355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Мирнев » История казни » Текст книги (страница 13)
История казни
  • Текст добавлен: 29 сентября 2021, 21:30

Текст книги "История казни"


Автор книги: Владимир Мирнев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 30 страниц)

IX

Лето перевалило зенит, пройдясь по полям и лесам грозовыми, обвальными белыми дождями, с оглушающим водопадом, страшным грохотом и обязательной суматохой в таких случаях по поводу протекания крыш, гибели цыплят, жуткого ощущения от несущейся потоком по улице вместе с грязью чернозёма целой реки. Надо сказать, улица села на самом деле представляла собой нечто вроде ложбинки и при сильных дождях наполнялась водою, превращаясь в бурную мутную реку, в которой погибло немало кур, индюшат и других птиц, не имеющих отношения к плавающей птице.

Во время ливня Дарья с ребёнком на руках сидела на пороге открытой двери, смотрела на белую стену дождя, а малец в это время сосал грудь и что-то гугукал, улыбаясь сам себе. Настасья Ивановна ворчала, что Дарья застудит Петюнечку, упрашивала закрыть дверь, до смерти боясь грома, молнии, потоков воды.

– Вот так сидел и мой Петюнечка на крылечке, а гром-то как ахнет, ажно дом Козыревых загорелся, – рассказывала каждый раз одно и то же старушка Дарье, пугая её страшными историями из своей жизни.

– Настасья Ивановна, рассказывали уже.

– Дарьюшечка, не помню, ей-богу, не помню, что говорю. Прости меня, Господи, ум за разум зашёл. Ты уж прости старуху беспамятливую, моя милочка, уж не брани. Что-то к нам Иван Кобыло не забегает? Уехал, что ли?

– Да нет, в огороде копается. Поздоровается издали, как-то очень важно, он, видимо, думает о себе слишком высоко. – Дарья говорила тихо, но в её голосе проскакивала резкость, вызванная раздражением, которое испытывала она к соседу.

Вечером пришли Надежда Мясоедова и Мария Безматерная, посудачили, поговорили о видах на урожай. Они словно приглядывались к молодой женщине, но и виду не подавали, что интересуются её прежней жизнью. То была типично сибирская манера, свойственная русским людям: если будет необходимость в том, человек сам расскажет. Говорили скупо. Они сидели рядом с Дарьей; она как будто знала их давно, слушала молча, поддакивала, поддерживала открытым лицом, нежным загорающимся взглядом.

После дождей можно было только сидеть дома, прясть, стирать бельё или шить. Дарья принялась вязать. Настасья Ивановна, некоторое время молча наблюдавшая за ней, сама считавшая себя не последней мастерицей, видела её неловкость, но подсказать боялась, чтобы не обидеть Дарью. Как-то вечером заглянул Иван Кобыло, прошёл к плите и спросил:

– Что тут у вас дымит?

– Да не дымит, – сказала Настасья Ивановна.

– Нет, дымит, – утверждал он, оглядывая плиту и, находя щели, через которые просачивался дым, с укоризной показал пальцем. – Вот!

После этого он посидел ещё некоторое время молча, затем сообщил, что собирался после сбора урожая на полях уехать к родителям в Саратовскую область, в своё родное село Липки, которое снилось по ночам, и куда, не выдержав испытания, уехали мать с отцом. В пятнадцатом году Кобыло забрали в армию, отправили воевать на фронт с немцами, где он прилежно исполнял обязанности подносчика снарядов: однажды их обстреляли, его контузило, и он в тот момент страшно разозлился на немцев, пожелав воевать до победы, но начались события в Петрограде, и ему посоветовали уехать домой, что он и сделал. Он любил читать, сочинять сказки, но порой ему начинало казаться, что он может писать стихи. Преисполненный огромного желания, Кобыло усаживался за стол, специально купленный у одного купца в Шербакуле, и начинал измышлять великие слова. Но почему-то великие слова где-то задерживались. Всё больше в голове возникали мысли, слишком далёкие от поэзии, чтобы заносить их на бумагу. И тогда Иван Кобыло принимался мечтать, что являлось, пожалуй, самым любимым его занятием. Он думал о Боге, о дьяволе, мысленно беседовал с ними, настолько явно представляя их, что впоследствии был убеждён, что к нему приходили они оба. Но любил он размышлять и о женщинах. В его воображении женщины смеялись, дразнили, любили, обманывали его. Он с нежной ласковостью мечтал о них, но мысли о женитьбе прятал как можно дальше. В книгах часто Кобыло читал о непревзойдённом коварстве женщин, тщился понять, наяву увидеть это самое знаменитое коварство, но как-то не находил, и почёл мысль о коварстве выдуманной праздными людьми.

Он читал беспорядочно, хотя все книги, которые имела склонная к чтению его мать Евдокия Евлампиевна, он знал, можно сказать, наизусть. Вспомнив какое-нибудь сильно понравившееся место в книге, он знал, на какой странице искать тот запомнившийся эпизод. Всю жизнь Кобыло считали себя крестьянами, хотя ходили слухи, что в каком-то далёком поколении, возможно, сто лет тому назад, они звались дворянами. Но страсть читать явно появилась у Кобыло неслучайно. Грубая простая жизнь тяготила. Он душою рвался в какие-то сферы, недоступные сердцу, но желания порою преобладали над здравым рассудком. В такие минуты он принимался писать стихи. Но уважали Кобыло не за любовь к стихам или книжкам вообще, а за невероятную силу. Как говорила каждая смазливая бабёнка на селе, что «на него приятно смотреть». Он жил один, потому что не смог вовремя продать добротный, рубленный из кедра дом, вместительный сарай, огромный огород. В какой-то мере ему были свойственны скупость и привязанность к земле. Он боялся остаться в родных Липках, откуда родные его приехали, получив столыпинские наделы, без земли, ибо там родители имели всего одну десятину плохой, непахотной землицы. Несмотря на свою, казалось бы, доброту, Иван Кобыло слыл весьма гордым человеком. Гордость – одна из привилегий одиноких людей, которые, замкнувшись в кольчугу недоступности, чувствуют себя более уединённо, более защищённо и комфортно. Кобыло презирал тех, кто лезет в душу, не справляется сам с севом, просит помочь, одним словом, кто проявляет душевную слабость. Гордость отчуждала его в какой-то мере от селян, и он жил фактически отшельником. Появление Дарьи Руковой он воспринял с толикой интереса, но вскоре, случайно поймав на себе высокомерный взгляд, потерял к Дарье интерес. Он ходил молча, молча кивал, бывало, скажет слово приветствия, поможет молча в чём-то. Но первым шагу не сделал навстречу женщине, окинувшей его эдаким горделивым, надменным взглядом. Он с большей охотой разговаривал с ребёнком, нежели с Дарьей. Этот кроткий с виду богатырь в давешние времена, может быть, прославившийся бы, как Илья Муромец, на самом деле имел легко ранимую, чувствительную душу, подверженную всевозможным страданиям, грёзам, бесчисленным переживаниям, о чём не догадывались люди. Внешне Иван Кобыло проявлял полное равнодушие ко всему на свете; на самом деле душою откликался на все проявления человеческой жизни. Он полагал, начитавшись Шопенгауэра, что человек – весьма сложный организм, настоящего общения между людьми нет и не может быть, ибо каждое слово, сказанное им, уже есть ложное сообщение. По этой причине Кобыло пришёл к выводу о необходимости общения между людьми только посредством переживаний, излияний чувств. Он, выйдя ночью из дома, пытался общаться с другими мирами, от чего получал огромное удовлетворение, особенно с душами других людей, поселившихся на далёких планетах. В малейших человеческих движениях Кобыло находил больше искренности, нежели в многочисленных словах, каковым не придавал значения. Он ночью несколько раз общался с душою Дарьи, о чём та, естественно, не подозревала. Полученные результаты не давали обнадёживающих выводов. После этого и особенно после того надменного взгляда он замкнулся, перестал на неё обращать внимание.

Нельзя сказать, что он проявлял полное безразличие к молодой красивой женщине, жившей по соседству. В какой-то степени он сторонился её ребёнка, которого та родила совсем недавно, что смутило его чрезвычайно. Ибо, по его представлениям, рожать ребёнка в чужом доме выходит за рамки приличия. Он ждал – пройдёт немного времени и приедет муж, отец младенца, но ничего подобного не случилось. Данное обстоятельство смутило его ещё больше. Он видел её руки, лицо, догадывался, что перед ним не крестьянка, что насторожило Кобыло ещё больше и заставило гадать о причинах появления у Дворянчиковых Дарьи Руковой.

Он сталкивался душою с Дарьей и, ощущая это, старался предугадать их мыслимые последствия.

В один из таких моментов заявился Иван Кобыло к соседям под предлогом, что у тех дымит печь.

Кобыло присел подле печи, наблюдая за струйкой дыма, вырывавшейся из щели, интуитивно чувствуя встречный интерес Дарьи, осторожно посматривал на неё, находя в её взгляде новые черты. Неожиданное открытие так потрясло его, что Иван просто растерялся. Он попросил глины, размешал её в ведре, замазал ловко щели и с несомненным довольством от собственных трудов посмотрел на женщин.

Настасья Ивановна ходила вокруг него с большим интересом, подставляла то стакан воды, то предлагала блинков, то молока, но Иван тряс отрицательно головой, отшучиваясь, что за плату не работает.

– Что ж, тётя Настя, я буду объедать вас, когда и так всегда у вас делал работку печную по дружбе соседской, – сказал он Настасье Ивановне, глядя на Дарью.

– Да вон-то уж мы с Дарьюшечкой нашей миленькой как будем благодарны, вестимо, милый ты наш соседушка Иван Иванович, – протяжно говорила старушка, с удивлением наблюдая за взглядом Кобыло. На его лице появилась известная селянам улыбка, давшая повод окрестить его Блаженным. С этой улыбкой временами он торопился к своему другу Кольке Стоянову, чтобы поделиться последними наблюдениями. В этот момент он никого не видел и ничего не слышал. И если, предположим, встретился бы ему на дороге медведь, он бы прошёл мимо, не заметив того.

На улице зрела трава, и густые бурьянные запахи мешались с обычной человеческой скорбью. По селу то и дело теперь чуть ли не каждый день с утробным гудом проносились с красноармейцами автомобили, постреливая выхлопной трубой, словно паля по невидимому врагу. Каждый раз Иван Кобыло выходил на гуд к калитке, глядел на мчавшуюся машину и думал о бесовских делах человека, придумавшего такие чудовища, как чадящие и гудящие автомобили. Иван был убеждён, что уж эти несравнимо мерзкие создания по сравнению с лошадью точно приведут русского человека к кромешной бездне. И наперекор всему он приобрёл пару огромных волов и пахал на них землю.

В доме лениво бились о стекло растолстевшие на хороших харчах вызревшего лета мухи; сопел в обе ноздри маленький человечек Петя, да молчала, сидючи на табурете, Дарья. Лишь Настасье Ивановне не сиделось, то и дело в голове обозначалась прекрасная мысль о незаконченности собственного жизненного пути. Хотя после смерти своего незабвенного Петюнечки некоторое время только тем и занималась, что призывала. Бога забрать её вослед за мужем. Но, пораскинув умом, старушка неожиданно пришла к мысли, что для маленького Петюнечки ещё стоило бы пожить, чтобы помочь молодой, неопытной Дарьюше вывести его в люди. Несравненный её мальчик целыми днями спал, набираясь сил, а проснувшись, улыбался, тянулся крошечными ручками к бабке, что трогало её чувствительную душу до слёз. Слабое на человеческое участие сердце трепещет от одного приятного слова, доброй улыбки или незлобивого, случайно брошенного взгляда. Настасья Ивановна мучительно страдала ночью, если, например, Дарьюшечка её ненаглядная, которую она безумно любила, вдруг посмотрела на неё не так, повела бровью недовольно или каким-либо другим жестом выдала свою обиду. Бог ты мой! Что творилось в её душе, сколько гадала как и чем она ненароком обидела её? Что творилось с нею на следующий день, какие только слова мысленно не произносила старушка, ругая себя, сколько не просила прощения и как была заискивающе нежна с Дарьюшей.

Не знать бы нам человеческой души вовсе, если бы не одно событие, происшедшее в конце лета, когда к ним неожиданно снова нагрянула какая-то очень важная комиссия. Как правило, как водилось с установлением советской власти, любая комиссия приезжала в сопровождении многочисленных отрядов конных красноармейцев, выискивающих, вынюхивающих по лесам и колкам подозрительных людей. А нагрянул отряд по причине того, что в одном из лесов нашли повешенного на старой берёзе головою вниз и привязанного за ноги к суку командира небольшого галопирующего эскадрона, посланного в деревню Анучу наводить революционный порядок. В Кутузовке появился небольшой отряд красных конников, с ними в фыркающем, дыркающем и чадящем во всю мочь старом автомобиле приехал тот самый спецследователь, чекист Лузин, которого так интересовала обнажённая рука Дарьи. Его автомобиль остановился напротив дома, прямо подле тополя, что напротив колодца у забора; с переднего сиденья выбрался, как-то переломившись в поясе, рябой чекист и, словно в раздумье, неморгнувшим оком поглядел на знакомый небольшой, но крепенький саманный, с петушиным коньком, дом, осмотрел запылённый автомобиль, за рулём которого сидел, поглощённый революционными мыслями, водитель Кондаков с револьвером на боку и с бесстрашной чёрной молнией в глазах, как пели в то достопамятное время, и выжидающе прикинул: выйдут на шум автомобиля или не выйдут? Настасья Ивановна, будучи чрезвычайно любопытной, выглянула, запыхавшись, с Петюнькой на руках, в белой косынке на голове.

– Я имею такое дельце, что поговорить необходимо с точки зрения злополучной обстановки вокруг, – многозначительно проговорил Лузин, ковыряясь в зубах, копируя привычку товарища Тухачевского, подражавшего ещё более блистательному командиру, товарищу Троцкому. – Сами понимаете, время не ждёт, а солнце у вас тут палит, – добавил он с укоризной и тончайшим намёком на необходимость зайти в дом. Настасья Ивановна тут же пригласила чекиста в дом.

В горнице этого маленького домика, блистающего чистотой, царил языческий полумрак; пол устлан свежей травою, источавшей тот летучий запах, о котором можно лишь мечтать; на стенах висели берёзовые ветки; иконка была тоже убрана ромашковым веночком и светилась вся светоносным личиком Пресвятой Богородицы. Хорошо было, прекрасно, словно попал чекист в какой-то рай на земле. Высокий, рябой, слишком собою довольный Лузин сразу оценил опытным глазом порядок и гармонию, царящие в этом доме, осторожно прошёлся по горнице, бережно ступая на траву, огляделся и присел на табуреточку. Он молча и с нескрываемым интересом посмотрел на старушку сквозь кругленькие стёкла очков, тщательно продумывая вопросы, связанные с Дарьей.

– Помните, была вместе с вами девушка, она что, ушла, или в каком смысле отсутствует? – Бывший студент Томского университета, окончивший по уважительным причинам лишь первый курс, признанный лидер грамотности среди специальной части ВЧК, размещённой в Омске, выражался сознательно витиевато, чтобы собеседники не сразу его понимали. Но это как раз шло в зачёт его ума, глубины смысла сказанного, что гарантировало ему местечко в грядущем всеобщем рае, который должен наступить вслед за мировой революцией.

– Вы спрашиваете о Дашеньке?

– Я не знаю, гм, то есть в том смысле, что, конечно, разумеется, в общем, если говорить языком простым, то у меня конфиденциальное есть дельце, уважаемая старушенция, то есть, я хочу сказать, в том смысле, что, конечно, мы исходим из того, что жизнь улучшается. Да! Именно! А как её фамилия? – быстро спросил рябой, двигая руками, как бы делающими ласкательные движения.

– Рукова. Дарьюша Рукова. А это её сынишка Петюнечка, – проговорила Настасья Ивановна, вся прямо затрепетавшая при таких учёных, непонятных словах пришедшего мужчины, в шинели опять-таки, в начищенных до лоснящегося блеска сапогах, в которых прямо-таки отражались трава, потолок и пучок света, бьющего в маленькое оконце.

Он вынул блокнот и аккуратно записал. Опять поднял глаза и, не скрывая удивления, будто только теперь обнаружив, посмотрел на ребёнка. Почему-то ему не приходило в голову, что перед ним ребёнок, имевший мать, а значит, и отца. Это открытие повергло важного чекиста в уныние. Он даже вспотел, вытирая лоб и проклиная мысленно себя за элементарную забывчивость. Одних Бог награждает умом, других – памятью, а третьих он просто не имеет в виду. И тогда говорят, как бог на душу положит. Чекист Лузин встал, поднял скучающий взгляд на старушку и покачал головой: смысл сказанного ею вызвал раздражение, а ещё через пару минут он уже с ненавистью думал о ребёнке. Ведь пока он, Лузин, занимался революцией и строил будущее для всего человеческого стада, а это всё равно что создать новую землю или зажечь на небе новое, неслыханной температуры солнце, в это время кто-то заигрывал с этой красоткой, целовал её и засадил ребёнка! Он собирался уже уходить, как появилась Дарья, в косынке, с ведром, полным накопанной картошки; она молча остановилась на пороге, неспешно вытерла руки о фартук и виновато улыбнулась. Если б она не вернулась, Лузин бы так и уехал навсегда. Но бывают минуты, которые определяют жизнь.

Дарья протянула чекисту руку и попросила извинить её за задержку. На что тот странно улыбнулся и присел на табурет, премило вытянул дудочкой тоненькие губы и сразу забыл о революционных своих суждениях.

– Картошечка уже поспела? – начал он издалека, чтобы расположить к себе молодую женщину.

– Да. Крупная, смотрите, можно уже выкапывать, у нас есть ещё прошлогодняя, но ребёночку надо примочку делать из свежей, – отвечала Дарья, гадая, зачем пришёл этот рябой и что ему надо.

– В этих местах, разумеется, картошка очень вкусная, потому как жизнь, конечно, улучшается сейчас. К тому, собственно, и шли все эти годы, чтоб лучше, конечно, жилось.

– Нет, господин хороший, – возразила Настасья Ивановна. – У нас тут всегда картошка хорошая родится.

– Что вы, мамаша, я не господин, зовите меня просто: товарищ! Зовите «товарищ», потому что сейчас революция, что все просто товарищи, и товарищ Ленин, и товарищ Троцкий, и товарищ Тухачевский, и товарищ солдат. Все товарищи. А? Звучит. В том наше завоевание, снести преграды между сословиями, между всеми людьми – Ленин, Троцкий, Лузин, а?

– А кур, гусей как звать? – съязвила Дарья.

– Можно называть и – товарищ Петух, товарищ Гусь, а? Как? Звучит? Все равны! Абсолютно все! – охотно согласился Лузин, глядя в глаза Дарьи с нескрываемой радостью, обнаруживая в себе готовность полюбить эту женщину. Он поймал себя на этой мысли и устрашился, ибо приехал совсем по другому делу, а свои чувства обнаруживать в настоящее время, когда ещё не полыхает всеобщий мировой пожар, задуманный большевиками, постыдно. Он с трудом сдержал себя и вкрадчиво произнёс:

– А теперь, значит, то есть в том смысле, что я хочу поговорить о деле.

Дарья присела на табурет и, поджав под себя скрещённые ноги, как то делали все бабы в селе, спросила:

– О чём вы?

– Вы знаете о неслыханном злодеянии, учинённом контрреволюцией? Повесили за ноги командира лучшего эскадрона красной дивизии, страстно любимого обожаемым товарищем Тухачевским! За ноги! Представьте себе, что, в смысле, за ноги такого человека? Что говорит о жестокости сволочей, которые могут, не таясь, взять за ноги во время сна, гм! То есть конфиденциально повесить! А?

– А я тут при чём? – продохнула с тревогой Дарья.

– В том смысле, что, гм! конечно, разумеется, тут ты при ни причём, но в том смысле, что лучше бы найти того белобандита, товарищ, чем не найти.

– Я вам не товарищ, – поджав губы, как то делала часто Настасья Ивановна, проговорила Дарья, прикрывая фартуком свои прыгающие от напряжения руки. Ей показалось, он знает, недаром же приехал! Её воображение рисовало одну за другой страшные картины. Всеми силами своей души она ненавидела этого мужчину, рябого, переламывающегося в поясе, в шинели и в кожаной студенческой кепочке, с подслеповатыми глазами в обрамлении коротеньких рыжих ресниц и в круглых очочках, который говорил с медлительностью, недоступной для нормального человека. Он, безусловно, страдал разными формами депрессии, судя по замедленной речи и непроизвольным движениям головы. Она вспомнила станицу Подгорную, и её глаза на миг покрылись чёрной пеленой, – таких страданий ей это стоило.

– Я в социалистическом смысле, Дарья, – проговорил он с ехидной улыбочкой.

Она промолчала, а Лузин, чего никогда за ним не наблюдалось, давший себе слово никогда больше не глядеть на её руки выше локотка, толкавшие во грех, против своей воли протянул руку и дотронулся до неё. В одно мгновение революционер отрезвел и вытер свой взопревший лоб.

– Я хотел спросить... – кивнул он на табурет, на который тут же присела Дарья, что настолько раззадорило его, распаляя воображение, что он опять дотронулся до её руки повыше локтя. Она тут же отдёрнула руку. – Помните, в тот вечер, когда командир Голин, лично премированный товарищем Троцким саблей с золотым эфесом (кстати, где она?), и я не знаю, так вот лучший командир Голин что вам сказал, когда приходил к вам? В смысле общем?

– Ничего не сказал, – отвечала спокойно Дарья.

– Он посмотрел и тут же ушёл, а ни слова не сказал, – не сводя глаз с рябого чекиста в шинели, добавила Настасья Ивановна.

– Гм! Так-таки ничего не сказал? А в каком смысле? Разумеется, конечно, в смысле общем, безусловно? Но если заходил, то почему должен молчать? А? Не говорить? А? В смысле?

– Не знаю.

– Но это было после акта революционной казни! – воскликнул Лузин, приглядываясь к допрашиваемой с досадой за то, что она отдёрнула руку.

– Казни не было, – отрубила Дарья, не поднимая глаз.

– Как? В каком смысле? – распалял себя потихонечку чекист Лузин, зная, что в таком состоянии он всегда бывает более смелым и решительным, а подозреваемые женщины – более податливыми, запуганными, а значит, доступными.

– Убили человека, и – всё, что ещё вам надо, гражданин? Что? – вспылила Дарья, привставая с табуретки.

В этот момент в дверях появился вернувшийся с косовицы Иван Кобыло. Заметив автомобиль, он, чувствуя неприятные покалывания ревности в сердце, умыл лицо холодной водою, набросил на голое тело белую косоворотку и заглянул в дом. Завидев Лузина, Кобыло с редкой для его добродушного лица смелостью обратил синие большие глаза на рябого чекиста и спросил:

– По какому такому поводу, товарищ военный?

– Я не военный, я – следователь по особым дедам, незапятнанный чекист, – парировал Лузин с неприязнью.

Но, не обнаружив на лице того ни враждебности, ни чего-нибудь такого, что могло бы предвещать угрозу, Лузин с некоторым сомнением задал вопрос Кобыло:

– Вас как зовут?

– А зачем?

– Вы были в тот день, когда революция казнила дворянина? – допытывался Лузин, с неприязнью поглядывая на молодого человека.

– Какого дворянина? Что желает сказать товарищ военный своими словами? – задал нелёгкий вопрос Кобыло, подходя поближе к чекисту, как бы желая разглядеть того вблизи.

– Показательная революционная казнь свершилась, не надо дурить, все знают о необходимости казни над эксплуататорами. Советская власть крепка, как никогда. Мы не позволим её верных сынов убивать! – перешёл на визг революционный чекист, давая понять, что лично он относится к случившемуся с большим пристрастием.

– Я вас понимаю, но он не дворянин, товарищ чекист, а Дворянчиков, – сообщил Кобыло невозмутимо. – У его фамилия такая – Дворянчиков. Ваш командир ошибся. А теперь лучше будет, если ты, уважаемый товарищ, уберёшься отсюда к псовой матери!

Кобыло произнёс эти слова помимо желания, но в то же время с явным намерением дать чекисту понять, чтобы тот не приезжал больше. Кобыло сразу сообразил, как только вошёл, что тревожный взгляд болезненно напряжённых глаз Дарьи – ещё не доказательство оскорбительного поведения рябого человека. Но в то же время он почувствовал неслучайность этих визитов. Лузин оглянулся и, имея привычку в период яростного негодования шептать про себя пункты обвинения, пробормотал, что о таких словах можно со временем пожалеть.

Дарья стояла у окна и не слушала разговор. В ушах ещё слышался этот гнусненький намёк чекиста. Она чувствовала его взгляд, который говорил больше, нежели слова: как он с вызывающей оскорбительностью оглядывал её, стоило лишь повернуться к ребёнку. И поэтому появление Ивана Кобыло было для неё спасением, за что Дарья почувствовала к нему искреннюю благодарность.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю