависть к окружающим людям и они могут совершиться преступление. Они не умеют любить, и от этого возникают серьезные проблемы в их личной жизни. А именно мать учит любить. Не кто иной, а мать! Именно она говорит ребенку, что он самый лучший. Я сразу Аркадия тогда вспомнила на лекции, и чуть не разревелась прямо в аудитории. Еще все тогда подумали, что это беременной девочке худо. Поэтому я очень за него боюсь, просто не знаю как…
– Ну, родная, – запричитал Антон Степанович, – ты уже совсем какую-то заумную систему построила, а в жизни все бывает не так, вырастают же люди, и замечательные, и даже в детских домах – вот, например, Саша Прокушев…
– У Саши родители на войне погибли, а Аркаша – в мирное время и не с родителями и не в коллективе – это-то самое и страшное! И еще вот что: в нем есть что-то жуткое от его отца – нескладная и невезучая судьба может быть у него… Дура, конечно, я тогда была, девчонка… Не надо было заводить ребенка!
История ее первого замужества была такая. После окончания педучилища в Н., Нина Еремина по распределению приехала в Любимов и поступила на работу в школу учителем младших классов. С первого дня пребывания в этом, казалось бы, симпатичном на вид городке, она пребывала в постоянном страхе. Ей выделили в общежитии жуткую комнату, куда к ней ломились пьяные мужики буквально каждую ночь. На работе учителя, главным образом женщины среднего и пожилого возраста, приняли ее очень холодно: слишком уж она была молода и красива. Все коллеги-женщины ее туркали, а все мужики к ней клеились. И тогда она неожиданно даже для самой себя вышла замуж за
Михаила Александровича Шахова, которого в городе знали главным образом как сына Александра Михайловича Шахова. Тогда ей казалось, что он был единственным нормальным человеком в этом городе. И буквально в один день все изменилось. От нее тут же отстала вся местная гопота. Тут же к ней начали уважительно относиться на работе. Она сначала не знала почему. Потом поняла – из-за свекра.
Старший Шахов был военным пенсионером по ранению и работал на фабрике заместителем директора по кадрам. Его в городе знали абсолютно все, отчего-то опасались и даже откровенно боялись. Теперь ее больше никто не трогал, и они с мужем жили в хорошей отдельной квартирке с окнами в сад и на реку. Кем был раньше свекор, она так никогда и не узнала и за всю свою короткую семейную жизнь не решилась спросить. Впрочем, отношения у нее со свекром с самого начала сложились очень хорошие. Иногда ей даже казалось, что свекор любил ее больше своего собственного сына. Странное это было ощущение. Она как-то кормила грудью новорожденного Аркашу, а
Александр Михайлович зашел как раз в это самое время посмотреть на внука. Возникло какое-то необычное чувство смущения. Нет, никогда он к ней даже намеком не приставал, но она всегда чувствовала, что находится под его защитой, и что он по-своему любит ее. Сам же ее скороспелый муж Мишаня Шахов, отец Аркадия, ничего из себя не представлял: пустобрех, к тому же любитель выпить, он болтался по жизни без какой-либо определенной цели.
На самом деле все был просто: невестка напоминала Александру
Михайловичу Шахову его вторую жену, которую он очень любил. После войны он жил с молодой женой в Москве, но постоянно мотался чуть по всей европейской части страны и однажды получил тяжелую контузию: граната взорвалась чуть ли не в метре от него – в руках у его товарища. Ни один осколок Александра Михайловича не задел, но контузия была страшная – он долго не мог двигаться и ничего не слышал и не видел, так как от удара, вероятно, случилось какое-то закрытое повреждение мозга. Довольно долго он лежал в госпитале, а потом дома – в Москве. Никто из врачей не мог тогда сказать определенно, что будет с ним дальше. Именно в это время жена и ушла от него. Впрочем, слово "ушла" тут не очень подходит. Она, молодая красивая женщина всего-то двадцати лет от роду, любила Сашу Шахова здоровым, сильным и красивым мужчиной, и не могла вынести его неподвижности. Александр Михайлович сам отпустил ее, жестко настояв на этом. Он вовсе не хотел, чтобы любимая женщина жертвовала из-за него своей жизнью и молодостью. Она должна была жить дальше, любить, рожать детей. Он сам оставил жену в московской квартире и уехал, а точнее был перевезен на родину к матери – в город Любимов. Кроме того, в Любимове до сих пор жила его первая жена, вышедшая замуж повторно уже во время войны, и его сын от первого брака – Геннадий.