355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Мирнев » История казни » Текст книги (страница 21)
История казни
  • Текст добавлен: 29 сентября 2021, 21:30

Текст книги "История казни"


Автор книги: Владимир Мирнев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 21 (всего у книги 30 страниц)

XXI

В один из замечательных дней бабьего лета, когда низко опустившееся солнце всё ещё сохраняло на кончиках своих длинных лучей, касавшихся земли, животворное тепло, на улице села появилась кавалерия. Вначале два рослых загорелых конника, на сильных, с завязанными чёрными хвостами, строевых конях, в потных гимнастёрках и кавалерийских фуражках с молодецки заломленными тульями, со звёздами, с длинными палкообразными саблями, откинувшись несколько назад, сдерживая разгорячённых лошадей, промчались во весь опор по враждебно молчавшему селу. Кавалеристы красовались в свете заходящего солнца; уставшие от долгого, без единой остановки пути, они сидели на конях молча и жаждали лишь одного – привала. Сразу же на улицу высыпали мальчишки и стали обсуждать: для каких целей пожаловали кавалеристы? Но это было только начало, потому что вслед промчался, через равные интервалы времени, ещё полуэскадрон. И тоже на рысях, в клубах поднятой пыли, подсвеченной заходящим солнцем, – и получалось, будто всадники мчатся в клубах кромешного огня, что вызывало зависть у мальчишек и недобрые улыбки у подозрительных стариков.

Не прошло и получаса, как появились главные силы. С неторопливостью, приличествующей непобедимой, уверенной в себе власти, прошествовали длинными четырьмя шпалерами по широкой улице запылённые кавалеристы с уставшими, словно задумчивыми лицами. Впереди, пофыркивая и нервно дребезжа, словно человек, наглотавшийся на просёлках чернозёма, пылил открытый автомобиль. В нём с важностью восседали пожилые, но, судя по суровым сухим лицам, ещё лихие в мыслях и делах люди. Затем уж влились в село вспомогательные команды. Интерес представляли, пожалуй, несколько тачанок с двумя пулемётами на каждой и тарахтевший что есть мочи автомобиль, чуть скривившийся вбок, словно то был зверь с перебитой ногой, на которую и приседал.

Протянув своё тело сквозь пыль и взгляды жителей, колонна, змеисто ворочаясь, поблескивая на солнце, прорезала первый колок, развернулась и направилась к той самой конторе, где проводились всякого рода собрания, митинги и где кучковались активисты надвигавшейся «сплошной коллективизации».

Митинг состоялся в тот же вечер. Командир Громов не успел принять душ, до которого был превеликий охотник, как гонцы протрубили срочный сбор на митинг всех категорий населения. Потянулись молодые и в возрасте, старики, юнцы и дети. На сухой, опавшей с берёз золотой листве, покрывшей землю, словно в сказочном краю, стояли и галдели, настороженно переговариваясь, глядя на суетящихся своих и пришлых из соседних сёл активистов, членов партячеек и комсомольцев, бородатые мужики, рискнувшие перебраться из Центральной России, преодолев длинный путь, на перекладных большею частью, теряя от болезней в пути родных, страдая от жулья и лихолетья, в эти благословенные земли. Опершись о суковатые палки, они глядели, стоя впереди всех, на трибуну, застеленную кумачом. За ними гурьбой стояли мужики помоложе, а после – молодёжь и женщины.

– Гляди, Белоуров, гляди, Ковчегов, на што руки никто не подавал, а вот, поди ж, в люди выбиваются, учить будут, – сказал один старик другому и покачал головой.

Вышедший на трибуну энергичный командир Громов молча оглядел сход, сообщил, прокашлявшись, что его отряд прибыл из Омска, и, повысив голос, принялся объяснять историческое значение состоявшегося великого съезда индустриализации и ещё более великого съезда коллективизации диктатуры пролетариата, под гегемоном которого взят курс на строительство счастья во всём мире для всех простых людей.

Справа от него спокойно сидел человек с высохшим рябым маленьким личиком и в очках. Он держал перед собой приподнятый одним концом исписанный лист бумаги, но смотрел настороженно и с некой брезгливостью на толпу. Это и было главное лицо, тот самый чекист, которого приводили в странное гипнотическое состояние полные белые руки Дарьи. Он представлял собой во всей полноте новую власть. Командира мало слушал, наперёд зная, что тот скажет; постукивал носком сапога в такт словам оратора. На нём под длинной старой мятой шинелью, свидетельствующей о непроходящей моде на железного тов. Дзержинского, почившего в бозе, но по-прежнему кумира всех чекистов, красовалась новая, из отличнейшего серого сукна гимнастёрка, к которой были прикреплены четыре ордена. То, несомненно, был Михаил Константинович Лузин, ныне уже в немалом чине чекист.

Его лицо не изменилось, лишь чуть высохло, обнажая впалые виски и заостряя его небольшой носик, из ноздрей которого торчали щетинками пучки волос. Он устал, но любил своё дело. Он взглядом отыскал в толпе Ивана Кобыло, узнав его по могучему росту и белому лицу в обрамлении шапки соломенных волос, и брезгливенькая улыбочка вновь вспорхнула на его лицо, задержалась на губах да так и застыла в их тонких извивах.

После собрания начальник ОГПУ Омска пригласил Кобыло к себе, вежливо предложил сесть и предложил рассказать о делах. Он сидел за столом, не снимая шинели, как то всегда делал Дзержинский, подчёркивая постоянную готовность отправиться на защиту революции, а не желание скрыть неряшливость, как то считали враги.

– Так как тебе живётся, Иван Иванович? – спросил Лузин и присел напротив в услужливо подставленное Петуховым кресло, который тут же вертелся, стараясь не спускать глаз с Кобыло. Он боялся Ивана, но ещё больше его напугало «сакраментальное», как он считал, поведение по отношению к Кобыло приехавшего важного человека из ОГПУ. Петухов стремился подчеркнуть своё исключительное право оказывать услуги приехавшему начальнику и не уходил.

– Можешь слинять, – бросил ему как бы между прочим Лузин, не поворачивая головы. Опешивший от неожиданности Петухов в первое мгновение замер на месте, потом, мягко и неторопливо ступая, как бы тем самым давая понять Кобыло, что это не приказ, а всего, мол, дружеский жест, вышел, осторожно попридержав дверь.

Помимо всего прочего, отличительной чертой Лузина было то, что он говорил всем «ты». Даже Тухачевскому. Обладая самобытным умом, он полагал, что неопределённость обращения на «вы» рождает в ответ столь же неопределённые мысли. Высокопоставленные начальники из центра, в том числе тов. Троцкий, имели неосторожность попустить обращение к ним на «ты» со стороны в то время чекиста, предположив за ним некую явную, но скрытную немалую силу. И молча приняли его стиль.

– Так ты сеешь хлеб, Иван? Спас тов. Дзержинскому жизнь, а по-прежнему сеешь хлеб? – с тонкой издёвкой спросил Лузин. – Не учёл текущий моментик, Иван? Мне жаль, но я и восхищаюсь тобою! Революционный ветер не коснулся твоих струн. Вот второе плохо. Знаешь, я сам пришёл к заключению, что мысль моя скучает порою. А у тебя четверо детей?

– Откуда ты знаешь?

– В смысле? Откуда я знаю? Но я же всё знаю, Иван. Не надо говорить тебе, что для меня революция – всё. Я должен знать всё всегда. Имей в виду, революционный ветер той нашей молодости, подобно ей, не пролетел. Революция требует жертв, Иван, даже сейчас! Азбуку мы изучили, товарищ Кобыло, а вот теперь надо переделать человечество, переключить его на другой аллюр. Понял? Мы сходили в последний, решительный бой, победили, а теперь надо перековать людей в горниле всеобщего опять же революционного сознания, омываемого ветром. Революция победит неоспоримо, а диктатура пролетариата – это смерть проклятой буржуазии. Понял?

Кобыло почесал за ухом, пожевав характерным движением толстыми губами. В его сознании копошились странные мысли. Он не против всех революционных ветров, даже, в известной мере, борьбы, но только в той мере, что во всех случаях каждый данный человек должен оставаться собой в обычном смысле слова. Ибо, по его представлениям, «перековать человека» означает провести над ним операцию, а после любого хирургического вмешательства человек всегда ослабевает. Он не мог понять причину, почему её, мысль такую простую и ясную, не понимают другие.

– Так-то так, но куда денешь время? – сказал он. – Воевать, дни накапливаются, бегут, дети растут, есть им надо, кушать надо, тепло, дом, уют – всё надо. Ты в ЧК?..

– ОГПУ, – поправил его Лузин скороговоркой.

– Как? – не понял Кобыло.

– ОГПУ, так называется сейчас ЧК. Дорогой товарищ, спасший жизнь тов. Дзержинскому, такое надо знать. Вот и выходит, что ты не чувствуешь ветра революционной волны. Есть ведь идея! Что говорить, ты и сам знаешь, ради идеи можно умереть! Умереть! Если не ты, так другой должен умереть. Или – или! Понял? Я тебе говорил раньше, Иван, что человек тоже козявочка, которой надо посидеть в ячейке. Но ты странно понимаешь своё место!

– Не понимаю, я не хочу другого места. Ты мне своё суёшь. На хрена оно мне? У меня четверо детей, а ты – мне?

С еле сдерживаемой досадой на лице, с распахнувшимися полами длиннющей шинели Лузин прошёлся по огромной комнате конторы и вернулся к столу. В нём, в его напряжённом мозгу, всё говорило о неприкрытой вражде сидевшего напротив верзилы. Перед ним – враг, место которому он мог определить в течение пяти минут. Или даже единого мига. Взмах руки, слабый щелчок выстрела и – всё, разговор окончен. Но та вот бумажка с подписью самого тов. Дзержинского, который не мог ошибиться относительно «заражённого революционной бурей человека, революционно значимой единицы», смущала его. И он всячески старался переубедить Кобыло, хотя в душе понимал: это невозможно.

Михаил Лузин поморщился от невыносимых страданий за всё человечество, чувствуя неприятную испарину. Он распахнул шинель, подставляя тело волне воздуха, вытер потный лоб, ощущая тоску от неустроенности бренного мира.

– Понимаешь, Кобыло, мир стоит на идее, как крестьянин на земле, – продолжил чекист свою мысль в доступной форме. – Идеи рождает гегемон, диктатуру свою осуществляет с железной неумолимостью! Понял?! – взвизгнул терпеливый Лузин, и лицо его пошло слабой пунцовостью, от шеи выкрашиваясь в неприятный марганцовочный цвет. – Если природа создавала человеческий характер, его буржуазный дух тысячу лет, то мы, «чистильщики», должны примерно за десять лет его переделать, чтобы все увидели светлое будущее! Рай на земле! Он будет, чёрт возьми! Это в десять тысяч раз быстрее! И надёжнее!

– Но если будет рай, значит, будет и ад? – поинтересовался Кобыло, которому очень не нравился тон разговора.

– Ада не будет, – отчеканил Лузин торопливо. – Никогда!

– А Голгофа? Ею будет Россия? Я так понимаю, – наивно предположил Кобыло, привставая с табурета.

И тут Лузин, не совсем точно понимавший значение слова «голгофа», с раздражением спросил:

– Почему ты так считаешь?

– Ко мне приходил один ваш с наганом и требовал быков, чтобы я их отдал ему задарма. Мне такой законный грабёж среди бела дня не нужен. Такой факт тоже не нужен.

– Кто он? – заорал Лузин, не погасивший ещё раздражения.

– Петухов, подлец, знает.

Вызванный немедленно Петухов поникшим и задрожавшим голосом, тупя взор, объяснил, что он приходил по революционному делу с Грибовым, который находится, выполняя революционный долг, в селе Бугаевка, где обнаружили врагов народа.

– Вызвать! Доставить! – зловеще спокойно произнёс Лузин. Когда побледневший Петухов побежал докладывать командиру, Лузин осторожно, в задумчивости прошёлся, закинув руки за спину, перед Кобыло, упираясь в него взглядом сквозь очочки, которые носил не снимая вот уже десять лет.

– Вот такая моя работа. Ради людей. Тех людишек, которые не понимают. – Он говорил и думал: «Чем же раздражает меня Кобыло? Неужели тем, что у этого верзилы уже четверо детишек, а у меня нет никого?» – Понимаешь: должно быть равно устроено. По принципу ячейки. Есть ячейка жизни, радости, печали. Человек сидит в ячейке своей, ждёт, смотрит. Только кажется, что он такой большой. Нет. Мы ему раз – перед глазами – кусочек хлебца! Кушать хочет ведь он. Ты, Иван, многое не понимаешь: есть сила идеи! На данном этапе строительства социализма она важнее всего. Смотри, ты хотел бы жить во дворце? Понял? Во дворце, но зачем? Скажи: зачем? Почему именно во дворце? Смысл? Ведь можно и в норке, ячейке, правильно? Хорошо, хорошо! Тебе не нравится, но зачем, скажи, жить во дворце? Рожать детей и так можно? Можно. Кто жил во дворце, тот никогда не был силён – вот что основное! Никогда! Только в норе, только тот силён, потому что вся идея духа его сосредоточивается в нём с силой, равной той силе, которая ему внушает её. Организм человека так устроен, что ему нужно совокупляться, жрать, пить, спать, он не любит боли, страх одолевает его хрупкий организм! Пожалуйста, заимел коровёнку, родил ребёнка! Забеременела, выкормит обязательно! Потому что природа для большевиков всё создала! Не желаешь, но сделаешь. Человек по природе своей создан для большевиков. Вот так. Это надо использовать. Понял? Ты понял, но не понимаешь смысла строго в той органической системе. Поймёшь, Иван? Поймёшь!

– Но это, – усмехнулся Кобыло вымученной улыбкой. – Не то! Это же что?

– Что ж ты, считаешь, что никто из великих не понимал? Дураки наши вожди были, так ли? Нет. Всяких там умных, древних царей, князей – к ногтю! Кто сильнее? Вожди, Иван! Вожди! Ленин! Понял! Ещё есть у него продолжатели! Сталин! Понял? Заглянем краем глаза в сердце человека, в тайну его тайн. Ничего не увидишь. Если, например, выставишь перед ним дуло нагана, то что запоёт? Что? Куда подевается всё остальное, куда испарятся его мысли? И если уж говорить откровенно, он только будет думать о смерти. Смотреть будет только в дуло; в маленьком кружочке чёрного просвета для него сойдётся вся его жизнь: будущее, прошлое, настоящее. Всё! В том кружочке? Да! Страх обуяет его! Душа трясётся, вот она, Голгофа! Революционеры знают эту дрожь, знают мысли тех, кто стоит перед чёрной такой маленькой дырочкой, словно зорко зрачок глядит на него, классового преступника! Понял?

– Незапятнанный Лузин, – укоризненно передохнул Кобыло.

– А, запомнил, то-то же: незапятнанный, – усмехнулся обычной своей брезгливой гримасой Лузин и присел, взмахнув крыльями шинели, точно неземное существо. – Если, Кобыло, один дурак, – в человеческом мире всё случается, – может из-за бабы, из-за юбки, вонючей дырки, прости ненароком, прыгнуть в воду или петлю на шею надеть, то что он способен сделать ради собственной жизни? Под пулю поставит всё человечество ради сохранения своего грязненького нутра! Ради только себя всех уничтожит! Всех! – Лузин рубанул рукою воздух, как бы отсекая всякие другие мнения и мысли, могущие противоречить ему. – А ты говоришь! Да я ради идеи, сукин сын, способен знаешь на что? Не знаешь? А я тебе скажу: готов земной шарик расколоть, как скорлупу яичную, на две части и пустить в тартарары! Понял? Земной шарик! На котором живём, готов расколоть и – брысь! Именно!

– Что ж тогда жизнью называется, по-твоему? – взметнулся Кобыло и тут же почувствовал, сколь мелки и недостойны для продолжения разговора его слова.

– А жизнь в том и есть, чтобы вот жить ради светлого будущего, ради великой идеи, за которую умирали тысячи людей. Тысячи! Мы открываем все поры в человеке, все его закоулки, тёмные переулочки сжигаем революционным ветром. Козявочки, глядя на нас, и не понимают. Вот ты говоришь, что этот Грибов приходил?

– Приходил, а перед этим, кажется, он голову железом зашиб мне, сволочь.

– Хочешь, я его расстреляю? – предложил неожиданно Лузин, и вызовом, чертовским блеском полыхнули его глаза. – Хочешь или не хочешь? Найду его, поставлю перед дулом вот здесь и – будет ползать на коленях, просить прощения. Просить! А хочешь – тебя? Нет. Не надо, ты революционно не созрел. Хотя, как сказал железный товарищ Дзержинский, ты и есть та самая «революционно значимая единица»! Дорастёшь. У тебя, если бы не слова товарища Дзержинского, пламеннейшего из всех видевших мир революционеров, такой, знаешь, запашок очень неприятный. Знаешь? Понял меня? Внутренняя контрреволюция сильнее внешней! Опаснее! Она опаснее всего на свете, товарищ Кобыло! Опаснее! Во сто крат! Кобыло, ты понимаешь или нет?

– Я понимаю, но мне неприятны твои слова, потому что иной разрез мышления у меня с тобой, товарищ Лузин. Я воспринимаю жизнь, как она есть, а ты – изнутри, ковыряясь в плоти и находя там, в массиве крови и внутренностей, необходимые тебе потроха – почки, сердце, требуху, селезёнку.

– Значит, не понял до конца, Кобыло, вот такие у нас с тобой дела. Но посмотри повнимательнее на людей. Большое стадо! Его надо выучить, направить на путь истинный. Внутренняя контрреволюция сильнее внешней: она подрывает основы здания будущего коммунизма, разъедает, как ржа, общество! Её надо выкорчёвывать, вырубить под корень саблею, пулею, всеми средствами. Каждому пулю в лоб чтоб!

– Но если невинные! – вскрикнул Кобыло, расстроенный словами Лузина.

– Невинных не бывает, Кобыло. Не бывает. Даже если тебе кажется, что бывает, то всё одно: не бывает. Он спровоцировал подозрения – спровоцировал на выстрел. Даже случайно не бывает. Всё к делу пришито великого ветра. Понял? Боец революции честен, неподкупен, храбр, чист! Он, главное, чист! Понял? Невиновен! Никогда! Он не ошибается! Он судит! Он – бог! В хорошем смысле, конечно! Эх, не понимаешь ты. Нужна ячейка, расписанная по часам, к этому придёт ещё счастливое человечество: в один час петь песни революционные, в другой – смеяться, например, в двенадцать дня. В час, например, плакать, тоже хорошая процедура, очищает от скверны. В два – есть, в три – пить, в четыре – учить марксизм, в пять – ленинизм, в шесть – читать обращения всякие и материалы. И так весь день напрочь. Вырастет такой революционный дух! Ячейка просто необходима, ибо пропитается дух новым принципом, который выше жизни, – революционным!

Уверенный в непобедимости своих слов Лузин неожиданным образом ощутил в самом себе некое чувство неудовлетворения. Он замолчал, словно осёкся: взгляд остановился на большом обшарпанном столе с начертанным на нём отвратительно похабным словом и нарисованным твёрдой рукой мужским членом с широченной гнусной головкой, с глазами, носом и жирным ртом. Лузин догадался, что это сделали бойцы, и сплюнул в угол, для чего не поленился встать и прошествовать туда.

В этот момент постучали осторожно в дверь.

XXII

Нельзя никогда утверждать о принадлежности какому бы то ни было человеку только единственной характерной для него черты. Утверждение сие всегда окажется ошибочным. В сложных моментах различных столкновений человек проявит те свои качества, о которых сам до этого не подозревал. Когда в дверях появился немолодой, но молодящийся чекист Серафим Грибов, Лузина словно подменили. Блеснув очками, он глянул на вошедшего и, положив руки на стол, продолжительное время молчал, внимательно, изучающе рассматривая Грибова. Тот замер у двери в своём новейшем обмундировании, подтянутый, стройный, с помертвевшим лицом. Грибов доложил о прибытии. Лузин поморщился, как бы говоря о невыносимой обязанности заниматься такими делами, какими сейчас вынужден. На некоторое время установилась тишина; лишь слышен был гул расходившихся по домам мужиков; отчётливо доносились выкрикиваемые командирами команды. В лучах проникающего в окна солнца летали невесть откуда-то взявшиеся мошки.

– Грибов! Есть Бог? – спросил пронзительно, словно выкрикнул Лузин. Но ожидаемый им такой же молниеносный ответ не последовал, потому что Грибов ещё не вышел из своего прежнего состояния. Он с недоумением посматривал на грозного Лузина: в Бугаевке шла коллективизация, и он участвовал в самой процедуре, поражался непониманию крестьянами решений съезда ВКП(б), их тупости, а главное, желанию многих поступать во вред себе. Руки у него дрожали; в голове гудело; он всё ещё пылал злой, мстительной решимостью.

– Бога нет, ничего нет, – сказал Грибов с несколько расслабленной отрешённостью, и затаившиеся тени в его больших впалых глазницах, на дне которых притаились, словно два маленьких слезящихся при раздражении живых существа, глаза, вздрогнули. Крутой подбородок с выпирающим выступом и чётко очерченной ямочкой посередине свидетельствовал о неукротимой воле этого низкорослого щуплого существа, а коротко остриженные, некрасивые, но густо зачёсанные в левую сторону иссиня-чёрные вихрастые волосы, толстой щетиной своей сопротивлявшиеся расчёске, напоминали о порывистом нраве. На выпирающих его широких калмыцких скулах крапинками пробивалась сквозь грубую кожу кровь. Он словно из глубины своего черепа глядел на Лузина.

– Вот видишь, Кобыло, «до чего же зелен ныне виноград», Бога нету, а ты, бывало, утверждал обратное, – обратился с ехидцей Лузин к сидевшему Ивану Кобыло, еле заметным кивком посылая взгляд на Грибова. – Вот видишь, миллионы людей молятся, а ты говоришь, что они не напрасно то делают. Вождь мирового процесса и пролетарского ветра Ленин врёт?

– Причём здесь Бог? – спросил Иван и подумал, внимательно изучая чекиста Грибова: «Нет, не этот ударил меня шкворнем по голове».

– Потому что Бог велит, а человечек скулит, – отрезал стремительно и громко Лузин, вставая из-за стола. – В широких дебрях мозга слышится одно: нет Бога!

Кобыло ничего не понимал. Лузин говорил какие-то странные слова, не имевшие никакого отношения к разговору. Он с нескрываемым интересом наблюдал за чекистом, вызывавшим в нём любопытство, но который решал какую-то задачу, ему ещё непонятную.

– Так для чего же Бог? Кто такой? Его нет! Вон даже Грибов, мой лучший, преданнейший революционному ветру чекист, отвечает отрицательно. – В голосе Лузина уже звенел металл. – Кобыло, что ты видишь в Боге? Что он может сделать? Помочь? Устроить лучшую жизнь? Что? Смысл его существования в мозгу? Кто он? Что?

– В сердце, – отвечал Кобыло. – Но в Боге я вижу человека, а в человеке – Бога. Любовь – вот Бог. Через Бога в сердце – к ближнему, а это, согласитесь, обязанность всякого.

– Но если ближний твой – настоящий враг, как то всегда бывает, что тогда? – Лузин испытующе смотрел на Грибова. – Ты его будешь любить?

– Я не тот истовый верующий, я люблю в нём Бога, а в Боге – человека, а не врага, – отвечал Кобыло, с непринуждённостью глядя открыто на Лузина, в наивной уверенности в истине своих слов.

– Зачем же забрали быков у блаженного человека?! – выкрикнул неожиданно с яростной злостью Лузин, заставив внутренне вздрогнуть всё ещё стоявшего чекиста Грибова. Ни один мускул на его лице не дрогнул, лишь в тёмных прорезях слезившихся глаз мелькнул волчком страх. Лузин не требовал ответа: его он не интересовал; в сердце вскипала жестокая волна отчуждения ко всему человечеству. Не конкретно к стоявшему у дверей чекисту Грибову, в надраенных сапогах, перетянутому ремнём, под гимнастёркой которого билось в испуге сердце, о чём Лузин знал наверняка, а именно наплывала на него та самая волна, когда он взирал как бы сверху, с недосягаемой для смертных высоты, на грешный мир. Волна несла его дальше на гребне; и вот он уже со странным, неприятным привкусом во рту глядел на ноги, руки, лицо человека, его движения, жесты, слышал голос и чувствовал зарождавшееся злостью отторжение. Казалось, он знал мелкие души людишек, их страстишки, слова, мыслишки – мелкие, ничтожные, гнусные. Он видел Серафима Борисовича Грибова, знал каждый тёмный уголок его сердца. И ненавидел уже за всё, что знал о нём. Он сталкивался с ним не так уж редко; но давно видел в нём жертву своей ненависти, и в его мозгу подспудно зрел уголёк, долженствующий взметнуть сноп искр и зажечь ярость. Тот однажды имел смелость громче обычного рассказывать какой-то похабный анекдот в присутствии Лузина своему товарищу. И тот услышал отвратительный голос Грибова, затем увидел мерзкое лицо, и уже не мог спокойно на него смотреть: всё вызывало раздражение, переходящее в скрытое кипение чувств.

– Правда, что у тебя жена святая? – спросил вдруг Лузин Кобыло и сморщился от боли в пояснице. – Так вот, Грибов, – продолжал он, не ожидая ответа. – Долгое время я знал, с тех пор, когда выстрел «Авроры», провозвестник, оповестил мир о начале революции, что ты был верным бойцом! Революционный ураган! Когда залп «Авроры» дунул революционным ураганом и певец свободы Маяковский слагал свои нетленные стихи о необходимости держать революционный шаг и славил вождя Ленина, в то время ты выбрал судьбу свою! Ты честно воевал! За революцию! Над седой тогда равниною народа, как говорил вождь литературы Горький, ветер качал революционные стяги, о которых писали лучшие умы революции! Ветер дул! Народ убивал кровопийц, буржуев, а ты что делал?

У Грибова от напряжения задрожала коленка левой ноги. Он полагал, что, когда наступала пора решительных действий и кое-кто опасался свершать народное правосудие над врагами народа, вот тогда вспоминали и приглашали сурового, неколебимого Грибова. Но сейчас Грибов растерялся, глядел на начальника, слышал слова и не мог уловить и разгадать сложный ход рассуждений того. Его не смутило то обстоятельство, что, когда он явился по срочному вызову Лузина, ему велели у входа оставить наган. Но это была обычная процедура на приёме у Лузина для всех сотрудников ОГПУ. И он, положив наган караульному на стол, не придал этому значения.

Он в некотором смысле понимал мысли начальника, но развернуть их в стройную цепь предположений не хватало ума. Грибов тупо посмотрел на Кобыло, думая, что позвали его по навету этого верзилы, и уже жалел о непринятии строгих мер к этому врагу народа, ибо тот находился тогда в его власти.

– Но с некоторых пор в твоём сердце, пока ещё чекист Грибов, стали появляться тени, о которых я раньше лишь подозревал, – продолжал громко, но с видимым спокойствием Лузин, словно читал книгу и старался, чтобы слова доходили до слушателя. – Мозг классовой ненависти стала обволакивать слизь, мешающая точно раскрывать великий смысл слов вождей! Вожди в твоём присутствии вопиют, как в пустыне пророки. Их ты не слышишь! Ты увлёкся своим грязным делом, мерзким, суетным! Где ты взял два золотых креста, золотой перстень с бриллиантами, который закопал в неизвестном мне месте? Не отвечай! То богатство народа! О, я слишком много знаю, чтобы слушать твой ничтожный лепет в оправдание! Не смей оправдываться! Молчи! Ты не знаешь, ничтожная тварь, что за тобой следят! Что за тем, кто следит за тобой, тоже следят, ходят неотступно, доносят верные революции дети! А за теми ещё другие глаза из всех углов наблюдают. А думаешь, я не знаю, что в твоей утробе, несчастный, творится?! Где имущество из усадьбы помещика Голованова? Ты надеешься, Лузин спит, не следит, не смотрит? Да ты видишь, я незапятнанный! Что в этой шинели я хожу со времён Первой империалистической войны! Тварь!..

Грибов переступил ногами, бледнея лицом; его пальцы заелозили по телу, и он с тоской подумал, что ничего хорошего теперь ожидать от начальника не приходится.

– Что вам сказать? – выдавили его дрожавшие губы.

– Молчать! Ничего не надо! Я знаю! Всё! Смысла в твоих словах не вижу. Ибо когда вождь революции денно и нощно думал о вас, ты, сволочь, воровал! Молчать! За границей, страдая от голода и насмешек, испытывая страшную нужду, без гроша в рваном кармане, великий вождь денно и нощно думал о тебе! Аты предал идеалы, плюнул на святая святых! Растоптал ногами! Оплевал! Мир содрогнётся, узнав, как ты за ноги схватил и ударил головою вдребезги мальчика четырёх лет! Молчать, козявка!

– Я не знал, что то был сын крестьянина Хоротова, – пролепетал Грибов со страхом, ощутив опасность, нависшую над ним.

– Молчать! Нет! Великий вождь как воспитывал своих соратников? Когда комиссар по продовольствию вёз хлеб, целый состав хлеба и мяса, то, придя к великому вождю Ленину на доклад, упал от голода и чуть не умер! А ты что жрал в Бугаевке с этим мерзавцем Петуховым по кличке Колька? Что? Молчать! Земля ахнет от ужаса, когда узнает, услышит, проклянёт наконец твоё мерзостное сердце, которое покрыто мраком! Сало жрал! Колбасу жрал! Белый хлеб жрал! Копчёности, которые нашли у одного крестьянина, жрал! Молочко, сливки, сметанку! А за то убил хозяина, чтоб не донёс мне. Утроба твоя не знает границ. На стол партийный билет! На стол! Мерзавец!!!

Грибов молчал, боясь двинуться с места; и лишь неимоверным усилием, зная нрав Лузина, не упал на колени и не стал просить прощения. Но внутренним чутьём он угадывал малейшие колебания в словах начальника, выжидал время и дрожал. От слов Лузина у него взмок лоб, и он чувствовал, как пот стекает за уши и устремляется по ложбинке между лопатками.

– На стол! Мерзавец! Сволочь и мразь! Козявочка-а-а!

После этих слов мёртвый лицом чекист Грибов дрожавшими и не слушавшимися пальцами расстегнул кармашек на груди и достал книжечку с профилем вождя народов Ленина, подержал в руках, выжидая, затем медленно шагнул к столу. Как только он положил билет на стол, тут же оцепенело поглядел на Кобыло и очень пожалел, что не убил его. Но и виду не подал, молча отшагнул от стола и застыл. Тут же Лузин вытащил из кармана наган, подержал в свете падавшего из окна солнца и положил его на партийный билет Грибова.

– Имеешь ли ты, ничтожность, возвестить свою тайну, которая сокрыта для тебя в твоём сердце, но не сокрыта для меня? – спросил Лузин с брезгливостью и непередаваемым дрожанием в голосе, поглядывая на Кобыло, на что тот со вниманием и с добродушным видом отвечал полным своим согласием. – Ты, Грибов, червь, понял? Маленький такой червячок, который точит дырочки, горушки, елозит своим уродливым тельцем по скрытым ходам! Нелепейшее создание природы! Так вот, я пришёл с некоторых пор к выводу, что ты мразь, червь, не достойный жизни! Твоему концу возрадуется кто? Молчать! Ты сам. Твоё нутро. Слишком много ты сделал гадостей. Если твоё нутро разрезать, то можно увидеть все паскудные твои деяния. Твоё мерзопакостное нутро скажет за себя! Слишком ты наследил на этом свете! Поищи что-нибудь на том! Говорят, мерзавцы должны понести наказание! Есть такое мнение. Но когда я слушаю революционный ветер, я начинаю думать о всём человечестве, среди которого такого дерьма, к сожалению, больше, чем настоящего, очищенного ветра! По сути дела, если говорить как на духу, Грибов, то ты самый настоящий контрреволюционер, потому что ты собирался забрать быков у человека, готового привести им, идеям, в подарок этих быков, у человека, которому лично товарищ железный Дзержинский дал охранительную бумажку! Лично!!! Он спас товарищу Дзержинскому жизнь! Увидел: его хотят убить и – спас! Лично!!!

Только теперь кое-что из сказанного понял Грибов, с испугом глянул на Кобыло, и глаза его заметались. Он готов, если надо было, упасть на колени перед Кобыло и просить прощения. Его душонка затрепетала, словно попала в ловушку.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю