355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Мирнев » История казни » Текст книги (страница 27)
История казни
  • Текст добавлен: 29 сентября 2021, 21:30

Текст книги "История казни"


Автор книги: Владимир Мирнев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 27 (всего у книги 30 страниц)

– Он сказал, что мне нельзя учить, – потому, мол, что не бабьего ума это дело, – выдохнула Дарья с омерзением. – Почему? Меня тошнит от его слов!

– Он же не знает, что ты княгинюшка, Дарьюша, не знает, а выходит, что выходит – узнал, а ещё – что Ваня на свободе!

– И я так подумала, папа, – загорелась Дарья, оживляясь и принимаясь помогать старику.

– А если на свободе, что отпустили, тогда он бы нам сказал, но выходит, что на свободе, – бежал, его ищут, вышли на нас, документы же кругом есть, где мы живём, где он родился, все знают, все чекисты. Но Дуракову – не интерес, чтобы они побывали у нас. Выходит, он нас будет бояться или постарается уничтожить!

– Как?

– А вот так, дом спалит! Возьмёт и спалит, или подошлёт кого, да мало ли способов. Ты открыла тайную жизнь Дуракова, который распинается в любви к вождям. Он же везде кричит: страшно люблю вождя Ленина! Страшно люблю вождя Сталина! А на самом деле любит этот чёрный человечек другое, развратничать любит. Понимаешь, всего дворов-то в деревне – мизер! Всё как на ладони тут! Под боком Саратов, большой грязный городишко, думал я туда перебраться. Но передумал.

– Папа, давай отсюда уедем, не сможем мы тут, ребят надо в школу отдавать, я там работу найду, никто не знает, все чужие, никто следить не будет за нами. Папа, уедем в Саратов?

– Да не отпустит теперь он нас, – с досадой произнёс старик и сплюнул в сердцах. – Я боюсь, что никого не отпустит, родню нашу тем более. Ты не знаешь, что то за человек. Бесконтрольный владыка это ничтожество, который говорит, мол, я ничтожество, но уничтожу врагов я! Понимаешь!

– А если записку променять на отъезд, он же согласится, он же боится, он же за свою жизнь дрожит, тварь ползучая? – вопросительно и с мольбою в голосе глядела Дарья на старика, как на своего спасителя.

– Дарьюша, надо понимать русского человека, чтобы разобраться во всей кутерьме на улице, – он с любовью посмотрел на сноху и потёр рукою занывшую коленку. – Ох, Дарьюша, люблю я тебя не за княжеское твоё происхождение, а за нутро твоё честное! Ты ещё, деточка моя, ребёнок, вот кто ты. В другое время бы тебе родиться, счастья с Ваней моим вам бы не исчерпать, милая моя и дорогая. А в другое время вы бы не встретились: вот вам испытания жизни.

– Папа, но придёт же время справедливости, царство истины ждёт нас.

– Ждёт-то, милая, ждёт, но не наступит. Царство истины, добра только в умах людей живёт, милая. Всегда и везде царство обмана, лжи, клеветы! Понимаешь, русский человек отстал от Запада, но хочется вырваться вперёд, вот он и вырывается, лезет из собственной кожи, чтобы доказать, что не отстал. А отстал! Я тебе дело говорю. А сказать, что азиат сидит в душе, не желает. Запад подавай ему. Всё, всё оттуда! Оттуда, помянете меня. Ну да ладно, милая, поживём – увидим.

– Папа, а как же жить тогда? – со слезами на глазах спросила Дарья. Старик почесал голову и не ответил. Он стал примерять дверцу к колодцу погреба, покряхтывая и покачивая ещё некоторое время головой.


* * *

Всю осень и зиму Дарья не выходила со двора, занималась своими делами, но чутко следила за передвижениями председателя. Он не изменил своей привычке скакать на коне галопом по улице, только теперь за ним бежал не один пёс, а два огромных серых волчары. Один бежал справа от стремени, другой – слева. Приземистые, крупные, сытые, с поблескивающей в ясный день шерстью на могучих загривках, псы производили жутковатое впечатление. Теперь, как всеми было замечено, при встрече с председателем милиционер Сытов становился во фрунт, отдавая честь. Простоватые крестьяне Липок качали головами, подозревая за председателем большую силу. Авторитет председателя Дуракова креп, что особенно подчёркивалось им на собраниях, где голос его гремел ещё громче, разительнее, разносясь по всей округе и далеко за пределы; к нему стали приезжать за советом и опытом из Саратова, он учил всех, водил на поля, зимою показывал снегозадержание, летом – травы, сенокос, вспашку под зябь, всё прочее. Он клялся в такой верности партии, лично гениальнейшему её вождю товарищу Сталину, что все приходили в оторопь. Колхоз «Путь коммунизма», по словам председателя, набирал силу и выходил на финишную прямую к сияющим вершинам коммунизма, когда всё зацветёт, как сирень весною. Урожай в прошедшее лето и впрямь собрали отменный; каждый член колхоза получил по шестьсот пятьдесят граммов на трудодень. Председатель праздновал победу. Он ещё резвее скакал по полям в сопровождении псов, орлино поглядывал из-под козырька фуражки, приятно ощущая тяжесть нагана, который теперь носил не в кобуре, а в кармане, как рекомендовали в райкоме. Из-за его широкого командирского пояса постоянно торчала свёрнутая в трубочку свежая газета «Правда», наиболее ценимая им. В одном из номеров чёрным по белому были написаны хвалебные слова о председателе Дуракове, намекалось на его заслуги во время революционной бури в восемнадцатом году.

Как-то раз встретив старика Кобыло на полях, где тот в стареньких полосатых штанцах, найденных женою на чердаке, в плетённых из лыка лаптях и в своём неизменном пегом пиджачишке, под которым синела рубаха, сшитая Дарьей из куска сатина, купленного в открывшейся лавке, что недалеко от пруда, председатель Цезарь Дураков с язвительной улыбкой сказал, показывая на псов:

– Мои звери, что твой чёрт, они имеют нюх на контру.

Псы, словно подтверждая слова хозяина, оскалились и зарычали. Председатель прикрикнул на них и подозрительно поглядел на старика.

– Не бойсь, тебя не тронут, дармоед, – сказал он, ухмыляясь. – Оне ночью и днём не теряют бдительности. Посмотри, что написано в газете: «Если враг не сдаётся, его уничтожают». Горький! Мой любимейший великий пролетарский писатель, написал революционную статью «Мать». Читаю. Всякую контру выводит на чистую воду. Слушай ты, мразь, ты знаешь, – с незлобивой обыденностью проговорил он, обращаясь к старику. – Ты знаешь, кто такой Ленин? Светоч! Он живее всех живых! На земле! А партия и Ленин, а ты и не знал, мразь, что партия и Ленин – близнецы-братья! Ура-а-а! Он родил партию и стал её близнецом, вот что это такое и всякое там разное. Я не смеюсь, я радуюсь партии, её вождю гениальнейшему Сталину и диктатуре пролетариата!

Старик Кобыло молча слушал очередную здравицу председателя в честь вождей и думал о своём. Дураков захохотал, пришпорил коня и понёсся вскачь, забыв напомнить старику о главном. Но когда Кобыло собрался с другими мужиками за рыбой на Волгу, его предупредил милиционер Сытов, что ему нельзя выезжать из Липок.

Кобыло не протестовал; как всегда, на мир он смотрел со спокойствием человека много пожившего, но с единственной ноющей болью в груди, – то давала о себе знать тоска о сыне Иване. Тоска старика напоминает прощание молодого человека с любовью, только нежнее, только грусть окрашена в светлые тона, но безо всякой надежды. Если молодому человеку кажется, что ещё многое впереди, то старик прекрасно знает о несбыточности желаний. Кобыло-старший часто задумывался о прошедшей жизни, лелея в своей душе призрачный свет ярких картин детства, любви к детям, жене. Смутно, отрывочно просматривалась жизнь предков, когда их дела отмечены были печатью славы и удальства. Что необходимо для счастья? Доброе имя, свет любви к Христу. Для Кобыло главным светом всегда было светлое лицо жены, тёплая кожа маленького сына, вековые липы, хранящие память о предках, и, конечно, славная история тех бородатых конников, что в смертельной ярости страшили врагов на юге Руси. Он смотрел на председателя Дуракова с той силой, которая пугала того и вызывала скрытую ненависть, переходившую порою в отчаяние, ненависть наводила на мысль простую, ясную: честность старика, его взгляд были выше и недоступны Дуракову. В них просматривался некий полёт высоко летящей птицы, правившей к разыгравшемуся закату вечерней зари, – когда видишь на розовом фоне охватившего полсвета пламени чёрную точку и лишь воображение рисует остальное.

Наступила зима, а затем весна, а там и лето с его заботами. Как нарочно, урожай выдался отменный снова. Природа вершила дела не по воле своего владыки, а по своей внутренней потребности, по естественным законам, не зависимым от человека. Из собранного урожая выдали на трудодни тем не менее самую малость, в шесть раз меньше, чем в прошлом году. Никому и в голову не приходило попросить больше. Председатель однажды глумливо улыбнулся встретившемуся на просёлке Кобыло и сказал:

– Не знаешь, мразь, отчего школа сгорела? Враги не дремлют, сволочи, прибегают к методу террора. Кто нам не друг – тот нам враг, вот как надо по-настоящему-то. Все думают, что я – кролик! Нет, гад, я не кролик, я с утра и до вечера мечусь, стараюсь. Вона осень стоит, вона земля ходуном ходит под ногами, я за всех думаю, гад! Подгузник собачий!

– А что такое? В чём дело? – поинтересовался Кобыло, внимательно глядя на брызгающего слюной председателя. – Школу спалили, новую отстроим. В чём дело?

– А в том, что расписку надо принести твоей сучке, вот в чём дело, мразь. Так и заруби на носу себе, чтоб помнить! Молчать!

– Да я молчу, – невинно отвечал Кобыло.

– Молчать! Как говоришь со мной, сволочь? Как говоришь, мразь? Я что сказал: чтобы расписка лежала у меня на столе! И никаких! Разговорчиков! Я всё сделаю! – кричал председатель, еле сдерживая горячего коня, крутившегося под ним как юла. – А то, вишь, школу спалили, мразь такая! Мы ещё посмотрим! Я знаю, кто спалил, – с угрозой добавил Дураков.

Председатель пришпорил коня и помчался по полю, а за ним, еле поспевая, – его верные псы. Кобыло, предчувствуя недоброе, готовился ко всякому исходу своей жизни, его беспокоила лишь судьба внуков да сына Вани, о котором ничего не было известно. Он неторопко шёл по полю, вымеряя его под зябь; дойдя до брошенной на меже сеялки, присел на холодное железо. Уж приближалась зима, и её дыхание прокатывалось по земле быстрыми холодами. Старик равнодушно думал о смерти, чувствуя приближение другого холода – душевного. Вот председатель приказал вымерить поле, приехал сам и обругал его, старого человека, которому никто раньше слова плохого не сказал. И это почти за семьдесят лет. Что ж получается? Школу сожгли. На что намекает председатель? Кобыло знал: ночью арестовали Ивановых. На той неделе, приехала ночью чёрная крытая автомашина и увезла его свояка Колмыкова; перед этим среди бела дня арестовали Клуева. Вину их никто не знал. За что? Вот теперь – ему намёки? Кобыло и не заметил, как из-за сеялки появились двое низкорослых незнакомых мужиков в штатском, с опущенными в карманы руками. Один из них, с широким шрамом на шее, сказал будничным голосом, едва раздвигая толстые губы:

– Не сопротивляться. Вы арестованы!

И на немой вопрос старика Кобыло, который предчувствовал, что так именно всё и произойдёт, добавил:

– Там разберутся.

– Где «там»? – На вопрос ответа не последовало.

Кобыло ни слова больше не сказал этим молодым людям, с тоской посмотрел на поля, над которыми уже кружила свои хороводы зима, и в карканье ворон почудился ужаснувший его признак конца жизни. Кобыло понимал уже два года, что не арестовывают его только случайно. За собою никакой вины он не знал, но приближение какой-то кары за возможность быть на этом свете, за возможность дышать, ходить по земле в такое смутное время, видеть внуков, жену, красавицу-сноху, о чём даже и помечтать не мог, Кобыло чувствовал. Счастья не бывает без несчастья: тень ходит по стопам света и выкрадывает себе полоску у светлого дня.

Старика повели не в контору, как он предполагал, а к дальней точке на краю деревни. Там, возле разрушенной избы, стоявшей как бы отдельно, росла могучая дуплистая липа, под которой стоял автомобиль с крытым верхом. Кобыло шёл неторопливо, под его ногами земля не прогибалась; от старости он не ощущал упругости, боясь упасть или споткнуться. Встретившийся на просёлке сосед Дорсилов всё понял и молча прошёл мимо, как-то пугливо, словно не заметив ареста Кобыло. Но именно он и сообщил Анне Николаевне об увиденном.

В тот же день Анна Николаевна, намотав на разболевшуюся, ломящую от горя голову свой старый платок, – словно тюрбан на голове у турка, надев плюшевый жакет времён войны с Японией, привезённый вернувшимся с войны мужем, подождала председателя у конторы и слёзно выложила ему свою беду.

Цезарь Дураков, припадая на зашибленную где-то ногу, расправляя складки в поясе новой длинной гимнастёрки, прошёл к себе, сел за стол и только тогда обратил лицо к старухе.

– Я старой закалки большевик, и страшно, до болезни, люблю Сталина, – сказал Дураков с нескрываемым удовольствием и с улыбкой убитой горем старушке, слабо опирающейся на свою клюку. – Я пролетарский рабочий, я уничтожил кровавого палача Николашку Второго, мразь такая! Ты, дура, знаешь, кто такой Сталин? Нет, не знаешь, сучара, а он – светоч наших дней! Соображать надо, а вот приходишь, просишь, а записочку принесла? Не принесла! Принесла. Тогда и говорить будем. Школу сожгли? Кто? Кто сжёг школу, я спрашиваю? Я знаю! Я всё знаю! Сволочи тут все ходят, а я один пекусь за всех вас, чтобы не арестовали, а ещё поджигают. Я знаю всё! Кто поджёг, знаю.

– Он тут ни при чём, – отвечала слабым голосом старушка, замирая от страха и понимая, что ничем не поможет этот крикун. – Я Дарьюшке скажу, чтоб принесла.

– Дарью-шке? – задохнулся от негодования, выпучив глаза, председатель. При одном упоминании о Дарье он затрясся, вскочил и заорал страшно:

– Я видеть не хочу эту суку! Молчать! Сволочь! Контра! Я видеть не хочу ту тварь! Не хочу!!!

Старушка, думая, что с ним стряслась трясучка – так называли у них на деревне припадки, – в ужасе закрыла лицо руками и попятилась к двери, но в дверях стояли два огромных пса, которые ещё больше её напугали. Анна Николаевна закричала. Дураков подбежал к псам и ногами расшвырял их.

– Попалась! – со злорадством вскричал он. – Попались! Ни при чём?! А школа-то сгорела! Ни при чём, а я-то знаю, что при чём, мразь такая! Меня не проведёшь. Записочки не будет, пеняй на себя, тварь старая! Лучше не будет, и её засажу в Сибирь, сволочь, навсегда.

Анна Николаевна пятилась почти до пруда; там пустилась, задыхаясь, чувствуя страшное сердцебиение, домой. Рассказала Дарье, которая выслушала всё с поразившим старуху спокойствием и сказала, что подобного следовало ожидать от Дуракова. Она не сомневалась, что арест свёкра – дело его рук.

Вечер страдал холодным ветром; приближалась зима; реденькие снежинки дробно стучали по черепице крыши, доносились голоса игравших во дворе детей. Присутствовавшая при разговоре повитуха перекрестилась, тихим голосом предложив помолиться Богу во спасение души богобоязненного, истинного христианина Ивана Кобыло, верноподаннейшего сына Иисуса Христа, который получил дар вечной жизни ныне, присно и во веки веков. Всех поразили не слова богомольной повитухи, а тон: так говорят о покойнике.

Дарья всю ночь истово молилась перед единственной иконой, рядом с ней на коленях стояла повитуха Маруся, шептала горячие слова, обращённые к Богу.

– Господи, Матерь Божия и Пресвятая, Пречистая Заступница наша Пресвятая Богородица, да пусть наши слова пронзят толщу человеческого омертвения на грешной земле, в которой Русия наша уподобилась корзине со клубками гадов ползучих, пожирающих, ползущих друг на дружку и жрущих с превеликой охотой чистые души богобоязненных твоих агнцев. Ползают чёрные гады по нашим весям и полям, пожирают друг друга с закрытыми глазами из великого непонимания, точно творители Вавилонской башни. Так и наши соплеменники не желают понимать друг друга, ругаются скверной, машут своими грязными саблями и разрушают храмы, сотворённые при Твоём, о, Господи, благословении на веки веков! Аминь! – старушка шептала быстро-быстро; не оглядываясь, с помертвевшим лицом, вся уйдя в себя, отвешивала она поклоны, и словно никого не существовало вокруг, лишь красноватый свет чадящей струистым теплом прикрученной лампы стремился вверх по указующему персту старушки. – Богохульники и богоотступники, аки звери, твоих верных чад повели на заклание, Русия распята, аки Христос, на голгофе неверия, надругательства. О, Господи великий и всемогущественнейший, пусть чёрным будет им путь; укажи дороженьку ласковым благословением Твоим на небо для Твоих отроков и мучеников, отдавших головы за нашу землю, подножия ног Твоих и наших агнцев! Пресвятой Всевышний и Всемилостивейший наш Государь Господь Вседержавный, да прими наши сердца в Твоё воинство, мы станем поддержкой и опорой в борьбе с чёрным стадом богохульцев. Аминь! Человек от природы своей слеп, как котёнок, он тыкается в потёмках и не может найти путь праведный, помоги им Своим светом добра найти путь к истине и справедливости Твоей. Аминь! И пусть хотящему дай и от желающему помолиться не отвращающи! Возлюби и врагов своих, слепых котят! Слава Отцу и Сыну, и Святому Духу! Аминь!

Вдруг Дарья услышала голос, оглянулась; голос был знакомый, не похожий на шёпот Маруси. Дарья поднялась и подошла к двери: никого. Она качнулась от двери; тень повисла рядом с нею. Она ощутила, словно лёгкое дыхание, как тень коснулась её лица. Дарья осторожно, словно боясь вспугнуть чьё-то присутствие, вернулась и встала на колени. Всё ещё находясь в настороженном ожидании, чувствуя левой стороной взгляд на своём лице, она скосила глаза и увидела чёткую тень. Обозначилась огромная фигура с опущенными руками и головой, тень лежала на полу, восходя на стену, вырисовывалась большая голова с копной разлётных волос и красивым профилем; губы беззвучно двигались, произнося какие-то слова. Она замерла, слов не слышала, но сердце её билось так сильно, так часто, что она снова встала и, не сводя взгляда с тени, как во сне, бочком-бочком, боясь потерять тень из виду, направилась к двери, куда звала её тень. В тишине ворочалась на постели Анна Николаевна, посапывали на печке и на лавке детишки. Дарья остановилась, уловив настороженным ухом слова: «Спаси душу свою, возьми покой, я помню и люблю тебя, твой образ я храню. Слушай меня, я буду с тобой, я буду тебя хранить, береги детей».

Дарье так хотелось увидеть Ивана, ибо, без сомнения, голос принадлежал ему! Она оглянулась на стену и увидела, как стаивала на ней тень, – качнулась и, просочившись в дверь, исчезла.

IV

С этой минуты Дарья постоянно чувствовала присутствие мужа. Куда бы ни шла, где бы ни сидела и о чём бы ни думала, везде возникало ощущение его запаха, произносимых им слов. И однажды Дарья увидела. Она сидела в сарае, в том самом ветхом сарайчике, что стоял во дворе и в котором содержались три несушки. Куры клевали зерно, а одна сидела на гнезде, Дарья ждала, когда она снесёт яйцо, которое было необходимо заболевшему Мишутке. Она опять вспоминала ночь, молящуюся Марусю и тень, которая, как только она встала с колен, повела её к двери, как бы указывая путь, какой необходимо проделать семье. Уж стоял конец декабря, мороз опустился небольшой; но снег заметно стаял, и голая земля пристыженно куталась в сырость, волнами приплывающую из далёких волжских лугов. Капало со всех крыш, деревьев; грустное зрелище открывалось взору. Дарья смотрела из сарайчика на избу, видела через окно в избе, как там за столом сидели Вася с Мишуткой, показывая друг другу носы. И вдруг она заметила: словно облако появилось между сараем и домом. Приглядевшись, Дарья различила сквозь белое облако ресницы, зрачки. И она поняла: глаза! Без всякого сомнения, в воздухе плыли глаза мужа – большие, открытые, какие бывают у людей с хорошим зрением, потому им не надо прищуриваться, спокойные в своей задумчивости. Они зависли над землёю, и, когда Дарья встала, направляясь к ним, медленно растаяли в воздухе.

Дарья поняла, это – знак. Она чутко стала прислушиваться ко всему. Стукнет ли ставня или дверь – она вздрагивала, замирала и, медленно оборачиваясь, искала виновника случившегося. И сердце у неё при этом сжимается и всё ждёт – торопит события. А денёчки выдались плохие. По-прежнему на трудодни не выдали обещанное, холод и голод подбирались неслышными звериными шагами. Но сосед Соловин, собравшийся как-то на станцию на колхозной лошади за запчастями для сеялок и веялок, сказал, что хранить надо картошку, ибо снег – признак голода: как выпадет, так и голод грянет.

В тот день Дарья вышла на улицу и увидела соседа, человека неопределённого возраста, добродушного, спокойного, ироничного, вечно в большой шапке, в сапогах, старом измызганном кожухе, с трубкой, подаренной ему одним офицером в Гражданскую войну. Она, словно что-то потеряла и пытается отыскать, спросила у Соловина, запрягавшего лошадь в телегу, когда отправляется поезд на Москву.

– От тот поезд в девять тридцать отправляется, а приходит из штолицы в шесть тридцать утра, – сказал сосед, не поднимая головы.

Дарья загорелась, тут же стала собираться. Она ещё толком не решила, поедет в Москву или нет, но сердце её уже знало: поедет. Дарья с бледным лицом, запыхавшаяся, в расстёгнутом жакете из плюша, подаренном Анной Николаевной, со слезами на глазах расцеловала детей, и когда сумерки опустились на землю, отправилась на станцию, пообещав завтра к вечеру быть дома. Денег, конечно, у неё не имелось ни рубля, и только в спешке можно было об этом забыть. Что её гнало в Москву? Она, пожалуй, не смогла бы ответить ни себе, ни детям. Но в Саратове, уже на вокзале, вспомнила о деньгах. Знала, что ни рубля ведь не имела, а поехала. Дарья села на лавку и заплакала. Мимо торопились люди, оглядывались на плачущую, по-крестьянски одетую женщину, а она не стыдилась своих слёз, так стало обидно, больно и горько, что сдержаться было невозможно. Дарья с твёрдой решимостью, не смахивая их с лица, вошла в вагон и призналась во всём проводнику, пожилому, ссутулившемуся мужику в фуражке, который разводил огонь в печурке. Он обратил к ней своё стариковское лицо и ласково сказал:

– Ну так чё? Ничё, садись, не проверять, так доедешь. А слезами горю не поможешь. Москва слезам не верит, голубушка. Кто ты? Не из простых, вижу. Ничё, матушка, все там будем равны. У Бога.

Он угостил её чаем, корил за слёзы, спросил, имеет ли она детей. Когда она ответила, что их у неё шестеро, с недоверием отстранился, держа толстый мутный стакан с чаем в руке, и пришёл в восторг. До Москвы Дарья не могла ни уснуть, ни придумать для себя смысл своего путешествия без копейки в кармане, без документов. Странным для неё казалось движение собственной души. Необъяснимым.

Она на Курском вокзале в Москве, куда поезд прибыл утром, с трепетом, поблагодарив проводника, сошла на перрон. Не оглядываясь, шепча: «Вот она, вот она!», пошла, пытаясь вспомнить Пречистенку. Кругом торопились люди, спешили на работу с невыспавшимися лицами, нетерпеливыми в своей суете, хлопотах, заботах. Дарья шла крадучись, и в её походке, на которую оглядывались, кивали, усмехались прохожие, было что-то немосковское. Всюду красовались молодые довольные милиционеры, встречались частенько солдаты, чиновники. Выйдя за вокзальную площадь, она оглянулась, мелко-мелко перекрестилась. Всё было то и не то. Господи, отсюда же она уезжала в тот далёкий день с отцом и матерью! Вон там бежали, и ещё мама оступилась и чуть не упала и, плача, подняла уроненный саквояж, в котором собрано было всё их серебро. Дарья чувствовала себя затравленной; внутри её трясло, словно в истерике.

Как только она увидела свой дом, остановилась: сердце её зашлось, а слёзы хлынули из глаз. Она не могла и шагу ступить в первые минуты. Дарья обошла дом, маленький, с садиком перед крыльцом; на клумбах, обрамленных красивым остроконечным кирпичом, когда-то выращивали цветы: летом – розы, осенью – любимые отцом георгины. Сейчас же всё было заезжено, затоптано, подмороженная земля схватилась коркой. Она поднялась по ступенькам, их было девять, так и сейчас девять, заглянула в стеклянную дверь. За столом, что у входа, увидела закутанную в полушубок и в палевый шерстяной платок толстую на вид тётку с болезненного цвета лицом. Завидев Дарью, женщина, не вставая, махнула рукой, как бы прогоняя её прочь. Но, видя, что Дарья не отходит, направилась, переваливаясь с боку на бок, точно утка, на своих больных ногах, к двери и, отперев, уставилась на пришелицу.

– Чего тебе?

– Я, тётенька, хотела бы зайти посмотреть, – заговорила просящим, торопливым, жалким голосом Дарья, глядя сторожихе в глаза с мольбою, зная, что та может и не пустить. – Комнату посмотреть одну. Зайду, посмотрю и уйду.

– Неча тут глядеть. Учреждение государственное. Из бывших, что ли? – вдруг спросила тётка, закинув слегка голову набок: так ей лучше стало видно подслеповатыми глазами лицо молодой женщины. Дарья кивнула, заливаясь вмиг слезами, от которых больше слова не могла вымолвить. – Заходи. Господа тоже хорошие были. Сейчас скрыжники, всяк о себе, а когда я у князей Куракиных, так: матушка, Нюса, как здоровьице ваше? А счас летят, бельмы наливши! Проходи, скоро восемь тридцать.

Дарья так со слезами и вошла, испытывая неимоверную благодарность к этой грубоватой, но прекрасной русской женщине. На подкашивающихся ногах прошла по лестнице вверх, на второй этаж, свернула налево по галерее, почти с незрячими от слёз глазами, наощупь, всхлипывая, под надзором дежурной сторожихи. Вот и комнатка, вот здесь она сидела, вот то самое грязное оконце, которое она сама мыла. Дарья подошла к окну, закрыла глаза и – внезапно открыла. Так и есть: напротив высилось то самое их дерево – липа! Огромная, старая, уже с искорёженным стволом, на котором чернело что-то. Пригляделась – женские трусы. Липа! Дарья прижалась к окну и заплакала ещё пуще. Она готова была здесь умереть, среди чужих стульев, грязных заплёванных столов, пыли и грязи. Здесь бегала она босыми ногами с детства! Отсюда выходила, выглядывая из-за угла, как бы выдвигаясь из-за стены, мама – чистое, ласковое, прелестное лицо глядело влюблённо на дочь, предрекая ей жизнь прекрасную.

– Мама! Мамочка!!! – воскликнула Дарья и упала без чувств на пол.

Её вопль пронёсся по всем пустым, гулким комнатам. Сторожиха поднялась с мрачным лицом и с графином воды, брызнула в лицо женщины и сказала:

– Не убивайся, всё одно жизнь идёт своими шагами, не остановить, дочка.

И слово «дочка» пронзило сердце Дарьи с такой силой, что она обхватила руками, ещё не встав с колен, сторожиху за ноги и прильнула к ней с такой нежностью и страстью, с такими содроганиями, что старая женщина, давно уже не плакавшая, сама прослезилась, погладила её по голове, приговаривая:

– Да что ты, ну что, поди, ей-богу, образуется. И звери мирятся, милуются, дочка.

Грудь Дарьи разрывалась, душили слёзы. Она не могла освободиться от образов милых людей, и память, которая многое забыла, с неожиданной ясностью всё обозначила, проявив такие мелкие подробности, как, например, голубоватый рисунок на фантиках конфет, что у Дарьи на миг остановилось сердце.

Она не могла отсюда уехать, готова была здесь и умереть. Если бы не дети, конечно.

Обратно Дарья ехала всё с тем же проводником, помогая ему за безбилетный проезд, – помыла ложки, стаканы, вычистила его купе, сварила крепкий чай, отчего он, холостой мужик, расслабившись сердцем, сказал:

– Такую бабёнку заботливую иметь, умирать б не захотелось.

На прощание растроганный проводник сунул ей в карман горсть карамели.

Вернулась она домой в Липки уставшая, разбитая, молчаливая, но словно просветлённая, как человек, соприкоснувшийся с истиной, обретший смысл жизни.

В первое время Дарья перестала видеть тень Ивана, его глаза, зависшие в воздухе, слышать его голос. Лишь дети внесли в душу покой и надежду на лучшую жизнь впереди. Она, вернувшись, поняла, как не может жить без детей, как стремилась к себе, в эту проклятую деревню, которая не принесла и вряд ли принесёт счастье. Анна Николаевна заболела и не поднималась, повитуха лечила её известными старыми способами – молитвами да чаем с липовым цветом. Дарья принялась за хозяйство. Теперь она понимала, что в случае крайней нужды можно будет всё бросить и уехать. Ведь сколько замечательных людей вокруг. Безбилетно доехала до Москвы и обратно. Участливые милиционеры на улицах Москвы, сторожиха, – с кем бы она ни столкнулась, все принимали в ней участие.

Дарья, сомкнувшись с духом своего детства и своего дома, окрепла душой. Она явственно ощутила в себе тот дух, который ещё не выветрился, слышала голоса своих предков, отца, матери, братьев. Только спустя месяц Дарья поняла, что в тот миг находилась среди своих родных в том своём доме, и то посещение наполнило душу упругой силой сопротивления.

Семья в основном питалась картошкой; к январю её осталось мало. Пшеницу на трудодни не выдали. Дарья решила перенести картошку из погреба во дворе в подпол под избой, боясь, что из-за не выпавших снегов картофель может замёрзнуть. В том погребе, по традиции, хранилась семенная картошка. Семенную старик Кобыло тщательно сортировал, перебирал, старался её уложить таким образом, чтобы она пролежала в целости и сохранности до весны. Но теперь Дарья поняла: картофеля до весны, даже вместе с семенной, может не хватить.

Она внимательно просчитала, просматривая каждую картофелину, перебрала всё, что имелось. На Рождество напекла из последней муки пирогов с картофелем и луком, любимые пироги Ивана, молча разделила всем поровну и сказала Анне Николаевне: до весны картошки не хватит. Та покачала головой и ответила, что надо идти к председателю, пусть выдаст заработанную пшеницу. Дарья, однажды укараулив своего соседа Соловина Потапа Иваныча на улице, спросила, не будут ли выдавать пшеницу на трудодни, ведь собрали очень богатый урожай.

Тот усмехнулся:

– Догонят и ещё дадут, подыхать придётся, соседушка. Отправить надоть детишек, а то кушать скоро будет нечего. Забрали пашеницу кормить оглоедов Москвы и Ленинграда.

– А что?

– Вот уж не знаю, что, – отвечал он равнодушно и похлопал себя по бокам, ища спички. – Вот уж не знаю, соседушка. Так решили, едрён.

Вечером, перед сном, Дарья поделила карамельки, подаренные проводником в поезде, на шесть ровных частей. Дети, сгрудившиеся у стола, стараясь каждый выхватить быстрее сладкий свой кусочек, несказанно радовались. Так продолжалось пятнадцать дней, потому что конфет оказалось ровно пятнадцать. Мальчики, получив порцию, укладывались в постель и принимались медленно сосать карамельку, продлевая наслаждение. Лишь младший Ваня не понимал, почему ему дают такой маленький кусочек, и хныкал. Но ни разу Дарья не изменила своей привычке, ни разу не пошла маленькому навстречу. Каждый получал свою долю, наслаждался ею или мог её подарить брату, бабушке, маме, Марусе.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю