355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Мирнев » История казни » Текст книги (страница 28)
История казни
  • Текст добавлен: 29 сентября 2021, 21:30

Текст книги "История казни"


Автор книги: Владимир Мирнев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 28 (всего у книги 30 страниц)

В который раз Дарья проверяла наличность картофеля, раскрывала погреб, снимая тяжёлую, прогнившую, из толстых досок, сколоченную ещё прадедом Кобыло дверцу. Из погреба её сразу окатывало спёртым воздухом. Она, зажигая лучину, спускалась в подпол и внимательно оглядывала погреб, отмечая, как уменьшается горка картофеля. Дарья понимала, что хватит до апреля, не больше, и эта мысль её словно током обжигала. Она садилась в погребе на низенькую скамеечку и сидела, вдыхая тяжёлый запах картофеля, и думала: как же ей быть дальше? Картошка дышала теплом. Выпал снег и ударили сильные морозы, от которых не стало лучше. Ничего не переменилось. У Дарьи в мозгу сидела, правда, одна мыслишка, на которую она надеялась и собиралась использовать, – та бумажка, подписанная дважды председателем Дураковым о нелюбви к кровавому вождю и палачу. Если она пригрозит ему, он даст ей столько хлеба, сколько необходимо.

Но случилось странное происшествие. Как-то вечером Дарья услышала писк мыши, обыкновенный писк. Но ей показалось, что мышь забралась в подпол. Дарья сразу, зажёгши лучину, спустилась туда, поискала мышь, поворачиваясь неловко в низком подполе, уронила лучину и сразу же услышала писк зверушки, на которую наступила. Она опасалась отдёрнуть ногу, чтобы не упустить мышь, но боясь нащупать её рукою, крикнула старшему сыну Пете или кому-нибудь дать ей огня. Топилась печь в доме, и на крик сразу откликнулись несколько сыновей и повитуха.

– Ну дайте же что-нибудь! – в сердцах воскликнула Дарья. – Ну хоть бумагу какую-нибудь! Я слепая тут!

Петя, заглядывая в погреб, подал зажжённый клочок бумаги. И она поймала мышь за хвост и, держа так на вытянутой руке, рассматривала её, посвечивая самодельным фитилём. И вдруг она на последнем догорающем клочке увидела кривую неграмотную подпись Дуракова, вскрикнула и выронила мышь, быстренько вылезла и, горя нетерпением, поднялась на табуретке на припечек дымохода, где хранилась драгоценная бумажка, пошарила рукою и, не обнаружив, спросила:

– Отсюда брали? Кто брал? Да вы себе смерть подписали! Господи, что ж это такое! Как можно?! Смерть подписали!

Бледная повитуха Маруся, боясь за мальчика при виде разгневанной Дарьи, взяла вину на себя и, перекрестившись, объяснила, что листочек тот давно лежал на комоде, и никто не догадывался, что он, видимо, слетел оттуда, с припечка.

Последняя надежда истаяла у Дарьи. Теперь оставалось одно: как только объявится муж, немедленно уехать. Она так надеялась на эту записку, хваталась за неё, как утопающий за соломинку.

В марте Дарья пересчитала оставшиеся картофелины. По две на человека. Дети стали капризничать. Весна началась ранняя, почернели снега и заявились грачи. Они и были настоящие хозяева жизни. Недалеко от Липок остановилась воинская часть. Оттуда каждый раз в одно и то же время доплывали вкусные запахи завтрака, обеда и ужина. Дети ходили на улицу подышать этими ароматами, тщетно пытаясь ими насытиться. Вся деревня словно вымерла. Разнеслись слухи, что из-за толп бредущих нищих, голодных людей из деревни никого выпускать не будут. Военные плотно охраняли деревню, никого из неё не выпуская. Старший Петя, крепенький, жилистый, смуглый, в отличие от остальных братьев, однажды вертелся недалеко от походной кухни, возле которой красовались горки хлебных кирпичиков, вкусно пахнущих. Молодой розовощёкий красноармеец давно заметил мальчика, стоявшего с сиротской кислой миной на лице, и сделал вид, что не замечает взгляда мальчика, его голодных, пожирающих хлеб глаз. И всё-таки его голодное клокотание в горле – когда мальчик с шумом проглатывал слюну, – разжалобило красноармейца. Он незаметно улыбнулся Пете. Тогда Петя подошёл и взял один всего один кирпичик. Розовощёкий сделал вид, что не заметил. Петя сунул хлеб за пазуху и заспешил домой, не веря своему счастью. Солдату нельзя было самому отдавать хлеб, но незамеченное воровство дозволялось.

Тем временем проезжавший на скакуне своём, сопровождаемый собаками председатель Дураков заметил мальчика и остановил его.

– Покажь, гадёныш, что спёр? – грозно спросил он; собаки подбежали к Пете, почувствовав ещё свежий запах хлеба. Петя поднял рубаху, и хлеб вывалился на землю.

– Вор! – воскликнул председатель Дураков, нагнувшись, схватил мальчика за ворот и поднял над землёю. – Воруешь, гадёныш?! В тюрьму захотел? Говори! Молчать, сволочуга! Пойдёшь со мной. Молчать, дрянь!

Участковый милиционер вечером переправил Петю Кобыло в Саратов, а когда Дарья прибежала к председателю, он сказал ей, прямо глядя в глаза:

– Что, сучка, опять прибежала? Хватит. Принеси записку, а не то сгною твоего гадёныша. Я – пролетарский человек, а ты меня позорить?! Не выйдет. Ленина не читала. Сталина, гениальнейшего вождя мирового пролетариата, о котором я каждый день вспоминаю, не читала. Прочь! Не то собак спущу. Он – вор, твой сучонок!

Дарья повернулась и ушла, кляня в душе свою жизнь, председателя колхоза, советскую власть.

– Вот видите, – сказала она дома, вытирая слёзы и чувствуя, что сил её не хватит на борьбу с председателем. – Была бы записка, всё как просто бы обернулась. А что делать теперь? Петя всего лишь хлеб взял. Мы голодны, я не ем уже трое суток. Всё берегу для вас.

Дети обступили её и стали успокаивать. Миша пригрозил, что когда подрастёт, то накажет Дуракова за злобу. Но самое главное случилось позже: вечером молча, не приходя в себя, скончалась Анна Николаевна. Она, убранная Марусей, её закадычной подругой, лежала на лавке успокоенная, с ясной думой на открытом, добром челе; жёлтое её, восковой желтизны застывшее лицо, покрывшись той спокойной смертной усталостью, от которой человек, уходя в тот мир, старается, полагая за счастье и принимая как дар Божий смерть, избавиться, чтобы облегчить жизнь оставшимся в живых. Земля была ещё мёрзлая, и Дарья, с трудом прорубив верхний слой топором, копала могилку на деревенском кладбище. Стоявшие рядом Миша и Вася, одетые в старые рваные фуфайки, молча смотрели, как их мать выбирала мёрзлую землю. Тоскливо в тот день выл ветер в голых, сиротских деревьях, с раздирающим душу карканьем носилось несметное воронье, стаями кружившее над полями. Жутковато становилось от их крика. На санках они дотащили гроб до могилки, повитуха перекрестила, пошептала молитву; гроб забили и опустили в могилу. Недалеко от кладбища стоял пост заградотряда. Оттуда на кавалерийских лошадях выскочили двое красноармейцев и, махом взяв кладбищенскую канаву, остались наблюдать за похоронами.

Никого не выпускали и никого не впускали в Липки.

V

Дарья не могла долго выносить своё нищее положение, голод детей, а потому искала выход. Она судорожно металась в мыслях от одного к другому, даже собиралась пойти и убить псов председателя, которые почему-то особенно стали ненавистны. У неё глаза мертвели от ненависти, видя, как скачут по улице эти огромные сытые псы. высунув язык, у стремени Дуракова. Первое, что ей пришлось сделать, – зарезать кур. Она с сожалением, чувствуя острую головную боль и тошноту, взяла топор и, ухватив полусонных от голода и холода кур, отрубила им головы. Злорадное чувство от возможности утолить голод засветилось в её глазах. Дарья быстро ощипала одну курицу и сварила её в большом количестве воды, предполагая напоить горячим бульоном своих мальчиков, которые в первую голодную неделю, когда она стала выдавать по одной картофелине в день, по стакану кипятка утром и по тарелке с плавающей варёной картофельной кожурой – на ужин, в первые дни жаловались на боли в животе. Затем боль отпустила, и появилась сонливость. Дарья крепилась; повитуха Маруся перестала почти есть, целый день лежала на постели умершей подруги и молилась, шепча слова молитвы и проклятия одновременно.

Через неделю у ребят пропал аппетит. Дарья с ужасом чувствовала их холодные руки, ноги. Каждый день приносил какие-то перемены, толкавшие мать на новые действия. Когда были съедены все куры, она стала искать в подполе картофельные очистки, гнилую картошку, картофельные ростки, ходить по огороду в поисках оставшихся в земле клубней.

Однажды Дарья вышла на улицу, подошла к соседскому двору, поглядела на маленькую чёрную избёнку, на телегу, стоявшую перед окнами, и увидела соседа, сидевшего у колеса брички в неестественной позе, в валенках, неизменном полушубке, с опущенной в шапке головой так, что лица его почти нельзя было видеть. Она окликнула его, думая, что сосед одинок и, возможно, у него сохранились какие-нибудь запасы продовольствия. Вошла во двор, крикнула. Соловин не ответил. Уже подходя к нему, Дарья с ужасом почувствовала неладное. И на самом деле – сосед сидел мёртвый. Наглая ворона стояла перед ним и пристально глядела в опущенное лицо. На протянутых распухших от голода ногах, обутых в обрезанные по ступни валенки, обвязанные толстой бечёвкой, стояло сито с остями выклеванного уже воробьями овса. Покойник словно глядел в сито. Дверь в дом качалась от сквозняков с лёгким поскрипыванием на несмазанных петлях. Дарья заглянула в дом, холодом повеяло оттуда – голый стол со стаканом и алюминиевой миской, нетоплёная печь с кучей на ней лохмотьев, лавки, тёмные углы. В стакане на столе что-то чернело. Она подошла поближе и обнаружила, судя по всему, весь запас пищи Соловина – четверть стакана овса. Дарья высыпала овёс себе в карман и направилась домой. Подумала: надо похоронить соседа, сообщить, чтобы позаботились родственники. Но мысли скользнули стороной – ею овладевало равнодушие, голод давал о себе знать. Дарья чувствовала лишь жизнь души, там она ещё теплилась, слабо прорываясь наружу, заставляя её действовать, проявляя сильный, доставшийся как драгоценный дар от древнего рода, характер.

Маленький Ванюша сильно сдал первым; о нём Дарья и думала прежде всего. Для него сварила овёс, вылущив его предварительно, но из остей тоже сварила кисель, чтобы ничто не пропало. На дрова Дарья разбирала сарай, понимая, что не сможет, как было раньше, отправляться за дровами в лес.

Ванюша лежал почти все дни и не вставал. Чтобы экономить силы, она уговаривала детей лежать, а сама металась в поисках хоть чего-нибудь съестного по деревне. Дети подчинялись матери, но через некоторое время постоянное пребывание в постели выливалось в тоскливое, невозможное состояние, коченели руки и ноги, каким бы рваньём их мать ни укрывала.

Особенно невыносимо становилось от воя собаки. Барбос повыл дня два и неожиданно перестал. Когда Дарья заглянула в конуру, пёс лишь слабо пошевелил хвостом, отходя. Но на другом конце деревни не переставая выла собака; её вой уносился в поднебесье, тонкой струйкой пробивая сонное царство вымирающей деревни.

– Мамочка, почему он воет? – спрашивал самый маленький, не закрывающий глазки ни на минуту. Он глядел на мать постоянно. Она чувствовала этот тоскливый, словно укоряющий взгляд больших печальных глаз, и сердце её обрывалось при мысли: неслучайно!

– Сыночек, то собачка плачет по уехавшим хозяевам, – отвечала Дарья. – Ты спи, маленький. Спи, пусть тебе сон хороший приснится.

– Не хочу спать, – плакал он, глядя на мать сквозь слёзы. – Не хочу-у-у. Папочка когда приедет?

Весь март стоял холодный, промозглый: душа Дарьи исстрадалась от бессмысленных блужданий в поисках хоть какой-нибудь пищи. Она вырыла на своём огороде и на соседских мёрзлую картошку, корни подсолнечника, ботву – всё, что имело хоть какое-то отношение к пище. Сама стала раздражительной от постоянного недоедания, чувствовала и видела, как её ноги наливаются тяжестью. Дарья порою с отчаянием думала, что до лета не дотянуть, что смерть может прийти раньше, чем приедет муж. Она упорно молила Бога помочь в этой жизни, послать мужа домой. Но через некоторое время Дарья уже думала о том, что чем настойчивее и страстнее она молила Бога, тем всё прочнее в ней укоренялась прямо-таки страшная мысль о невозможности исполнения её просьбы. Никто не поможет, никто не придёт, не спасёт.

«Вот я тоже распята на кресте жизни! – с горечью мысленно восклицала Дарья. – У Христа хоть детей не было, а у меня пятеро, и один в тюрьме сидит, и ему тоже несладко».

Когда Дарья нашла у умершего соседа в доме, куда она снова наведалась, единственную картофелину, закатившуюся, видать, с осени в угол, она её сварила, отвар дала выпить старшим, а младшему поднесла ко рту варёную картошку, он закричал, испугавшись чего-то:

– Не хочу кушать! Не хочу кушать!

Дарья после этого прилегла, уставясь в потолок, а вечером направилась к месту, где стояла воинская часть. На запах. Она не думала, что ей будет стыдно копаться в отбросах солдатской кухни, но кое-что нашла, набила карманы картофельными очистками, а увидевшему её повару со слезами сказала:

– Дай кусочек хлеба для детишек. – И сердобольный солдатик отдал свой хлеб. Она принесла с радостью хлеб, разделила на шесть частей – пять для детей и одну для Маруси, сама довольствовалась картофельными очистками. Младший положил хлеб в рот, пожевал, закашлялся, и его стошнило. Затем ещё полчаса продолжались позывы рвоты, от чего он чуть не захлебнулся слюной. Ванюша с болью отложил кусочек, не сводя с матери своих страшных больных глаз, как бы говоря: мол, я же говорил тебе не давать мне хлеба.

Дарья понимала: Ванюша долго не протянет, старалась предотвратить неизбежный конец, но никак не могла сосредоточиться, чтобы найти единственно правильный выход. Старушка повитуха призывала Дарью просить Господа, сама неистово молилась. Дарья снова стала слышать голос мужа, в то же время краем сознания оживляя те крохотные здравые крупицы, оставшиеся от прежнего глубокого ума, способности мыслить по-прежнему. Как же ей относиться к своей жизни? Неужели согласиться с тем, что достоинство просит подаянье, как то сказано в любимом ею сонете Шекспира? Дарья с омерзением вспомнила, как она, унижаясь, выпрашивала у красноармейца кусок хлеба, копалась в солдатских отбросах. Её всю затрясло от горя и унижений, отвратительного ощущения полного своего поражения в жизни. Ничтожной и никому ненужной. Ни ей и ни её сыновьям. Вдруг она заметила перед собою лёгкое, зыбкое движение; приглядевшись, поняла, что на неё смотрят глаза мужа. Мираж?.. Галлюцинация?.. Не рассуждая, Дарья молча встала и пошла за ними, наполняясь приятным, лёгким ощущением полной свободы от голода, мрачных мыслей, завладевших ею в последних числах марта, самого страшного месяца в её жизни. Дарья прошла сквозь дверь, словно не открывая её, пересекла двор, направляясь к липе. И тут глаза исчезли на чёрном стволе дерева, будто растаяли. Она подняла лицо и увидела липовые семена, почки, кору. И принялась, встав на принесённый табурет, срывать почки и семена, набивая ими рот, ощущая, как его заполняет сладость. Она нарвала полный карман и принесла домой; дети принялись есть.

Дарья билась за жизнь, ища опору в воспоминаниях о прежней счастливой жизни, но чувствовала беду, которая комом катилась на них. Она понимала, что долго не сможет продержаться. А если не сможет она – погибнут все.

Порою её охватывало безумие. И она хватала топор, порываясь идти к председателю и зарубить его собак, понимая в то же время, что своими ослабевшими руками едва ли удержит топор более пяти минут. После приступа безумия на неё накатывала волна полного безразличия, когда казалось, что конец мучениям, что смерть – лучший выход из положения.

Однажды она сидела на пороге своей избёнки, молча и тупо уставясь на улицу, по которой пронеслись два пса, сопровождая мчавшегося во весь опор всадника, и она подумала: «А собаки жрут человеческое мясо». И не замечая, автоматически повторяла часа два: «А собаки жрут человеческое мясо. А собаки жрут человеческое мясо».

Поймав себя на этом, Дарья поняла: она умирает, дети умирают, кругом бродит смерть, люди мрут, и собака, которая ещё воет, тоже скоро сдохнет. И что это кому-то необходимо. Если существует смерть, значит, она кому-то необходима. И она принялась молиться Богу:

– Страдания наши, Господи Иисусе, есть единственный путь, который приведёт нас к жизни настоящей и счастливой, которую мы обретём после всех страданий и гонений. «Блаженны вы, когда будут поносить вас и гнать и всячески и несправедливо злословить». «Блаженны чистые сердцем, ибо они Бога узрят». Господи Иисусе, Ты желаешь изменить жизнь страждущих и поправших Твои храмы на земле и вывести людей на праведную дорогу, чтобы данный путь и указанный Тобою на гору всеобщего процветания для нашей великой страны был увиден людьми праведными, боголюбивыми, чистыми сердцем! Господи, Милый Иисусе, я принимаю наши страдания, как знак для всех людей наших, я приму их вину на себя, и пусть моя жизнь покроется неисчислимыми испытаниями, которые вышлешь Ты на мою бедную головушку. Господи, Ты любишь светлых, чистых душою и помыслами людей, агнцев небесных, могущих стать ангелами, так возьми и моих детей, преисполненных великого страдания за тяжкие грехи человеческие! Узри в них тот ясный и светлый огонь, наполнявший их души великим огнём первородным, могущим стать светильниками в том блаженном краю, куда сходятся полные любви и невинности люди! Господи! Пусть путь мой будет искуплен, и я пойму Великий Завет Твой, приму близко к сердцу, что, мол, возлюби врага своего, и прощу всех греховников, врагов и бойцов бесовских, заблудших овец, не ведающих, что творят. Пусть искупление, выпавшее на меня, обернётся страданиями лишь для меня, и тот терновый венец, которым Тебя венчали на Голгофе, я надену с превеликим желанием искупить все грехи народа, на которого сниспослано Тобою великое испытание, распятого на огромном кресте Твоих испытаний. Пусть я стану тем воплощением всех его мерзостей, преступлений и богохульствий, приведших его к позору и навлёкших на него великий гнев Твой. Пусть гнев выпадет на меня! Пусть я пройду за врага невидимого мира, увижу ад и ужаснусь, пусть моё содрогание услышат, мои судороги дойдут до народа моего, поймущего, что то есть великий грех, мои испытания. Я готова, Господи! Готова, Господи Иисусе! Прими меня на свою Голгофу, испытуй меня! Страдания в Твоих руках, оне очищают. Дух Божий изменит человека и приведёт к совершенству. Я войду в страдания вечные и пройду, и Ты поймёшь мою истинную любовь к Тебе, и я буду страдать с Тобою в сердце! Господи, прими слова и пойми меня, я желаю и хочу страдать за грехи наших заблудших овец, за народ, за слёзы и за кровь, за горе и радость всех голодных и сытых, врагов и друзей, и я прошу Тебя понять меня, Иисусе, окрасить мой тернистый путь страданиями на всём пути Твоём! Пусть Твой путь станет моим путём, Ты поймёшь силу моей любви и веры в Тебя, о, Господи! Через страдания я стану дитя Божие, буду жить с Тобой в моём сердце, Господи! Я иду, Иисусе, поклонюсь, вот что я сделаю. Я молюсь за всех людей наших, за всех детей наших, и моих, и принимаю вину на себя, Боже! Святый Божий, помилуй и даруй нам путь испытания!

После молитвы Дарья не могла стоять даже на коленях, опустила на пол голову перед иконой и молчала, набираясь сил. Час проходил, а она всё не вставала, второй проходил, а она всё стояла, уронив голову на пол.

VI

«Христос сказал, что хочет быть с человеком, когда пошёл на крест Свой, – подумала Дарья, принимаясь утром за дела. – А нас долго учили простой истине: “Carpe diem”», (лови день – лат. – Прим. авт.) Она с напряжением стала вспоминать свои гимназические годы, пребывание в институте благородных девиц, но, к сожалению, заметила, что интерес к прошлому пропал. Слабое его дуновение не вызывало, как раньше, волну ответных чувств. Она заметила в себе новую черту: полное отупение, угасли эмоции. Например, когда увидела умершего соседа, прислонившегося и замершего у колеса телеги, она не испытала ни волнения, ни страха: лишь слабая, стёртая реакция в виде невнятной улыбки, горькой складки, движения пальцев, – вот эдак, как у Ивана. Словно чувства, рождаясь в её сердце с прежней силой, затормозились на пути, никак не проявляясь внешне.

Дарья стала смотреть на деревья, избы, почерневшую землю с лёгким налётом раздражения, чувствуя свою беспомощность, бессилие.

Её беспокоил всё больше младший сын. Она долго сидела подле него, гладила его шершавую кожу, личико, носик, головку, а он молча принимал ласки, тянулся к ней, не в силах даже поднять руку, но затем, устав от переполнявших чувств, отводил головку, не сводя при этом глаз с матери. Дарья поняла: сын умрёт. Наблюдая, как мать ласкает самого младшего, Вася, Мишутка, Николка и Алёша стали плакать, требуя того же – материнской ласки.

Дарья не отходила от Ванюши; вечером он так посмотрел на неё широко раскрытыми глазами, в которых уже не было жизни, что Дарья решилась на крайность – отправиться за хлебом к солдатам, пусть то будет воровство, и ещё собиралась заглянуть на скотный двор. Возьмёт с собою нож, и если есть там хоть одна животина – она не остановится ради детей.

Дарья, как только стемнело, направилась к скотному двору, осторожно прошла, опасаясь собак, мимо пруда и очутилась у цели. Поняла, что пришла напрасно: во-первых, не было спичек и вряд ли можно что-либо увидеть в такую тёмную ночь, когда небо заволокли тучи; во-вторых, из разбитых окон помещения, где содержались раньше свиньи, несло таким отчуждением и холодом, что было ясно: ни единой души не осталось в сараюхе. Разворовали крестьяне всё. Дарья пошла в лагерь, к солдатам, но, переходя по проложенным доскам маленький ручеёк, из-под старой коряги бегущий в прудик, где в былые времена любили брать воду на чай старики, споткнулась и, по инерции выставив руки впереди себя, коснулась того, что было на пути, и поняла: человек! Она потрогала лицо, не побрезговав, не закричав, – человек был мёртв. «Выходит, – подумала она, – трупы могут валяться и под открытым небом». Дарья обшарила карманы мёртвого, но в них было пусто. Перекрестив мертвеца, отправилась дальше. Через десять минут её окликнули:

– Стой! Кто идёт?

Она не отозвалась, продолжая идти. Но повторилось с угрозой:

– Стой! Стрелять буду!

«Стреляй, стреляй, я не боюсь», – сказала она себе, но вынужденно повернула домой, слушая, как воет вот уж который день на краю деревни собака, и повторяя: «Человеческое мясо жрут собаки. Человеческое мясо жрут собаки».

«Выходит, – сделала Дарья чуть позже вывод, – вокруг деревни стоят заградительные отряды, и никого не выпускают из Липок? Мерзавцы! Попали мы в капкан».

Дома Дарья прилегла на постель, не раздеваясь, ощущая слабость, надеясь, что со временем она должна пройти. Она лежала, не закрывая глаз, зная, что сон к ней не придёт, слыша всеми своими порами дыхание детей и понимая, что они тоже не спят, но не стала окликать их. Под утро она решила повторить попытку – отправилась на другой конец деревни, и её снова остановил голос:

– Стой! Кто идёт? Назад! Назад! Стой! Стрелять буду!

Дарья вернулась.

Когда чуть забрезжило, молча приподнялась с постели. Её стошнило, с болью откликнулось икотой в желудке и отозвалось в груди. Она стерпела. Ей стало казаться, что она видит снова тень на стене. Откуда тень? Лампа не горела, да и нет ещё настоящего дня. Дарья заворожённо глядела на тень, словно высвобождалась из шелухи безразличия, словно сбрасывая неприятную одежду, и в ней загорались давно забытые позывы бежать куда-то, кричать от радости...

Дарья из последних сил бросилась в сени, вытянув перед собою руки, и натолкнулась на что-то тёплое, большое и надёжное – то был её Иван Кобыло! Он стоял в коридоре, только что вошедший туда, и, притворив незапертую дверь, глядел в оставленную щель на улицу. Дарья вскрикнула и, кинувшись, припала к нему, чувствуя, как подгибаются ноги. Так у неё колотилось сердце, так стучало, что отдавалось болью и в ногах, и в голове.

– Дашенька моя дорогая, – только и проговорил Иван ласковым, огрубевшим голосом, обнимая жену и сжимая её в своих объятиях.

– Ваня, Ваня, – зашептала она дрожавшим, сдавленным голосом, зная, что не спят сыновья, но и всё равно словно боясь их разбудить, – Ваня, Ваня. Не могу больше! Не могу больше! Не могу больше! Ты жив, ты жив? Мне твоя тень являлась, Ваня, я знала, ты придёшь: я не могу больше без тебя. Надо уезжать, немедленно, иначе всем нам смерть, Ванечка…

Иван Кобыло, как будто изрядно обмельчавший, в замызганной поддёвке, драной кепке и в разбитых сапогах, заросший щетиной, похудевший, с блеском в воспалённых глазах, но всё ещё мощный своей природной силой, той, которая чувствуется, а не видится, приподнял Дарью и, ощущая её худобу и от этого считая себя виновным во всём, прижав нежно к себе, шагнул из сеней в избу. Он посадил жену на лавку и бросился к сыновьям. Никто из них, как и предполагала Дарья, не спал. Он по очереди обнимал каждого и говорил, что теперь они заживут лучше. Младший лишь слабенько улыбнулся, настолько его оставили силы, но было видно, как ребёнок обрадовался появлению отца.

Дарья ходила за Иваном как привязанная, боясь потерять, словно то появился не муж, а его призрак, в любую минуту могущий исчезнуть. Она рассказывала, хотя он едва ли слушал, о своём горе, о том, как они его ждали в Марьяновке и как, не дождавшись, уехали. Она не говорила, а шептала сквозь слёзы, словно не встретила мужа, а прощалась с ним. Обернувшись к жене, Иван обнял её и посадил рядом с собой на лавку:

– Ну что? Ну как? Где отец? Мать? Что случилось? Кругом оцепили, как в войну, Липки красноармейцами! Что? Что?

Когда Дарья ему всё рассказала, Иван сжал губы, характерно закусив нижнюю, подвигал ими, что выражало решимость и злость одновременно.

– Безматерный арестован, потому и не написал тебе, – сказал Иван, отвечая на вопросы, мучившие её. – Как враг народа. Но, наверное, из-за меня. Я вас ожидал под старой берёзой, знаешь, что возле просёлка, по которому вы должны были ехать. Но кто-то, Даша, позвал меня, я пошёл к кустам, однако никого там не увидел, в этот момент мне в спину выстрелили из ружья. Я слышал, как вы ехали, но подать голоса не мог. Кричать будто кричал, но себя от боли не слышал.

– А кто? – выдохнула она, обнимая его.

– Знать бы!.. Только меня потом взяли на телегу и отвезли – Ковчегов и этот, чёрт! тьфу! память стала сдавать, тот, который на свадьбе напился.

– Белоуров? Этот? Емельян, который кричал, что знает, кто спалил церковь?

– Да. Он. Конечно. Я истекал кровью. Все всего боятся. Еле в Омске выжил в лагере и задумал бежать. Сколько лет прошло-то? Четвёртый год, как мы уехали. У тебя ничего с едой? Вот я принёс булку и ячменя, карман нашелущил в скирде, где сидел. Ведь там целая скирда немолотая, Дашенька! Я боялся, мне Казалось, кто-то следит за мной, Дарьюша, вот только утречком и прибег. Придётся спрятаться там же, там лесок рядом, можно уйти и дальше. Кто-то ходил – милиционер, потом два солдата. Стерегут, охраняют деревню, сволочи.

– А ты бежал? – спросила ничего не понимавшая Дарья. Слова до неё доходили с трудом. Она слушала слова: они её отогревали, но их не понимала Дарья.

Иван Кобыло, потрясённый случившимся в деревне, для которого Липки всегда в памяти хранили детские годы, полные изобилия, с трудом сдерживал себя, боясь расплакаться и сделать больно жене. Он всё понял. Деревню Липки власти обрекли на вымирание – так решили большевики. А они своё решение выполняют всегда. Выходит, жителям крышка.

– А почему ты не пришёл вечером?

– Кто-то ходил всё время, они ищут меня, караулят. Они и скирду с ячменём охраняют, чтобы никто не остался в живых. Уверен, они знают, куда я пойду. Знаешь, после выздоровления левая рука еле-еле шевелится, поскольку в левую лопатку я получил заряд волчьей дроби. Дашенька, я тогда – к этому Лузину. Помнишь, тот, что философствовал? Такой худой? Ну, помнишь, он ещё на тебя зарился?

Она молчала, переживая случившееся, понимая всем сердцем своё счастье и своё несчастье, и ей было всё равно, что он говорил, лишь бы не смолкал, лишь бы слышать его голос.

– Так вот я к нему написал два письма; потом ещё два, что, мол, спас жизнь твоему кумиру Дзержинскому, помоги, мол, меня оклеветали жулики, воры, проходимцы!

– И что? Пытали, Ваня? Говорят, огэпэушники звереют?

– Было, но терпимо, семь дней допрашивали на скамейке, стоял на стуле при свете электрической лампы, они сменяли друг друга, запомни: Силюнин, Говоркян, Котов и какой-то Горушкенцев, сильно допрашивали, скажи, мол, гад, контра, ты организовал падёж, ты подпалил церковь, ты убил, ты связывался с Колчаком, а потом готовил отделение Сибири от Советского Союза в пользу Японии? Дураки! Я одному сказал, сволочуге Селюнину, он был старшой, что, мол, я тебя запомнил на всю жизнь. А он мне, скот, говорит: ты у меня уйдёшь отсюда, но только на тот, мол, свет, мы уже договорились с чёртом в приёмной, он тебя пропустит в ад. На что я ему ответил: «У меня есть дружок, он знает, кто меня пытает, так вот он тебя пришьёт!» Вот чего он испугался: кто этот дружок? Они меня боялись, потому допрашивали с наганом в руке, и мне почти всегда руки связывали, потому что одного я за ноги поднял и пообещал: убью, гад! Намочил штаны, вояка! В общем, допрашивали семь дней, семь ночей, ноги онемели, кровью сочились, не спал, а они сменяются, жрать не дают, а сами жрут, сволочи, одним словом. Ни одного мужика, всё какая-то шваль, грязненькие такие, видать, пьют, как наш Ковчегов.

– Ванечка, сколь ты претерпел, миленький, – прослезилась жена, поглаживая его лицо и чувствуя тепло сильного тела.

– Да ну, да что там, – соврал Иван, успокаивая жену, и повернулся к подошедшей повитухе. – Тёть Маруся, повитушка, подруженька Настасьи Иванны, вот новость! Вот дела! Здравствуй, здравствуй, милейшая, уж ты принимала всех наших у моей роженицы, мы у тебя в неоплатном долгу.

– Мир тебе, Ванюточка, сохрани тебя Бог, пусть Он тебе своими благословениями дороженьку выстелит чистую и ровную, дитя ты Христово, – слабо шептала старушка, целуя Ивана с радостью и с тем же своим смирением взглядывая ему в лицо в полутемноте. Вся её сухонькая фигурка бог весть на чём держалась. Она стояла, поджав и без того ссутулившиеся плечики, вся милая, старая, ветхая, смотрела на Ивана мутными, затянувшимися пеленой от слабости глазами. Иван заметил одну особенность – все говорили шёпотом: Даша, дети, повитуха. В его возбуждённом, сравнивающем, отсчитывающем время мозгу возникала одна картина безрадостнее другой, а впереди он видел маячившую чёрную стену.

– Ваня, ты говорил о том Лузине, чекисте?

– Да, конечно, говорил, – он погладил не отходившую от него Марусю по голове и тихонечко зевнул. – Поспать бы! Только тогда я понял, Дашенька, что надо пробиваться к Лузину. Тот ведь про письмо Дзержинского помнит. Я ему первому давал читать. Я ему письмо – раз; нет ответа. Я ему письмо – два; нет ответа. Тогда я понял: не доходят. Тот был, знаешь, в этом смысле правдив, честен по-своему; он мог убить человека, если знал, что это принесёт пользу его идеалу. Пытать мог зверски, но если знал, что принесёт пользу делу революции. Он – сын революции, детище её, она его вскормила на кончике своего кровавого штыка. Я понял: не выйду оттуда без него или совсем не выйду. Как-то нас вывели гулять по двору, я запустил за колючую проволоку письмецо: кто найдёт, тот отправит. Дошло! Через месяц мне: собирайся и – свободен!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю