355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Мирнев » История казни » Текст книги (страница 18)
История казни
  • Текст добавлен: 29 сентября 2021, 21:30

Текст книги "История казни"


Автор книги: Владимир Мирнев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 18 (всего у книги 30 страниц)

У него защемило в горле, и он присел на диван, усадил рядом Дашу и принялся успокаивать.

– Кто он такой, тот негодяй и сволочь? – спросил он через некоторое время.

– Я в него выстрелила, прямо в лицо, – отвечала она, не поднимая головы с его груди. – Взяла и убила. У моего братика Михаила, названного так в честь своего крёстного великого князя Михаила, был браунинг, он мне его подарил. Вот я из браунинга его и...

Иван было дёрнулся что-то спросить, но смолчал; взял её за голову и с нежностью повернул к себе лицом. Он глянул ей в глаза и прижал к себе, и глухо застонал, понимая весь ужас пережитого Дарьей.

Они проговорили до утра. В тот день сельчане удивились тому, как поздно Кобыло со своей женой на великолепной Каурке, впряжённой в тяжёлую арбу под сено, покатили на свои луга. Кобыло сидел на передке в старой холщовой рубахе, в кепи, а она, свесив ноги на задке, уныло взирала на открывавшиеся перед нею поля.

XVI

Даша присматривалась к себе самой, находя в своём облике и характере некоторые ужасные черты, которые ничем нельзя объяснить, кроме как невоспитанностью. Она старалась сдерживать себя, унять натуру; никому не нужны её прежние жизни. Даша полагала, что прожила уже не одну, а по крайней мере две жизни, одну – до поездки в Сибирь, а другую – после. Она приходила к мысли, что её прежняя жизнь никому, в общем, особенно не интересна. Всем вокруг, в том числе и мужу, нужна она, сама по себе, такая, как вот есть в данный момент, потому что жизнь для них начинает отсчёт с того мгновения, как они узнали друг друга. В прежней жизни остался лишь родничок, питающий её настоящую, но не имеющий никакого отношения к кому-либо другому. Она это поняла после того случая, когда на грани истерики после молитвы и откровений повитухи Маруси у неё не осталось другого выхода, кроме как признаться даже не мужу, а себе в том, что прежнее, смердящее и отравляющее ей жизнь, на самом деле ужасно. Она не могла освободиться от него, не поделившись с мужем.

Она привыкла проверять свои чувства и поняла, что не любила ещё никого. Придя к этой чудовищной мысли, она в то же время с холодным сердцем представила себя в самых чёрных тонах, обзывая бесчувственной, уродливой эгоисткой, для которой важна жизнь сама по себе, существование, но не та Божественная, наполненная светом, которая, скорее всего, могла быть, но уж никогда не будет, жизнь. Она заискивающе смотрела мужу в глаза, пытаясь уловить ответные чувства. Эти попытки доводили Дарью до полного изнеможения – так сильно ей хотелось найти ответ, есть ли на свете любовь или нет.

Дарья переживала странный период. Ей не хотелось вспоминать о ребёнке, перепоручила его полностью Настасье Ивановне с повитухой, обосновавшейся у них в доме. Она стала резка в движениях, оценках, выводах, часто поправляла Ивана. Дарья словно вздёрнулась, и её, как думал рассудительный Иван Кобыло, понесло по кочкам. У неё возникло ощущение, что происходившее сейчас с нею – не жизнь, а лишь некий этап, скверный эпизод из предпосланных Богом специально для неё испытаний. Жизнь – нечто другое, то, что может и должно случиться, ещё впереди. Жизнь придёт настоящая, глубокая, сосредоточенная на одном каком-нибудь важном деле. Она готовилась к ней, даже подумывала, не поехать ли ей в Москву, нанять там дом или сделать нечто такое, чтобы вернуть свой собственный. Она видела себя в отцовском кресле за письменным столом, большим, со множествами чернильниц, карандашей, когда её маленькое сердце трепетало при мысли: неужели она сможет когда-нибудь писать вот так же красиво, изящно, такими ровными рядами, вытянутыми кверху буквами, выстроившимися в энергичные, устремлённые вперёд когорты. В тот момент к ней подошла мама́ и попросила не мешать папа́, который работает над большим трудом по истории России. Нет, она желала немедленно тоже работать над историей России, и, глядя на светящееся любовью и нежностью милое лицо своей вечно заботящейся обо всех мама́, Даша потянулась к ней руками, как бы приглашая сесть рядом. И, может быть, не сами руки запомнились, а некое ощущение какого-то блаженства, исходившего от лица матери, её слов, её блестящих и светящихся любовью глаз.

Дарья хранила это ощущение, как запас энергии для дальнейших шагов по жизни. Достаточно было вспомнить тот день, лицо мама, и её сердце радостно и восторженно приходило в движение, напоминая, что жизнь ещё только начиналась.

Дарья любила работать, увлекала Ивана, а он, поддавшись её азарту, с удесятерённой энергией принимался за дело. Она себе говорила после той ночи признания, что никогда никого не любила и любить не сможет; все её чувства притуплены, изувечены тем чудовищным кошмаром в станице Подгорной. Она признавалась себе: мечтала она совершенно о другом идеале, чем Иван Кобыло. Память оживляла сцены нежной любви Матильды к Жюльену Сорелю, и Дарья не желала даже думать об иной, не столь красивой и возвышенной любви, которая наполняла душу Матильды. Разве мог её муж обладать такими нежными чувствами? Разумеется, не только не мог, но даже и не помышлял о подобном. Её душа жаждала совсем других отношений, но жизнь предоставляет ей иную реальность. Она холодным рассудком понимала, что вот такая любовь, не требующая страстных переживаний, осмысленная, трезвая, – конечно, самая подходящая для неё. Разумная любовь более благородна, ибо в основе её лежит подлинное проявление человеческой натуры, её цельность, основательность и надёжность.

Стояла изумительная для здешних мест погода; начиналась жатва. Иван Кобыло на время жатвы забывал всё на свете, зная, что ничего важнее в этот период не существует. Он отправлялся на Каурке с первыми лучами солнца; как только прокричит в третий раз петух, он вставал, выпивал кружку парного молока, съедал кусок сала с огурцами и запрягал лошадь. И, всё ещё сонный, едва очнувшись от короткого сна, в своей сто раз стиранной холщовой рубахе, в белой от солнца фуражке громоздился на передок брички и трогал вожжами Каурку.

Дарья принималась доить коров, полностью погруженная в свои мысли, выгоняла затем в стадо своих животин, скребла скребком Бурана, вычищала сарай. Всё это время, пока кормила, поила, готовила обед себе и мужу, в голове крутилась назойливая мысль о той жизни, которая могла бы быть, но которой ещё не наступило. Дарья начинала искать причины этого. Усталость, раздражение обратили её внимание на мужа, обнаруживая в нём всё больше и больше отрицательных черт, присущих всем мужчинам, сконцентрированных в нём одном. Ещё шаг, и можно было прийти к выводу, что она имеет дело с монстром. Устыдившись своей несправедливости, Дарья подумала, что в сущности её муж, если присмотреться, человек занятой, неглупый, в его поступках есть определённый смысл. Но что её поражало, так это его память. Кобыло знал почти всю историческую и художественную литературу, строчка в строчку. Стоило ей привести пример из какого-нибудь романа, как тут же он мог продолжить наизусть фразу или цитату из него. Найдя в нём некие положительные качества, Дарья находила и другие, например, исключительную честность, о которой в настоящее время больше говорят, нежели следуют. И тут уж вовсе ей казалось кощунством приписывать любящему её человеку, благородному и великодушному, грехи, которых за ним никогда не водилось. Вот каков был ход рассуждений её молодой души, терзаемой комплексом невозможного. Конечно, она желала бы иметь другую жизнь, полную, может быть, прекрасных поступков, вещей, образов, характеров, но разве можно сравнивать столь разные времена – недалёкие и нынешние, когда совсем недавно нашли во ржи застреленного старосту, местного мужика, который специализировался только на хлебе, выращивал такую рожь и такие урожаи собирал, о которых не слыхивали ни в одной европейской стране?!

Кобыло слишком добр, чтобы вымещать на ней свои обиды, приходила Дарья к успокаивающей мысли как раз к тому времени, когда необходимо было ехать с обедом к мужу. Она запрягала в телегу старенькую лошадку, запирала ворота и правила в поле. Иван знал, когда должна приехать жена, и, забираясь на высокую берёзу в центре его поля, наблюдал, как приближалась Дарья. При виде уставшего мужа, лицо которого светилось нежной, ясной улыбкой, она улыбалась в ответ и принималась расставлять в тени берёзы, на сухом, пронизанном солнцем и пылью жарком воздухе, на расстеленной скатерти свежие щи, варёную картошку, пироги, малосольные, любимые мужем огурцы. Он, довольный, ласково глядел на неё, и счастье отражалось на его запылённом большом лице. Она поливала ему из кувшина холодной водой, специально охлаждённой для этой цели в погребе, а он, выгнув своё мощное сильное тело, подставив ладони, с наслаждением плескал её на себя.

Затем они сидели в тени на сухой, измождённой от солнечного жара земле, изборождённой муравьями, потрескавшейся, с пожухлой уже травой, и ели. Дарья выжидательно взглядывала на мужа, прикрывшись от солнца белым платком, надвинутым на самые глаза. Загорелое лицо выражало ещё прежние переживания, рождая в голове Ивана разноречивые мысли. Нет, ещё никогда он не испытывал такого трогательного желания дотронуться до своей жены, сказать, что нет причин для волнения, что он всегда будет её любить. И ей было невдомёк, что в тот момент Иван понял всю её беззащитность, её нежную, хрупкую душу и своё желание, ответственность, долг – её защищать.

Дарью порывалась помочь мужу, но он останавливал её, удерживая, чтобы она посидела рядом, и она послушно принималась кормить мужа. Он с превеликим удовольствием принимал из её рук кружку с квасом, собственного изготовления колбасу, хлеб, с благодарностью взглядывая на неё сквозь прищуренные глаза. Его жесты, взгляд, движения рук, тела – всё говорило о любви.

Дарья ругала себя: испорченный её характер, исковерканная жизнь сделали её подозрительной, а те мысли об ужасных отрицательных чертах и наклонностях Кобыло, его неумение вести себя, неуклюжесть и всё прочее – всего лишь плохо прикрытое стремление подавить своё унижение, глупая попытка выдать желаемое за действительное. Кто она такая? Чем, собственно, может кичиться она, Дарья Долгорукая, если разложить по полочкам её жизнь? От копейки до копейки – непрерывный счёт деньгам маман, которая постоянно жаловалась отцу, что денег едва хватает на еду детям и что пора их одеть, потому что подросли и им стыдно выходить в общество? Она, Дарья, не имеет никакого права думать о своём каком-то превосходстве, ибо жизнь показала – будь она хоть семи пядей во лбу, а какой-нибудь новый комиссар Манжола с наганом и шайкой таких же головорезов, как он сам, сильнее всего накопленного за тысячелетия – знаний, титулов, богатств, земель и прочее. Какой-нибудь кривобокий, грязненький, вечно заляпанный, не видавший даже чистой постели в своей жизни, с наганом в руках, олицетворявший закон, – сила, против которой нет и не будет защиты.

Дарья пребывала после того покаянного вечера в завихренном состоянии. В ней бурлили противоречивые чувства, желания мыслить глубоко и не думать о жизни вообще, чтобы не свихнуться. Она обещала себе любить Ивана Кобыло, с которым обвенчалась в церкви; в то же время в ней зрело подспудное желание, дьявольское искушение – бросить всё и податься куда глаза глядят. Временами Дарья не знала сама, чего хочет. Пройдя сквозь кошмарные испытания, она желала новых, искупляющих душу молитв, обновляющих тело, ей хотелось молиться, плакать и требовать расследования убийства Дворянчикова.

Дарья как-то попросила мужа сводить её искупаться на озеро в соседнее село. Иван запряг Бурана в лёгкую пролётку, приобретённую им у одного богатого мужичка, и они поехали. В тот вечер всходила луна. Они задержались подле озера надолго. Дарья отправила Ивана в соседний колок, а сама, раздевшись донага, ходила по берегу, затем окунулась в воду, снова ходила, глядя на своё отражение в воде и испытывая от этого странное облегчение. Закинув руки за голову, она, не чувствуя своё тело, желая от лёгкости взлететь над землёю, ощущая налившиеся тяжестью груди, сладкое томление плоти, неожиданно поняла, что взрослая, с ней случилось то, чему можно радоваться в жизни: забеременела. И Дарья с каким-то даже лихим наслаждением небывалого удальства ощутила в себе презрение в жизни, к той – опостылевшей, не нужной никому; вот сейчас она войдёт в воду, окунётся и – нет её. Всходила, наливаясь ярчайшим блеском, луна, отражаясь в воде; её свет выстелил дорожку далеко в глубь озера, качались на другом берегу камыши, слышался крик перепела: «пить да пить», ещё звенела какая-то пичуга, словно откликаясь на крик перепела, и вокруг – в небе и на земле – слышался неясный зуд мошек, справлявших свой праздник жизни, и уже ходили по полям от невидимых зыбких облачков тени, плясали на лицах людей и домов, по всему лицу земли пятнали свой след, и в этой пляске теней и света виделось нечто невероятное, нечто, что можно с полным правом назвать мимолётностью проносившегося времени. Она только сейчас, зайдя в воду, прислушиваясь к себе, поняла, что происходящее вокруг неё и есть счастье, та жизнь, которая ей отпущена Богом, ведь другой не бывать, время, данное ей, есть её жизнь, которая пройдёт, отшумит своим шумом и блеском, и наступит новое время. Дарья с непонятным страхом прислушалась и крикнула. Ей захотелось увидеть Ивана, она неожиданно ощутила, что была несправедлива к нему, что единственный человек, любящий из переживающих на свете за неё, – её муж Иван Кобыло. Она взвизгнула от ужасного предчувствия и замерла, затем позвала:

– Ваня! Ваня! Ваня!

Дарья постелила одеяло, глядя, как подходит лёгкой походкой муж с виноватым видом, точно не она, а он её прогнал, прислушалась. «Господи, – думала она. – Какая красота кругом! Эти поля, луга, колки, невиданное блаженство. Я жива, но ропщу, проклиная, но я же люблю! Люблю!»

– Ваня, – попросила она томным голосом, запрокидывая голову и бесстыдно обнажаясь перед мужем своим сильным истомно-белым телом, налитым неведомой привораживающей силой. В ярком серебряном свете лоснились её иссиня-молочные груди, полные округлые руки; упругое, расходящееся в широких бёдрах тело излучало магическую силу. Иван замер, не ожидавший увидеть её, такую стыдливую и такую в этом смысле «пужливую» Дарью, и видел, как лунный свет, отражаясь от её мягкого тела, заплясал над нею серебристой, истекающей волною. Он подошёл к ней; она протянула к нему руки, прося, умоляя его принять и любить её.

Она шептала какие-то слова, но он ничего не слышал и лишь ощущал волною накатывавшуюся страсть. Он был младенцем; он был великим сильным творцом и низкой тварью, а значит – он любил. Ещё когда он шёл на её зов, в нём созревало фантастическое чувство ирреальности: он видел плывущее под-над землёю светящееся белое, словно облака, словно луна опустилась на землю со своей пылающей красотой на тело Дарьюши. Она обвила его шею своею нежной рукой и притянула к себе, плача от счастья, от того, что он её понимает всю до капелечки.

Дарья, притихнув, всё ещё держала Ивана, обвязала своею длинной косой его за шею и, прихватив конец косы зубами, проговорила:

– Всё кончено, Ваня, теперь ты мой; на веки вечные привязала к себе.

Он засмеялся, соглашаясь; он желал бы этого всегда, чувствуя в её словах новое значение, находя в них силу, которая проистекает от её тела к нему. Через какое-то время они сидели неподвижно, не укрывшись, ощущая тепло и нежную ласку от яркого лунного света, а их слившиеся тела отбрасывали густую тень на зелёном лугу, казавшемся чёрным и под луной. Затем они брели неизвестно куда и зачем по холодящей ступни ног траве, не расплетаясь, приникнув друг к другу в полной тишине, только шелестел в камышах тихий ветер да лёгкая зыбь морщинила зеркальную поверхность озера в том месте, где луна протоптала к берегу серебряную дорожку. Достигнув камышей, они остановились. Дарья медленно обвела глазами озеро. Милое изумление появилось на её лице, когда с шумом и треском из камышей поднялась, как будто её оттуда выбросили, утка. Она описала широкий круг над водною гладью, замельтешила крыльями и снова камнем плюхнулась в камыши.

– Ваня, представляешь, я никогда не понимала, что жизнь идёт каждый день – мой день, его больше не будет, – сказала она, слыша, как копошится в камыше утка, устраиваясь на ночь. – Никогда мне в голову не приходило: вот эта ночь, прошедший день, ничто не повторится. Ваня, понимаешь? Ведь тысячи было дней, ночей, тысячи было людей, красивых, сильных, смелых, а вот нет их, теперь мы пришли на этот берег, где луна, камыш и вода, да ещё утка со своими заботами. Представляешь, Ваня? Нет никого, ни их желаний, ни мыслей, ничего нет. Только мы. Мы свидетели в своём воображении прошлых дней. Мы! Я никогда этих простых мыслей не понимала, я только сейчас поняла это, Ваня!

– Нельзя в одну и ту же реку дважды войти, – произнёс Иван Кобыло, влюблённо глядя ей в лицо. – Кто сказал? Я забыл, то ли Сократ, то ли Платон? Не помню. Но ведь точно. Секунду нельзя повторить в мире. Секунду! «Остановись, мгновенье, ты прекрасно!» За одно это выражение можно Гёте поставить памятник. Но ведь и я никогда не видел крылья утки под лунным светом. Никогда. Это ты для меня приготовила, Дарьюша моя. Для меня. Это тоже мгновенье, которое прекрасно, Дарьюша милая моя. И наше с тобой время, что ж, и оно наше! Я об этом тоже думал многажды, размышлял, но только вслух ты сказала. Знаешь, я тебя всегда буду любить. Всегда, чтобы ни случилось.

– А если я тебя брошу? Если брошу, Ваня? Как тогда?

– Даже тогда. Ты не бросишь меня никогда, потому что вот эта ночь из жизни не уйдёт, утка со своими крыльями на лунном ландшафте – не уйдёт из памяти, слова, пока мы живы, не уйдут, и наша любовь – не уйдёт, Даша. Новое наполнит мир, а старое уходит в забытье, но не из наших сердец, Даша.

Они ещё долго ходили под луною по кромке берега светлого озера, слыша только себя, видя только друг друга, и в каждом – счастье, которое источали их лица. Какой-то пьяный полуночник из соседнего села, завидев обнажённых, решил, что попал на тот свет, и дико заорал от испуга, затем, взмахнув руками, бросился прочь. Иван запряг Каурку, обхватил Дарью своими ручищами с лёгкостью и, смеясь от того, что смеялась она, усадил в телегу. И лошадь, не услышав от хозяина обыкновенного в таких случаях слова, натянула постромки и пошла по мокрой и прохладной от росы земле домой.

XVII

Так называемая цивилизация революционного прогресса с неостановимой, неумолимой скоростью двигалась по полосе двадцатого века, словно самолёт, взлетая и садясь для заправок на аэродромах, чтобы перевести дух, остановиться подышать свежим воздухом, поесть и снова лететь дальше. Цель этого неумолимого движения – вперёд! Мимолётность нашей жизни, её неповторимое лицо никого не трогали. В человеческом организме, мудро устроенном природой на все возможные случаи жизни, есть одна черта, как бы выбивавшаяся из общего комплекса его поведения, как бы объясняющая некоторые многие моменты в жизни человека, предоставленной взаймы неким сверхсуществом или высшим разумом. То самое сверхсущество, возможно, не предполагало наличие в создаваемом им мелком существе, что оно может быть подобием, напоминающим его, ибо что проще создать, как не механизм, напоминающий нас с вами, так вот то сверхсущество не предполагало, конечно, что его детище возымеет желание выбиться из общей, так сказать, запрограммированной схемы, обретя в стадии саморазвития некие свои собственные черты, которые позволят ему замахнуться на сверхсущество. День и ночь нам праведники твердили о необходимости жить, как велит Бог. День и ночь мы повторяли за ними прописные истины, сводящиеся к принятию законов жизни такими, каковы они есть на самом деле: пить, есть, молиться Богу нам вменялось ежедневно, ежечасно. Молитвами мы искупали вину свою, выпрашивали милость для грядущих дней, уповали на лучшую жизнь там, за той чертой, которая обещала праведный суд, сводила все проблемы к окончательному исходу – рай или ад. Тому существу и в голову не приходило, что запрограммированное может быть подвергнуто ревизии, некоторым захочется, например, не в рай, а в тот особый мир, именуемый адом, на котором можно сменить вывеску и написать «Рай», обозначить его как рай, объяснить всё по порядочку, и желающих попасть туда будет великое множество. Вот эту маленькую чёрточку, ошибочку, можно сказать, неувязочку в психике человека не учёл Высший Разум, который ломал не один миллиард лет голову над проблемой жизни в своём царстве. И учёл все нюансы, но не учёл лишь единственный нюансик, маленькую такую закорючку в своей программе, которая и поставила перед ним неразрешимые проблемы в начале двадцатого века. Могли некоторые люди показать, что ад намного лучше, цивилизованнее, важнее, интеллигентнее так называемого Рая, который как бы на самом деле является прибежищем ужасно плохих людей. На закате человеческой жизни разные свечи горят по-разному, но и одинаковые свечи горят тоже по-разному. Как то ни странно. Можно проверить, кому не лень. Но такие наблюдения, безусловно, не тешат нас, стремящихся к обновлению и дальнейшему движению к прогрессу. Ибо прогресс – это то, что маячит впереди нам прекрасным своим великолепием. Что любопытно, прогрессом всегда называют то обычное, что маячит впереди, что происходит с нами. Например, свержение Наполеона и установление прежней монархии называли величайшим прогрессом девятнадцатого века. Кто называл? Монархи, естественно. (Не президент же США.) Звучит? Думается, что любой бандит мнит себя носителем величайшего прогресса в истории человечества. Немало тому примеров имеем. «Главное – захватить власть, а уж потом разберёмся, какую вывеску повесить на фасаде!» – такие мысли тайно посещают каждого готовящегося к захвату власти. Если вскрыть черепную коробку любого визгливого человечка на трибуне нашего ли времени или прошлого, будущего – вы найдёте эти мысли лежащими на поверхности, так сказать. Они главные, основные. Они есть самые-самые необходимые в таком случае. Выходит, человек на земле, – возможно, что он есть ещё и вне земли, как то могло пожелать Сверхсущество, – немножечко свернул в сторону у той тропы, уготованной ему свыше: у человека возобладала некая чёрточка, некая живиночка, которая толкает его на путь тернистый. Как каждые сутки имеют день и ночь, как свет и тень, так и сконструируемая душа человеческая обладает двумя сторонами – тень и свет. Создавая добро, то Сверхсущество не учло, в силу своей необыкновенной силы, что оно одновременно создаёт противоположность добру. Оно его не создавало, но – учтите! – как бы и создавало одновременно, потому что зло появилось само по себе, возникло из ничего. Ибо, построив дом, вы же не строили его для того, чтобы он давал тень. Не для тени его выстроили. Потому зло, видимо, ещё и сильнее добра и не может существовать только само по себе, то есть без добра. Творя человека для праведных дел на лике земли, Сверхсущество предполагало за ним лишь добрые начала, наделив его способностью мыслить, творить, благодарить. На трёх столпах, по замыслу Сверхсущества, должен был зиждиться мир. Случайный эпизод убийства братом Авеля ещё ничего не доказывал. Хотя и был намечен первый штришок в характере человека в те далёкие времена. Когда разверзлась бездна, тогда уж было поздно, замеченные ошибки исправить стало невозможно. Таким образом, цивилизация покатилась дальше по полосе уже вместе со своими огрехами, представляя нам зло и добро во всём многообразии. И чтобы машина цивилизации не слишком обременялась лишь злом, как-то так свернула эта машина, что зло зачастую стало походить на добро.

В конечном счёте ведь всё сводилось к тому, что цивилизации уготован один конец – гибель. Что и заставило могучее Сверхсущество снисходительно махнуть рукой, предлагая повозке греметь по колдобинам жизни до конца, до бездны.

Не было ничего необычного в размышлениях Кобыло о свершившемся на Земле, ибо после объявления новой экономической политики он, рассуждая о зле, пришёл к выводу, что на самом деле революционная повозка, видимо, тоже, как и всё в жизни, претерпевает изменения и имеет тенденцию возврата к прошлому. Его мучило значение зла. Он его видел в странных одеждах, вырядившимся под добро. Он никак не мог ещё отойти от расстрела Дворянчикова. Потом убийство старосты, крепкого мужика, исправно ведущего своё хозяйство, справедливого, честного, прямодушного, как каждый русский сельский труженик, потрясло его. На Новый год, когда Дарья была уже на сносях, а он, заботясь о её покое, старался создать все необходимые условия для родов, Кобыло услышал, что в соседнем лесу найден убитый Матеркин, опять же богатый, толковый, умный человек, получивший неполное университетское образование. Происшедшее убийство никого не смутило; на следующий день по улицам прошлись какие-то люди во главе с вечным забулдыгой Белоуровым, кричали, безобразно ругались, грозились сжечь ради будущего всех эксплуататоров дотла.

На одном из плакатов было написано «Долой Бога» и нарисовано на огромном холсте облако, а взобравшийся туда рабочий со штыком сбрасывает седого святого старичка с превеликой силою. Компания в основном состояла из парней соседнего села. Пьяные орали похабные песни, выкрикивали нецензурные слова, за которые бы раньше упекли в полицию. Но сопровождавший на лошади, при оружии и в шинели красноармеец тоже вместе со всеми орал, выказывая радости даже больше, чем пьяные хулиганы. Нездоровый дух носился над когда-то мирным, добронравным селом, славящимся своим богомольством, урожаями и сильными молодыми людьми, которых побаивались далеко в округе.

Дарья, страдая уже предродовой одышкой, оплывшая лицом, сказала, что её беспокоят эти убийства, носящие явно не случайный характер. За всем угадывался дьявольский план: убивали всё больше настоящих хлеборобов, священников. Кобыло лишь усмехнулся её проницательности, хотя и сам думал об этом. Но как только сказала, тут же засомневалась: этого не может быть по той причине, что стране всегда были нужны во все времена не только хорошие хлеборобы, но ещё и здоровые крепкие люди. История знает массу тому примеров: даже хан Батый или Чингисхан, уж настолько известные своей неумолимой жестокостью, настоящих хлеборобов, крепких работников щадили и ценили за труд, за хлеб, ибо, как говорится, на Бога надейся, а сам не плошай. Иван, соглашаясь с женой, выискивал в действиях советской власти черты, подкрепляющие его мысли, и находил их немало. Правда, на его слова Дарья сказала:

– Всякий тонущий увидит в своём воображении соломинку, за которую попытается ухватиться.

– Я не тону, – засмеялся Иван, похлопывая её по плечам со своим обычным добродушием, радуясь жизни, весёлому нраву беременной жены, тому, что её предсказания относительно Бурана сбылись. Не только к породистому жеребцу приводили молодых норовистых кобылиц на случку, за что Иван брал плату, но даже его любимая Каурка, видимо, принесёт к весне жеребёнка. Он радовался, несмотря на угрозы с улицы, посматривал на свои могучие руки, на свой крепкий двор, на книги, которые читал, на жену, Настасью Ивановну и повитуху, и думал, что мир для него полнится неизбывной силой. Правда, беспокоило лишь то обстоятельство, что участившиеся походы пьяных молодых революционеров, как они себя именовали, никого в селе особенно будто не тревожили. Через некоторое время и сам Кобыло перестал обращать внимание на шум с улицы.

Он возвращался к жене, с виноватой улыбкой поглядывавшей на него потемневшими, влажными, округлившимися глазами, в которых виделся новый для него мир ласкающей его доброты. Осторожно дотрагивался до тугого живота и улыбался хитрой улыбкой, как бы говорившей: и моя заслуга в том есть.

В ранний февральский день, а именно десятого февраля, когда сидевшая подле Дарьи Настасья Ивановна поднялась со скамеечки позвать повитуху, Дарье стало плохо. Она прикрыла рукою живот, как бы стараясь отстранить боль и рукою огладить то самое место, где рождается боль. Настасья Ивановна побежала стремглав за Марусей, а Иван, каждый день выгребавший со двора снег и отвозивший его на санях на огород, заприметив метнувшуюся через плетень старушку, молча отложил лопату и, втягивая ноздрями пахнувший разнотравьем морозный воздух, понял, что наступили роды. Он не спеша шёл через двор, ласково глядя на стоявшую тут же пузатую Каурку, хлопотавших кур и гусей, наполняясь чувством неизъяснимого блаженства, ощущая желание вот так улыбаться, восхищаться мудростью устройства жизни, её добротой и неистребимостью. Вдруг Иван услышал вскрик и кинулся опрометью в дом. Ещё не добежав до комнаты, где лежала в последние дни Дарья, он уловил странные запахи из-за двери. Кобыло вдруг ощутил опасность, безотчётное чувство страха. И хотя он давал слово не входить к ней во время родов, Иван толкнул дверь и увидел жену на полу. Она лежала и, вытянувшись лицом к двери, молча, с напряжением, словно ждала помощи, глядела застывшим в оцепенении, замершим взглядом. Через секунду он понял, что она смотрит широко раскрытыми глазами на него, но не видит, а видит нечто другое, недоступное ему.

– Дашенька! – воскликнул он с испугом, глядя на лицо жены. Ему показалось, она повела глазами, как бы приказывая ему присесть. И он, оглядываясь, быстро-быстро моргая, чтобы сбросить слёзы с ресниц, не дающие ему возможности видеть жену, увидел на полу длинную лужищу крови, растекавшуюся из-под неё. Он вскрикнул от ужаса, бросился к ней, стараясь не наступить на лужу. В этот момент вошли старушки.

– Прочь отцеда, мужик! – взвизгнула повитуха и так цепко ухватила Кобыло за руку, что смогла отодрать его от Дарьи и оттащить к двери. – Поганец!!!

Повитуху в таких случаях охватывал обычный для неё дух всевластия. Голос её приобретал такую силу, власть, что ослушаться было невозможно, не хватало смелости. Она суровым взглядом мерила мужика сверху донизу, брала за руку, и каждый дивился силе, с которой она буквально вышвыривала вон.

Не успел Иван прикрыть дверь, как услышал крик. На этот раз ребёнка. Он потирал руки, ругал себя, что переусердствовал, не сдержал слово, данное жене, которая увещевала его положиться на неё. Она во время родов не испытывала даже боли, так всё хорошо протекало у неё. Он ходил по дому крупными шагами, решая тут же ради рождения ребёнка зарезать откормленного борова, которого собирался весною продать за хорошие деньги в Шербакуле на рынке. Теперь ему осталось узнать: мальчик ли, девочка? Минут через тридцать, показавшиеся ему вечностью, в коридор выглянула повитуха, поманила пальцем, потом неожиданно вышла к нему с только что народившимся ребёнком на руках. Сизый комок шевелящейся, копошащейся морщинистой плоти, от которой даже как-то нехорошо пахло, на котором Иван с трудом разглядел полузакрытые синие глаза, мутно, с поволокой взглянувшие на него с безразличием, – то был его мальчик. Иван Кобыло как-то сник, обнаружив неожиданно в себе брезгливое чувство. Он не понимал, почему повитуха, окинув его таким ястребиным взглядом, с радостью и с гордостью объявила:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю