355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Мирнев » История казни » Текст книги (страница 19)
История казни
  • Текст добавлен: 29 сентября 2021, 21:30

Текст книги "История казни"


Автор книги: Владимир Мирнев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 19 (всего у книги 30 страниц)

– Наследник!

Она, словно неслыханную драгоценность, поднесла ребёнка к лицу растерянного Ивана, затем повернулась и скрылась в комнате Дарьи.

Кобыло, склонный к разного рода философским размышлениям, покачал головой, почесал под носом и, можно сказать, ничего не понял из свершившегося. В этот момент его позвали. То был её голос. Иван нерешительно толкнул дверь и осторожно вошёл в комнату. Уже было чисто прибрано; жена полулежала на кровати, обратив ласковый взор на дверь в ожидании появления Ивана. Повитуха стояла рядом. Настасья Ивановна держала свёрток в руках. Обе, как по команде, посмотрели на него, повернув к новоиспечённому отцу благовестимые лица. И Кобыло понял лишь сейчас, что свершилось самое приятное, важное, и взволнованно посмотрел на измученное лицо Даши, на котором сквозь муку просвечивало счастье случившегося.

– Мальчик, – сказала она, тихо улыбнувшись, положив тёплую, вялую свою руку на его, большую и холодную. Он кожей ощущал к ней любовь, к милой, прекрасной Дарье. От одного прикосновения к ней мутился разум, Иван с благодарностью приник к её руке губами и заплакал.

– Маме и отцу надо написать, – проговорил он, поднимая полные слёз глаза.

– Я напишу, – сказала она и ласково погладила его руку. Старушки прослезились, мелко-мелко перекрестившись: много они видели родов, но чтобы такие могучие мужчины, как Кобыло, лили слёзы по случаю рождения сына, – такого им не приходилось встречать. Повитуха отвернулась и зашептала молитву, а Настасья Ивановна, умилённо глядя на морщинистое личико мальчика, осторожно отдала его матери и сказала Ивану:

– Иди, Ваня миленький, мой соседушка. Всё у тебя хорошо, дай Бог счастья и долгих летов. Иди, милый Ваня. С тобою Бог.

Он подчинился, вышел и направился в сарай. Он тут же вознамерился зарезать борова, но подумал, что не с руки сейчас, после рождения сына, мертвить плоть, видеть кровь, и поэтому решил попросить соседа Ковчегова помочь.

Сосед Ковчегов, немолодой, незаметный, несильный, неслышно живущий мужик, один из тех, кто предпочитал не мозолить глаза – целее будешь, – со вниманием выслушал соседа Кобыло, усмехнулся в бороду, вечно немытую и нечёсаную, положил руки на голый стол, стоявший в горнице, и, глянув на молчаливую и такую же незаметную жену, кивнул. У этого Ковчегова была одна особенность, делавшая его в собственных глазах человеком значительным, – он был молчалив. Не в том смысле, что вечно молчал, за неделю он произносил-таки пять-шесть слов. А если уж девять, то это в случаях больших запоев, которые случались время от времени. Он гнал самогон сам, запирался в бане и гнал, пил и гнал, гнал и пил. Никто не мог понять причины этого, ибо в таком богатом селе, как Кутузовка, пить мог только окончательно опустившийся человек. Ковчегов не слыл таковым: по улицам не болтался и пьяное хайло на сходках не драл, молчаливо слушал, молчаливо соглашался со всем, а если не соглашался, так же бессловесно уходил. Запирался в сарае, открывал флягу с самогоном, снимал крышку с шайки с брагой, опрокидывал стакан самогона и запивал «зелье» брагой. Жизнь поворачивалась к нему милостивым лицом, в тот момент он понимал, что живёт не напрасно. Обычно сена ему хватало до марта, а хлеба – до апреля. Сено он, как правило, одалживал у Кобыло, обещая ему вернуть с первых покосов, но ни разу ещё не возвращал. Кобыло закрывал на это глаза: что, мол, возьмёшь с нищего, а Ковчегов при встрече приопускал глаза, как бы показывая, как ему стыдно.

Ковчегова Иван Кобыло подобрал полумёртвого на просёлке, пьяного, обмороженного, лет десять тому назад. Всю зиму выхаживал его, отпаивал. Ковчегова избили за воровство в Шербакуле, сожгли его дом, опоили и бросили на дороге подыхать, окончательно полагая его за мёртвого.

Кобыло отдал ему свой сарай, помог отстроиться, наделил огородом, и – пусть живёт. Так появился у Кобыло обязанный ему по гроб жизни сосед Ковчегов.

Кобыло вывел своего огромного борова, по белизне и чистоте не имевшего себе равных в селе; подошедший вовремя Ковчегов молча постоял с длинным ножом, поглядел, как хрюкает боров, подождал, когда тот повернётся нужным боком, затем рванулся к нему и всадил онемевшему от неожиданности борову нож по самую рукоять в самое сердце, хладнокровно и молниеносно. Боров ещё пытался спасти свою жизнь, норовя вырваться из цепких рук, елозя по снегу, утробно повизгивая. Но крепко держал Ковчегов воткнутый в самое сердце борова нож и не вынимал, пока силы у бедняги совсем не иссякли. Наконец он свалился на бок, закатил глаза, слабо дёрнулся и испустил дух, напоследок шевельнул копытцами, судорожно вытянулся и затих.

Ковчегов молча взглянул на Кобыло, показывая на совершенную работу.

Иван Кобыло уже тащил охапками солому, обложил, подвёртывая под борова, старясь положить его на полешки, тут же поджёг солому и принялся шмалить. Весёлый огонёк заметался, сжигая щетину, а Иван с огромным ножом в руке, закатав рукава своей фуфайки, ходил, прищурившись, вокруг огня и чистил тушу. Ковчегов молча глядел на ловкую работу соседа, косясь на скирду сена, и думал, что некрасивый его вчерашний поступок, похоже, замечен, – он своровал вчера ночью несколько охапок сена со скирды Кобыло, стоявшей у самого плетня, разделявшего их дворы. Отдав нож соседу, Иван побежал за тазами, а вернувшись, ещё раз осмотрел, хорошо ли ошмалили борова, распустил брюхо тому и принялся выкладывать внутренности в тазы.

Ковчегов внимательно наблюдал, не решаясь предложить свои услуги. В груди уже свербило от чувства оскорблённого достоинства: «Мол, вон у соседа каков боров, а я на киселе сижу, уже как с масленицы». Обладая поразительной способностью ничего не делать. Ксенофонт Григорьевич Ковчегов наделён был ещё и другой поражающей способностью – пить. Разумеется, пил он в силу серьёзных причин: овца пала или случился неурожай; жена у него – дура; буран задул, проклятый, вон уж на десятый день пошло; сын убёг революцию делать в столицу, а отца опять-таки за человека, значит, не считает, а ведь сам-то небось пьёт там, паразит, на дармовщину... Ещё причина: луна светит, а ведь могла бы и не светить, потому что сена овце не своруешь при луне у Кобыло, его Полкан вмиг услышит. Луны не было – тоже пил Ксенофонт по причине ярчайшей несправедливости: когда не нужна была, светила, а теперь вот нужна, так не светит, зараза. Особенно его тянуло надраться по случаю плохой погоды или когда петух среди ночи принимался петь, тут уж без вариантов – надо пить. Однажды ему почудилось, что смерть приходит под окно, стоит и ждёт его, трезвенького, а он, куражась, собирался, дурак, бросить пить! После этого Ксенофонт заявил жене, что пил, пьёт и будет пить: так Бог велит! В минуты запоя он на самом деле вступал в недвусмысленные переговоры со смертью, предрекая ей страшный конец от своей же собственной косы в день невероятного солнечного затмения. Ксенофонт Ковчегов, твёрдо держась на ногах, как ему казалось, в такие исторические минуты выходил во двор, где стояла смерть, под окно, молча уставлялся в её паскудное лицо, грозил пальцем и торжественно, с презрительной гримасой на лице произносил слова. Полные глубочайшего смысла. Он обвинял её во многих грехах, поносил последними словами, не боясь, разумеется, её, не таясь от жены, выглядывавшей в окно, чтобы понять, с кем её муж ведёт беседы, ярится и клянёт, клянёт и ярится. Затем, одержав победу над смертью, в словесном смысле, конечно, Ксенофонт Ковчегов принимался петь свою песню. Он пел её всю ночь до утра, а затем, с перерывами, и до вечера. Эта незатейливая песня состояла всего из нескольких слов, других он не знал. Вот она: «Я, рязанский мужик, у меня острый штык!»

Из всех учёных людей Ксенофонт Ковчегов уважал Карла Маркса. Во-первых, по причине, что не сразу выговаривал русский язык то странное имя; а во-вторых, в партячейке ему сказал Белоуров, что самый-самый ихний человек, который полностью за всех и пьющих бедных, так то был Маркс. Но что самое главное, за бедных – это ещё полбеды, а вот то, что он полностью против богатых мужиков, прельстило Ксенофонта Ковчегова. Не сказав на партийной ячейке ни «да» ни «нет», Ковчегов пришёл домой и запил, потому что не мог не запить за Маркса, который так понимал вместе с Лениным его страждущее сердце. С этой минуты Ковчегову стало даже легче и проще воровать сено у соседа, ибо он окончательно убедился в несправедливом устройстве мира, который делится на богатых и бедных. Но самое важное, богатый – враг бедному, а следовательно, и наоборот. Значит, он живёт рядом с врагом. До последнего дня Ковчегов не предполагал в Кобыло врага: ведь тот спас ему жизнь, дал кров, делянку, а оказывается, что живёшь рядом с врагом! С особым наслаждением Ксенофонт теперь забирал охапки сена – не воровал, а именно забирал, как своё, которое присвоил сосед, его подлинный враг. Одним замечательным словом, «экспроприировал». Он до того возвысился в своих мыслях, что и на своё убогое житьё-бытьё посматривал с большим, однако, сожалением. Вон как живёт богатый Иван, а вон как скудненько поживает он, Ковчегов, чей просветлённый марксовской и ленинской идеей Всеобщего Рая ум только-только начинал осваивать жизнь, ибо до последних дней у него была не жизнь, а рабское существование. Потому и пил, что жил по-рабски. Выходит по Марксу и Ленину, что ворует-то не он, Ковчегов, а Кобыло. Ксенофонт Ковчегов по случаю своего открытия запил в последний раз, но по-чёрному, на несколько дней.

– Слушай, что стоишь, помоги, Ксенофонтушка, бери нож, соседушка, отрезай вон требуху себе, если пожелаешь, конечно, – сказал Иван, поглядывая снизу на стоявшего, чёрного лицом, Ковчегова. Ему стало жаль соседа, и он отмахнул ему кусок сала. – Бери. Спасибо за помощь.

Ксенофонт Ковчегов осторожно принял сало, требуху, уложил в таз. И ни единый мускул не дрогнул на его чёрном лице. Он выделялся на селе своей темнокожестью. Характернейшие признаки каждого алкоголика, известно, выражает лицо – красный, разрыхлённый, раздавшийся вширь нос, истончившаяся кожа, приобретшая синюшный оттенок. У Ковчегова, как ни странно, от алкоголя лицо всё сильнее и сильнее чернело, что в значительной степени выделяло его среди пьянчуг в лучшую сторону. Все удивлялись: «Пьёт белую, а кожу получает чёрную».

– Что стоишь, помогай, – засмеялся Кобыло, оттягивая на себя внутренности борова – лёгкие, сердце, почки; обагрённые кровью его руки сильно и упруго, точно бросали исходящие паром внутренности в таз.

– Пойду, – промямлил Ковчегов и, прихватив таз с требухой и салом, засеменил с достоинством к себе. Перелезая через плетень, Ковчегов, оглянувшись, увидел склонённую над тушей могучую фигуру Кобыло, и мысль в его мозгу зыркнула эдакой птичкой разухабистой: подожди, скопидом, подожди, недолго осталось хлеб жевать, салом заедать. Прирежем как борова, сволочуга-эксплуататор...

XVIII

Теперь главной заботой Дарьи и её мужа, конечно, стали дети. Тем более что через год она снова почувствовала беременность, а уж через несколько месяцев в её мыслях не осталось и следа от прежних желаний посвятить всю себя своему единственному ребёнку. Ни с чем не сравнимы переживания женщин о судьбе своих детишек! Дарья день и ночь думала о том, как сложится судьба её Васи, получившего имя в честь своего деда Василия. Как только она почувствовала неминуемость второго ребёнка от Ивана, так ей в голову пришла мысль замечательная – снять плетень между двором Настасьи Ивановны и их двором, чтобы они могли, как близкие родственники, с Настасьей Ивановной ходить друг к другу не просто в гости, а по необходимости вести одно хозяйство. От подобного объединения выигрывала и Настасья Ивановна, со слезами на глазах встретившая это предложение. Теперь маленький, уже бормотавший первые слова Петюня мог бегать из одного конца двора в другой, а Дарья, сидевшая под окном со своим белобрысым, пухленьким, розовеньким, пускающим пузыри Васей, имела возможность следить за ним. Она раздобрела за последнее время, её лицо окрепло, приобретя округлость. С живостью её глаз, всё чаще сощуренных, мог поспорить разве что муж. Честолюбивые мысли о возможности отъезда в столицу отошли на второй план; у неё, как у каждой матери, все мысли и дела направлялись теперь на единственную цель своей жизни – на детей. Всё чаще и чаще стала Дарья задумываться о будущем, настолько неясном для неё, настолько неопределённом для детей. Она порою и думать не желала, полагаясь на провидение судьбы. Теперь она очень боялась за своего мужа, ждала его возвращения с полей с замирающим сердцем. В последние месяцы участились случаи нападения неизвестных вооружённых людей на зажиточных мужиков. Она понимала, что силы Кобыло многие побаиваются, его ловкость, меткость стрельбы вызывала у всех уважение и нескрываемую зависть, а он теперь всегда возил с собой ружьё. Но всё же её сердце трепетало при звуках выстрела. Если он припаздывал к назначенному времени, она места себе не находила.

Иногда Иван задумывался, глядя на подрастающего жеребёнка, которого принесла год назад Каурка: что же с ним делать? Он понимал, что может наступить время, хотя он аккуратно платит свой продовольственный налог, когда ему поставят в вину его прекрасных лошадей, крепкое хозяйство. Он уже был свидетелем, побывав на одной сходке, как Емельян Белоуров, тот, что напился у него на свадьбе и из-под стола требовал смерти богатым, а теперь заделавшийся активистом, зачитывал манифест с особым, каким-то алчным блеском в своих не просыхающих от пьянки глазах, в котором призывалось вести рабоче-крестьянскому правительству борьбу со всякой богатой сволочью. Это его так поразило, что он покрылся потом: зачем же упираться в поте лица? Можно вести такой образ жизни, который ведёт Белоуров: пить, куролесить и при этом обладать правом судить других. Белоуров призывал, чтобы каждый богатый поделился своей живностью с бедным, Кобыло же, завидев в президиуме чёрного лицом соседа Ковчегова, подумал: «На что ему моя лошадь, которая у него падёт в первую же зиму?» Возможно, данное обстоятельство несколько и настраивало на минорный лад, так как вносило в душу разлагающую нотку недовольства. Не согласиться с мыслями Кобыло нельзя. Чёрный лицом человек Ковчегов с нескрываемым злорадством на тонких, тоже чёрных губах поднял блестевшие от неслыханной сладострастной мысли возмездия за свою бедность глаза, и Иван неожиданно понял, что недооценивал соседа, ворующего у него сено, что взрастил на груди своей змею.

Расслабляющим сердце было единственное – появилось сообщение о смерти вождя Ленина. Дарья вбежала с сияющим лицом в сарай, где муж чистил навоз, и сообщила, что по селу пронеслась весть: умер Ленин! Кобыло отложил лопату и спросил:

– Думаешь, что-то изменится?

– Да всё, всё, Ваня! – повторяла она с неслыханным возбуждением и с одышкой, так как ходила на восьмом месяце беременности. Он внимательно её выслушал, но значения словам не придал. Она стала ходить вокруг лошадей, покрикивая на них: те понимали её с полуслова. Буран начал переступать ногами, как бы выказывая радость от прибытия хозяйки. Животные любили Дарью; не только она их боготворила, но и они её. Иван это чувствовал. Её голос, взгляд быстрых больших глаз вызывали благость и умиротворение. Она знала каждую чёрточку характера Каурки ли, Бурана или Пегой, или игривого жеребёнка; для неё лошади значили больше, чем для Ивана, и он то видел. Дарья помнила, что у жеребца Бурана над правым глазом есть чёрная полоса длиной в пять сантиметров, незаметная на первый взгляд, а у Каурки на левом глазу, в области зрачка, спряталось чёрное пятно. Он поражался её наблюдательности; среди лошадей она чувствовала себя своей, не боялась их могучих хвостов, которыми они тут же прекращали размахивать, стоило появиться ей, ни оскаленных морд, что они часто демонстрировали хозяину, стоило ему обидеть одну из них, не уделив внимания первой, – тут же другая откликалась злобным ощерившемся оскалом. Жеребёнок таскался за ней повсюду, даже к коровам, которых лошади заметно презирали.

Дарья ходила по хозяйству до последнего дня, хотя за ней уж приглядывали Настасья Ивановна и повитуха. Она не могла усидеть; прямо радость светилась на её лице. Дарья снова загорелась идеей оставить на какое-то время Сибирь и, возможно, уехать в столицу, в Москву, ведь со временем необходимо детям дать приличное образование, которое невозможно в этих глухих местах, а потом, она просто истосковалась по милым её сердцу местам, по другой жизни. Дарья стала готовиться, даже сшила себе платье, пыталась экономить деньги, которых у них практически не было. Она с радостью глядела на мужа, готовя и его к той столичной жизни, которая более соответствует их запросам и образованию.

После появления очередного ребёнка, тоже сына, названного в честь брата Михаилом, Дарья вернулась с первого же дня к своим старым планам, казавшимся ей такими близкими и реальными для воплощения в жизнь. Муж с радостью соглашался со всеми её доводами, жалея только, что останутся без должного присмотра его лошади, но Дарья тут же находила достойный выход, заявляя, что присмотреть за ними на некоторое время можно поручить его другу Ивану Безматерному, вполне приличному молодому человеку, а потом, смотря по обстоятельствам, можно будет породистого жеребца Бурана забрать в столицу.

К лету стало ясно, что в этом году урожай объявится невиданный даже для здешних мест. Кобыло с утра и до позднего вечера пропадал на полях и лугах. Соорудив под старой, высоченной берёзой с вороньим гнездом на вершине сторожку, он старался реже появляться дома, не терять времени даром на поездки, а обязательно вплотную заняться косовицей трав, а потом и недозревшими хлебами. Он с утра глядел на ровные, тучно колосившиеся хлебные поля, островками уже созревшие, и выкашивал их косою. По-прежнему пшеницею он засевал всего семь гектаров, но видел, что хлеба в этом году хватит для семьи и для налогов, ибо хлеба стояли – сердце радовалось от одного вида. Над полями пели вовсю жаворонки; далёкие облачка бело курчавились на горизонте, как бы радуясь вместе с душою Ивана. Он слышал далёкую песню и поворачивал лицо туда – не напрасно ведь, слышал далёкий человеческий голос и оборачивал лицо туда – не случайно ведь! Потому что хлеба стояли, каких он ещё не видывал за все свои годы. «Нет, – думал он, глядя на них с замирающим сердцем, на всё вокруг. – Никуда я не уеду, вон и Вася хватается уже за колос ручкою, любит ведь дело не случайно, отец у него с хлебною душою».

Вечером, усаживаясь за стол при свете лампы и маясь от не утихающей до утра закатной жары, он думал, глядя на детишек, тоже сидящих за столом, что его дело хлебороба даром не пропадёт: вон сколько у него продолжателей. Дарья поставила на середину большого стола огромное толстое фарфоровое жёлтое блюдо, привезённое мужем из Шербакуля с ярмарки в прошлом году, полное, с верхом, разваристой молодой картошки, посыпанной поджаристым луком, с. необыкновенным, манящим запахом, таким, что к нему сразу потянулись все – и любимые дети, и Настасья Ивановна с Марусей, а Дарья стояла и несказанно радовалась большой семье. Совсем недавно была одна, плакала и страдала от одиночества, а сейчас у неё уже трое детей. Она всё ещё с пристальным вниманием присматривалась к своему первенцу Пете, худенькому, бледному существу, но крепким лицом мальчику, которого она в первые дни ненавидела, как лютого врага, с нескрываемым омерзением глядела, как он ест, пьёт, желала ему смерти. Он, свидетель её позора и унижения, должен был сгинуть вовсе; в мыслях заходила ещё дальше – отравить или как бы случайно уронить в колодец. Придумывала ему десятки казней, но со временем свыклась, всё реже и реже его видела, передав заботы о нём Настасье Ивановне, и как-то однажды, наблюдая игру сына с бабочками, стаей летавшими у колодца, где пили пролитую воду, подумала с удивившим её саму спокойствием: «“Не убий” – первая и самая важная заповедь Христа. Так зачем же я ему желаю смерти? Разве он виноват в моём унижении?»

Она нарезала хлеб крупными ломтями, как любил муж, поставила его любимое постное масло, густую сметану в мисках, которую можно резать ножом, как хлеб, а также стеклянный кувшин с молоком и стаканы, потому что Иван привык картошку запивать молоком. Дарья присоединилась к застолью всё с той же счастливой улыбкой и нежным, подрагивающим блеском в глазах, отрешённо думая о том, что они скоро уедут в Москву, как будут собираться, как только после жатвы всем станет известно об их отъезде.

Дарья вела замкнутый образ жизни, что вполне отвечало натуре и самого Ивана. Надо признаться, все любили её; но в то же время каким-то неизвестным чутьём бабы угадывали, что она им неровня. Её задумчивый вид, глубокий, ушедший в себя взгляд, с изыском повязанный платок, не как у всех; тонкая красота лица, волосы, походка – что-то всё это значило.

В один из вечеров селяне видели, как она промчалась верхом, без седла, на Буране в сторону своего поля, видимо, за мужем, который заработался на полях. Как раз именно в поздний час заката с той стороны раздался раскатистый одинокий выстрел. Крестьяне настороженно ожидали возвращения Дарьи вместе с Иваном и дождались: в бричке, с жеребцом, привязанным к задку, на вновь брюхастой кобыле Каурке, при муже, сидевшем с довольным видом в своей вечно белой холщовой рубахе, восседала рядом Дарья. «Ох, что-то всё не так», – качали головами крестьяне, провожая её, прижавшуюся к мужу, уставшую от пережитого волнения, глазами. Не нравилось жителям села и то обстоятельство, что очень быстро супруги разбогатели, словно никто не вспоминал безбедную жизнь Кобыло и до женитьбы, полагая, что источник зажиточности и достатка Ивана, конечно, жена.

Для русского человека принцип часто определяет его жизненный уклад, поэтому везде и во всём он ищет смысл, ради которого стоило бы, например, работать, учиться, воевать, делать революцию, сеять хлеб и рожать детей. А уж если принцип найден, а смысл жизни определён, то, безусловно, русский человек станет в поте лица ломить напролом, не щадя ни себя, ни отца и ни брата. Он устремляется к достижению цели, к претворению в жизнь этого смысла с удесятирённой энергией, отдаваясь целиком самой идее. Тонко подмеченная струнка помогает охотникам за душами использовать эту черту нашего человека в нечистых целях.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю