Текст книги "История казни"
Автор книги: Владимир Мирнев
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 30 страниц)
XV
Дарья присматривалась к хозяйству своего мужа и находила, что несмотря на его утверждение, что оно в полной исправности, картина совсем иная: налицо признаки сильной запущенности. Огромные горы навоза, развалившиеся ясли в сараях, рассыпавшаяся поленница, ветхое, застиранное бельё, заставленные чёрт-те чем коридор и сени свидетельствовали о нерадивости хозяина, что подтверждалось и полным отсутствием денег. Но она быстро освоилась, и муж полностью положился на ум своей жены, которая поднималась с восходом солнца, – доила скотину, задавала корм лошадям и с особой заботой приноровилась кормить буланого, которому сама дала имя Буран. Она особенно тщательно ухаживала за жеребцом, находя в том истинное удовольствие, чистила его, скребла, поила с такой любовью, что Иван даже поразился.
– А с чего ты, Дашенька, так за Буранчиком ухаживаешь? С чего бы то? – спрашивал он, вслед за женой принимаясь за дело, радуясь милому своему счастью. Со своей глуповатой, но добродушной улыбкой и широко раскрытыми глазами он производил впечатление человека, абсолютно довольного жизнью.
– А то ты не знаешь, Ваня? А я тебе скажу, Ваня, что наш жеребец – то лучшее, что есть у тебя. Самое ценное. Самое главное в хозяйстве.
– Да у меня, Дарьюша, лошадка-то Каурка, что ли, плохая? – удивился он, беря любимую каурую под защиту. – А Пегаска плохая, что ли? Ну, Дашенька, ты моё хозяйство раздраконила, а ведь оно-то и твоё нынче, как и моё.
– Нет, Ваня, ты не понимаешь, что я хочу сказать, – она отложила скребок и вытерла взмокший лоб. – Вот это находка наша. Твоя и моя. Это бесценная порода, смотри, какая стать! Порода! Царственная! Как у того мужика хватило ума не запрячь этого жеребца в телегу? А? Какой у него аллюр! Загляденье!
– А что и в телеге, ой?! Как в телеге он покрасовался бы!
– Ванечка, не в том дело, а в том, что к тебе со всей округи будут приводить кобыл, чтобы ожеребить от твоего красавца – вот главное!
– Ну? – удивлённо спросил Иван, не понимая, к чему клонит Дарья. – Так. Пусть. Не жалко. Пусть водят.
– Дело в том, чтоб не даром, за коня ты ведь заплатил немало, Ваня?
– А-а-а-а! – рассмеялся Иван, до которого только сейчас дошёл весь смысл сказанного Дарьей. Он, ударяя себя по ляжкам, с нескрываемым восхищением смотрел на жену, понимая, какая она у него умная, сообразительная. Ему и в голову не приходило ничего подобного. Иван Кобыло, давно мечтавший иметь прекрасного коня, не только не думал о получении выгоды, но всегда со страхом подсчитывал расходы, которые принесёт приобретённый жеребец. Ведь для него самым главным было – проехаться на жеребце по селу, проскакать по просёлку. И всё. Одним словом, покрасоваться. Зато как они заживут, обладая таким богатством! И что бы он делал без неё?
Никогда Иван не видел, чтобы жёны сельчан ухаживали с такой любовью за лошадьми. С тем большим восхищением он глядел на жену. Он пытался душою понять её, но чувствовал, это невозможно. Если раньше он выходил ночью во двор, медленно задирал лицо к небу и через одну из светящихся звёзд пытался выйти на душу Дарьи, то теперь он понял бесполезность этого занятия.
Всё это время Настасья Ивановна вела тихие беседы с повитухой. Настасью Ивановну очень успокоило сообщение ясновидящей Маруси, что её незабвенный муж Пётр Петрович попал в рай, в самое то место, которое находится под неусыпным оком самого Господа Бога, и Всевышний весьма благоволит к нему. Настасья Ивановна не сомневалась в доброте Бога, в Его справедливости; спала с её сердца наконец тяжесть; с ясной головою и постоянной просветлённостью в облике ходила она теперь по двору, кормила кур, гусей, индюков, заведённых Иваном Кобыло, большим любителем всего необыкновенного, и думала, непрерывно крестясь, что силы Божественные приведут мир к добру и порядку. Она молилась за душу своего мужа, как и за душу его убивца. Молилась за все совращённые дьяволом души, в которых взращивается всякая погань мирская, и просила Бога осветить их огнём милосердия и направить согласно Божественному промыслу. У Настасьи Ивановны приятно теплело на сердце при появлении Ивана; она молча держала за ручку маленького мальчика, своего Петюньку, и глазела на мужа Дарьи с восхищением. Однажды она спросила у повитухи, что ждёт Ивана Ивановича Кобыло в жизни, длинен ли его путь по земле, на что повитуха ответила с неслыханной скорбью:
– Длинен, ой! Настасья Ивановна, длинен его путь горемыки и святого мученика.
Настасья Ивановна в страхе начала креститься, призывая всех ангелов в помощь, ибо не видела грехов, за которые блаженный человек мог так невыносимо страдать:
– Господи, возьми в лоно своё, укажи дланью своею путь ему к счастью, и пусть покоится его душа в достатке.
Никто не может с точностью представить человеческую душу, полную мыслей, забот, желаний, как не может представить и жизнь вечную, которая с невиданной, неслыханной неожиданностью раскручивает свою спираль по земной оси.
Настасья Ивановна проникала в такие дебри, молясь непрерывно, в мольбе и мучениях своих душевных стараясь оградить молодых, свою надежду на будущее, своё и ребёнка, что те дебри приносили ей дыхание всепоглощающей старости. Она вставала утром с первыми словами благодарности Всевышнему и ложилась с такими же. Стараясь задобрить Всевышнего, она придумывала для себя всякие испытания, отказываясь вовсе от пищи или нанося стигматы себе острыми сучками берёзовой ветви на тех местах, где были у Христа, – чтобы, сопрягаясь своими страданиями с его, вызвать внимание и особое расположение у Христа. Настасья Ивановна, слабый с виду человек, подверженная всяким хворям и недугам, в любви к ближнему выводила свою душу на такие высоты, которые и не снились простому смертному. Её душа была переполнена страстью принести любовь. Её слабенький голосочек выводил слова, призывая всех к миру. В девятьсот третьем году они уехали с мужем на сибирские земли, чувствуя в теле крепость, а в душе – Бога и дух свой неукротимый. С тех пор вся её жизнь была посвящена мужу Петру Петровичу и детям. Ни минуты не знала она устали, трудясь и принося в жизнь других людей облегчение, радость и любовь. Когда погибли дети, она сказала мужу: на то воля Божья. Она знала, как сильно и горько переживал муж, бывший моряк, кавалер четырёх Георгиевских крестов, смерть сыновей. Настасья Ивановна понимала, что слова её – поддержка мужу, что ему надо жить дальше, и с тех пор вся её душа стремилась поддержать на жизненном пути Петра Петровича.
С тех самых слов повитушки Настасью Ивановну стали одолевать кошмары. Ей приходили в голову странные мысли, способные и здорового человека свести с ума. Настасья Ивановна не только не поддавалась наваждению кошмаров, но отважно собирала силы для отпора возможному несчастью. В её слабом теле покоился несокрушимый дух.
Настасья Ивановна окропила все углы своего дома и Кобыло, а на Троицу пригласила дьячка Усова, который с кадилом обошёл оба дома, выпил на прощанье чарочку водочки, загадочно сказав, что нынче бесы правят балом жизни, а в костёр было брошено много настоящих христиан. Он даже намекнул на возвращение языческих времён, когда христиан жгли на кострах в превеликом множестве. Дьячок достал из-за пазухи своей сутаны странную картинку, на которой был нарисован по всем классическим канонам «святой якобы», но в образе дьявола, с надписью: «Наш бог».
– Это бог большевиков, – шепнул дьячок и ушёл.
Настасья Ивановна перекрестилась и, сокрушённая неслыханным святотатством, вознамерилась сжечь этот богомерзкий листок. Её душа страдала; она не находила себе места и готова была действовать, чтобы лишить силы тех, кто святотатствует, пытаясь отлучить верующих от веры. Потеряв всё на свете, принялась больная старая женщина за Божеское дело. Она с повитухой ходила по селу и уговаривала сельчан собрать деньги и восстановить храм, похоронить достойно батюшку, умершего после тяжкой болезни день тому назад.
Дарья с нежностью и любовью наблюдала за страждущим лицом старушки, которая по вечерам, сидя на завалинке, учила маленького Петюньку первым азам молитвы. Она сама была занята с утра и до вечера на сенокосе. Сена необходимо было теперь вдвое более обычного. Иван достроил конюшню, специально для Бурана сделал пристройку к старому сараю. С женой весь световой день они находились на дальних лугах, примыкающих к Кровецким лесам. Травы в этом году выдались высокие, густые, и Кобыло не хотелось упускать время. Одну скирду они сотворили на лугах; но уже десять арб подсохшего пахучего сена привезли к себе на двор и уложили в великолепную, высокую, прекрасно обчёсанную со всех боков граблями и вилами скирду. Сенокосилка, запряжённая работягой Кауркой, бороздила луга целыми днями, выкашивая траву с лужков, на полянах и в колках. Светило яркое жаркое солнце; словно специально для сенокоса, стояли сухие денёчки; во всех концах ближних и дальних лугов, полей пели перепела, что явно напоминало знающим людям о приближении зрелости хлебов. Дарья обычно стояла на арбе, запряжённой Кауркой, принимала навильники сена, которые ей бросал снизу Иван. Загорелая, с белой косынкой, повязанной низко на лоб, в сарафане, обхваченном в поясе шёлковым жгутом, она улыбалась ему сверху и с видимой силой подхватывала сено. В её ловкости, гибкости стана виделось сильное желание не отставать от мужа. Иван бросал большие навильники сена легко, свободно, размеренно, с силой, чтобы Дарье доставалось лишь подгрести сено поближе к верху и распределить по всей арбе. К вечеру они уставали до полного изнеможения; но надо было ещё подоить скотину, зазывно мычавшую во дворе, потому что хоть Настасья Ивановна и старалась, всё же управиться с помощью остановившейся у них повитухи Маруси с тремя коровами ей было не под силу. Вернувшись с полей, Дарья торопилась сначала подоить коров, накормить Ивана, достать из погреба выстоявшийся на льду квас, что особенно любил муж, принести огурцы, приготовленную старушками свежесваренную картошку и лишь затем, сбросив с себя тяжесть дня, посидеть за столом, наблюдая Настасью Ивановну, стремившуюся поделиться новостями, медленно жующего мужа, попивающего квасок ребёнка, который к тому времени уже позёвывал. Иван, управившись с ужином и улёгшись на полу на коврике, звал Дарью к себе. Но ей ещё необходимо было процедить молоко, прогнать на сепараторе, закрыть ворота.
Настасья Ивановна наблюдала за быстрыми движениями Дарьи, качала головой, как бы соглашаясь со своими мыслями, поглядывала на повитуху Марусю, склонную после ужина укладываться спать, позевывавшую, прикрывавшую маленький рот ладошкой.
– Отродясь мы ложились спать рано, чтобы вставать пораньше, а гляди, Дарьюшечка моя ненаглядная, как белка в колесе, всё вертится, всё вертится, – говорила Настасья Ивановна, вздыхая.
– Ох, ох! – зевала повитуха, высматривая в тёмных углах какие-то одной ей известные тени. – На всё воля Божья, Настасьинка Ивановна-то. Погляди, в мирской суете жизнь проходит, Богу помолиться некогда людям, а потом только вспомянут великого нашего Творца, когда жареный петух клюнет! Ох, ох! Не к добру остервенелость в работе, не к добру лень, говорю я, не к добру всё. Я вижу, тёмные птицы летают над землицей нашей русскою, и клюют оне глаза людишек наших. В молитве, в молитве спасение наше, наш Господь отпущающе грехи наши в молитве узрит нашу покорность и сильную веру Его.
– Свят, свят свет, – крестилась Настасья Ивановна, осеняя Петю и поражаясь благочестивым мыслям повитушки, и её глаза в темноте блеснули двумя пролетавшими слезинками, как падающие звёздочки, прочертилй свой путь и шлёпнулись на голову Пете.
Они сидели на тёплой завалинке, прислонившись спинами к тёплой саманной стене дома, источавшей ещё дневные запахи и накопленное солнечное тепло. Отсюда отлично было видно, как в темноте носится туда-сюда Дарья, слышны были шумы засыпающего села, доносился печальный мотив заунывной песни с другого конца Кутузовки.
– Ничтожный любит сильного, а сильный любит ничтожного, – сказала повитуха нараспев. – Но сильный почитает сильного и соединяется с им, а презренный, ничтожный соединяется с презренным и ничтожным, но не любит его, особливо то в Царстве Божием, дорогая Настасья Ивановна.
Подошла Дарья и пригласила их ужинать, старушки проворно поднялись и направились вслед за Дарьей. Иван в это время ещё разок оглядел своего ненаглядного жеребца Бурана, похрапывающего, фыркающего, переступающего тонкими сильными ногами на деревянном настиле, и вернулся в дом, уселся за стол. Керосиновая лампа бросала отсвет на деревянные стены, на лица, на уставленный тарелками и мисками стол. Вкусно пахло огурцами, укропом, картошкой и хлебом. Старушки тут же принялись за картошку, разваренную, крупную, пахучую. Повитуха поохала, помотала головой, перекрестилась мелко, прихватила картофелину и принялась есть. Она солила клубень, откусывала кусок с солью и причмокивала, нахваливая Бога и хозяина.
– Даст Бог на пищу, даст Бог нам жизнь, – сказала она затейливо, оборачивая своё лицо к Ивану Кобыло.
– Будет ли, тёть Марусь, урожай? – спросил Иван, глядя на лампу с тускло осевшим фитилём, выставившим свой обгоревший кончик, как бы напоминая о кончающемся керосине. – Быть-то по всем приметам будет, да соберём ли?
– Ox, ox! – перекрестилась повитуха, глядя на Настасью Ивановну. – Оно-то, Ваня, ты прав, а вот как ни предполагай, а Бог располагает. То верно, что верно. У нас тут мужичок но землям ходил, всяки басни говорил, батюшка мой любезный. Говорит, сказки поют, а люди не имут их. Вот как, что не имут? – спросили мы в одночасье с нашими христианами, а на что нам ответ, когда мы и так знаем, что, Ваня, земля русская полнится кровию христианской.
– Ну уж, бабушка, – развёл руками счастливый Иван Кобыло. – А как же мы с вами? Сидим, картошку едим, чай попиваем. Что ещё надо?
– Ох, ох! Ваня, не к добру то затишье будет, чёрные люди придут, дома наши спалят, себе души наши возьмут, на них ездить по воду будут. Вот какие сказки люди добрые да мужички переходячие, что странниками именуются, рассказывают. Ох, ох, Ваня, нынче свет помутился наш человеческий, ибо душа наша русская продалась, изменила себе и царю нашему, Господину хорошему, Помазаннику Божиему на земле, Ваня. У тебя жёнушка хоть и святой веры человек, а вот грустится не напрасно, ибо грусть-тоска разливанное море нынче, Ваня.
Настасья Ивановна перекрестилась и перекрестила Петю и, закусив нижнюю губу, стала думать о сказанном повитухой, находя, что и на самом деле сказанное её подружкой легло на сердце, ибо в последнее время, особенно после пожара и смерти священника, она почувствовала в душе большую скорбь, поняла, что убийство мужа, святого человека, не обидевшего курицу, определило направление наступающего зла – на самых беззащитных, самых богомольных, на верующих и страдающих людей. Это её так поразило, что она в страхе подумала о конце света, который был бы как раз к месту ныне.
– Тёть Маруся, надо сеять хлеб, растить скот, а уж остальное Бог приложит нам в усладу, – усмехнулся Кобыло, поглядывая на Дарью, которая молчала, изредка крестилась, а лицо её светилось нежной любовью к нему, и он это понимал, за что был благодарен ей. – Мы соберём урожай, а тогда и посмотрим, на что наши силы ушли. А? То-то! Я, может, конный завод заведу, чтоб коней продавать людям на радость, а себе не в убыток. Для Бога нужны дела обычные, человеческие.
– Ох, ох! Ваня, сказывай, сказывай, а ить всё не так, потому как великое горе налилось на нашу святорусскую, исполненную смирения землю со стороны моря безбожеского, бесовского, Ваня; а оно затопит наши конюшни, понесёт наши юдоли в геенну огненную, Ваня, – проговорила повитуха, вновь крестясь и не поднимая глаз, словно наблюдая перед глазами картины одну ужаснее другой.
– Что ж ты, бабуся, всё нас пугаешь, милая, да не боимся мы ничего в этой жизни, чтобы так вот содрогаться, – сказал Кобыло с нескрываемым недовольством и в раздражении.
– Да не надо содрогаться, Ваня, не надо, а только помнить стоило о Боге, о грехе на русской земле, которая накатилась неслыханной болезнью и очумит весь мир людской страшным недугом, Ваня. Вот! – она перекрестилась, и вслед за нею перекрестилась Дарья, которая сидела ни жива ни мертва, с бледным лицом.
– Грех великий спалил душу русскую, Ваня, принёс на землю невиданный грех, потому как забыл человек веру, ударился под бесовские струны в пляс, а танцуя, в танце, думал, что это и есть настоящая жизнь-то, Ваня. А жизнь-то ему Господом Богом нашим вседержащим была уготована избранная, указующая перстом на путь богоизбранника, и указать ещё и другим тот истый путь должен он, чтобы не забывал его русский человек, а он ударился – богохульствует, заповеди не исполняет Божеские. «Не убий», а он убивает; «Не укради», а он крадёт всю жизнь. «Не прелюбодействуй», а он прелюбодействует; а змея сплелась во клубок, и – пропала душа народная, потому как тот клубок из измены, святотатства, которые засеяли поле людское семенами отрицания веры, богохульства, измены – семье своей и царю своему. После чего душа забилась в груди русского человека, питаясь ненавистью, Ваня. Вот как! И брат пойдёт на брата, сын пойдёт на отца своего, хотя сказано: «Чти отца своего превыше всего». Горе нам! Горе нам! Горе нам!
Кобыло с неприятным ощущением в душе встал, направляясь в погреб за квасом, и словно ощутил бьющий в ноздри запах содома, творившегося вокруг. Он вышел в темноту и постоял, отдыхая душою. Не хотелось ему сегодня слушать услышанное. Он глядел на спокойный небесный полог, разукрашенный звёздами, далёкими мирами, бороздившими непрерывно небо, и ему казалось, мир соткан из этих миров, комет, а также мыслей и дум человеческих так прочно и навсегда, что слова повитухи никак не вязались с раскинувшимся над ним чистым Божественным миром.
Кобыло постоял некоторое время, спустился в погреб и вытащил оттуда небольшой бочонок с квасом. В доме царила тишина; лишь слышался слабый голос ясновидящей да горевшие глаза Дарьи словно излучали некий печальный звон, который тоже слышал он, но никак не мог, не хотел принять сказанное Марусей.
– По земле нашей святорусской ходят невидимые люди, богоотступный дух которых стал на службу дьяволу, – вещала она, поднимая перст вверх. Кобыло ещё никогда не видел повитуху такой. Её глаза горели в свете чадящей лампы; от них исходил мрачный отблеск, зловеще взмывающий с единственной целью – вызвать содрогание в душе. Дарья сидела с приспущенными длинными ресницами, от которых тень на лице дрожала, словно от ветра: то она содрогалась от мысли о грехопадении.
– Их тень я видела, я вижу, как они блуждают, словно заблудшие овцы, – продолжала Маруся, – не слушают трепета своего сердца, а в рыси своей уподобляются камням, брошенным из руки в воду. Эти невидимые люди, полные изуверских замыслов, противных Богу, прольют кровь на земле. Сердца их сплелись во клубок, источают яд ненависти, раззора и раздора, доноса, клеветы, зависти, лжи и измены, нищеты! Гоните их, ибо погибнет душа! Кляните их, ибо обагрится кровью невинных людей земля наша святорусская, и да изымется дух её на посмеяние врагов наших во всех царствах земных и небесных! Изыде! Изыде! Изыде, сатана! – Она перекрестилась.
Дарья встала на колени перед святым углом, осенив себя крестом, опустив голову до земли, начала шептать слова покаяния, ощущая в душе боль и содрогаясь от боли. Ей не хотелось слушать старушку, но она понимала, что иначе нельзя. Дарья в последние дни, месяцы, увлечённая работой, новой, неожиданной ролью молодой жены, с нежностью и с открытым сердцем относясь к мужу, забыла о каждодневном молении, о ежедневной просьбе к Богу отпустить грехи.
– Свят, свят, свят, – шептала Настасья Ивановна, умиляясь воздействию проникновенных слов ясновидящей на Дарью. – Изыде, сатана!
Кобыло отлично представлял, как ему казалось, что творится в душе его жены; очень переживал за неё; но никак не мог понять слов повитухи, предупреждающей о грядущем горе. Всё было тихо, спокойно на селе, если не считать несчастного случая с церковью. Отгремели бои красных с белыми; расстрел Дворянчикова превращался уже в легенду; а наезд чекиста Лузина, хотя и тревожил душу, однако прояснил их с Дашей отношения.
– Дьявол проник в христианскую душу русского человека, шарит там по всем тёмным углам, изничтожает последнюю веру в Бога, устраивает свои службы неверия и выгоняет последний дух, чем силён христианский мир: тот дух есть вера в Господа Бога. Принесёт Господь Бог превеликое испытание на святорусскую землю, ибо русский народ изменил своему помазаннику Бога на земле, перестав быть богоизбранным, изменил державному хозяину, и державный владыко император святорусской земли Николай II принял мученическую смерть, отдав на заклание и агнцев своих, чтоб от ужаса содрогнулась душа русского человека, восставая из пелены богоотступничества и становясь, умывшись кровию, на путь просветления истинного, милые мои! О, Господи! Я вижу кровь государя и его детишек на каждом русском! Не во грех, а во искупление ведёт она заблудшие души!
Иван Кобыло молча глядел на старушек, перекрестился й понял, что жена не напрасно встала на колени. Он ласково посмотрел на неё и залюбовался: она так смиренно, с таким отрешённым взглядом стояла перед иконой, что словно мир перевернулся в душе его. Он почему-то испугался, что кто-то может лишить его счастья.
– Тёть Марусь, а почему вдруг всё обрушилось на душу русского человека? – спросил он, провоцируя новоявленную пророчицу.
Повитуха привстала от услышанных слов, предполагая, что объяснять ничего не стоит, ибо смысл должна искать душа и находить, а слова предполагали лазейку для искушения сатаны, который сейчас, как ей казалось, стучится в каждую душу русского человека, и многие впускают его, а он там обосновывается, правит, наводняет душу нечистыми помыслами, заставляет человека делать одно дурное. Повитуха смиренно опустила голову и сказала:
– Господь Бог, и да святится имя Его, да пребуде царствие Его ныне и присно и вовеки веков! Негоже, негоже, негоже! Свят, свят, свят! Каждый человек разумен по-своему! Пусть святая мысль проникнет в душу человека, освятит его, окропит святой верой! Святорусская земля испытала слишком много добрых дел, чтобы сгубить себя, купаясь в славе дьявола. Богоизбранный народ мог повести все народы земной юдоли за собой по пути Божественному, но он отступил от веры, а ему был уготован путь особый. Народ, избранный Богом, отступивший от Его указующего перста, понесёт особые искупления. Страшные испытания ждут русский народ! Оне для того даны Всевышним Господом Богом, чтобы спасти душу русского человека только через тернии испытаний чудовищных, могущих очистить душу от скверны, только тогда душа на святорусской земле обретёт своё имя! Господи, прости меня! Он или погибнет, или искупит тяжкие грехи свои неустанными жертвами!
Настасья Ивановна тоже встала на колени, положила спящего ребёнка рядом с собою на пол, принялась отвешивать поклоны. Кобыло вышел на улицу, пока женщины, по слабости своей душевной, отмолят грехи и обретут состояние обычное. Иван Кобыло не отрицал Бога; но слушать проповеди, молиться часами ему скучно было. Он принимал душою Бога, считая, что Бог должен чувствоваться душою, а она – питаться Его духом. Он забывал за длинной чередою дел смысл бдений, их необходимость в ежедневных трудах и заботах. Он порою с каким-то сладостным чувством ощущал свою любовь, полагая, что нет веры выше любви и не будет. Ему нравился ход своих рассуждений, свободных, безграничных, радостных, хотя и немного печальных. Он думал о бесконечности жизни, о её грехах и падениях. Но ему всё же нравилось рассуждать о её взлётах. Душа его терзалась порою тем, что ему мало дано испытаний для сердца, ума; в его ощущениях присутствовала некая безграничность пространства, его мозг, его мысли не угадывали границ, уносились в такие дали, что самые далёкие миры не казались далёкими. Он поражался блистательному уму своей Даши, её стану, её взгляду блестящих тёмных глаз. И мир на ней для него заканчивался; иного он не желал. Иван Кобыло понимал – всё пройдёт стороной, надо заниматься своим любимым делом, стремиться к лучшей жизни, и в этом видел смысл. Ему нравился культ солнца в Вавилоне, когда люди вставали пораньше, чтобы встретить солнце, адресовать ему самые прекрасные слова, в которых заключалась суть душевных исканий человека. Солнце – свидетель трудов человека, Всевышний наблюдатель за юдолью земной: вот они – его труды, стихи, мысли, хлеб, – всё взращено под солнцем и благодаря солнцу. И Кобыло даже подумывал о том, как бы прекрасно было ввести этот красивый обряд служения солнцу в обязанность человека.
Когда старушки ушли спать к себе, Дарья посидела ещё некоторое время молча и принялась стелить постель. Каждый раз Иван поражался, с какой болью она молится. Его даже пугало неистовое выражение лица жены. Он подошёл к ней, обнял за плечи и привлёк к себе, стараясь лаской успокоить её душу, всё ещё взволнованную молитвами, причитаниями старушек, тревожными мыслями и слезами.
– Не волнуйся, моя Дашенька, не волнуйся, у нас всё будет хорошо. Я тебя, моя милая, так люблю, что единственно, чего боюсь лишиться, чтобы ты чего другого не подумала, – твоей любви, – сказал он, усаживая её на кровать, пытаясь заглянуть ей в глаза. Она молчала, но, казалось, мыслями была далеко от него. И он это чувствовал, волновало выражение её глаз. Молнией прорезалась мысль: что же думает о нём та, которую любит и которая для него стала воплощением идеала, в которой видел чистый свет, словно сошедший с небес, чтобы растопить его заблудшее сердце в мирских делах?
– Я не волнуюсь, – отвечала она. Её прямой взгляд смутил Ивана. Наполненный каким-то тайным смыслом взгляд говорил о многом, но так и остался загадкой для Кобыло. «Нет, – думал он. – Не понять мне её душу».
Дарья подошла к дивану, присела, отведя его руки, и сказала спокойно, даже несколько надменно:
– Ты, Иван, не знаешь, тебе, видимо, неинтересно, ты даже не поинтересовался, откуда у меня ребёнок? – Она не опустила глаз, и он даже в полутьме чувствовал напряжённость её взгляда.
– А зачем я стану спрашивать, может, тебе неприятно будет, – сказал Кобыло торопливо, что опять не понравилось ей, и он с тоской вспомнил о том недавнем времени, когда он был убеждён, что только жизнь в одиночестве может принести человеку истинное наслаждение, сопрягаясь с творческой необходимостью познавать мир.
– А затем, что, наверно, я жена твоя, – ответила она спокойно. Иван почувствовал за словами мятущуюся душу, которая искала возможность поделиться своими бедами. Он это понял и замер, ожидая, полагая, что Даша, его незабвенная Дарьюша, которую он любил больше себя, может сейчас раскрыться неизвестной стороной. Кобыло имел мягкую натуру, но ощущал в себе некие пружины, которые никогда и никому не смять. Готовясь в своё время в Санкт-Петербургский университет на философское отделение, он читал книги, в которых давались советы, как воспитать характер, силу духа и волю. Ему тренировки не помогли. Но он знал: его душою движут пружины, способные заставить его принять безвозвратные решения.
Кобыло посмотрел на Дарью страдальческим взглядом, призывая довериться и показывая тем самым свою боль и любовь одновременно.
– Как ты можешь упрекать меня, Даша, когда я ночами не спал, боялся твоё сердце спугнуть подозрениями? Что важнее мне: глупость какая или сердце твоё?
– Нет, Ваня, то не глупость, как тебе хотелось бы тешить своё сердце! – воскликнула она с яростью и злостью. – То было! Недаром я молилась Богу! Но он не помог! С меня содрал одежды один гад! Тот, у кого в душе дьявол поселился, чудовищным дьявольским семенем осеменил меня! Я могла тебе не сказать, но я и не сказать не могла! Но он меня не тронул, только истерзал всю. Я, княжеская дочь, меня... Понимаешь?
– Гад, я его убью, – прошептал зловеще Иван. – Кто он такой?
– Командир, красный, пьяный, негодяй, заявился, уговаривать стал, – с дрожью и брезгливостью произнесла Дарья, и её глаза сверкнули при упоминании той отвратительной сцены, когда её жизнь на самом деле висела на волоске. Её передёрнуло от воспоминаний. Кобыло, как мог, успокаивал её, затем отошёл к окну. Ему не хотелось слушать Дашу; лучше многого не знать, пребывать в неведении, работать, любить, страдать, – в том ему виделся естественный смысл земного существования. Когда в шестнадцатом году он, поддавшись всеобщему патриотизму, бросил университет, желая отдать сердце, душу, жизнь за Отечество, он испытал невероятный восторг полёта мыслей. Направленная к одной цели мысль летит перед человеком на крыльях, бьётся в тесных стенах разума, прекрасно осознавая лишь единое направление, обретая смысл в самом движении. Так он и желал – жить, заниматься любимым делом; в том находить и видеть единственный смысл своего существования.
Дарья ходила по дому, жалея о своей вспышке, и уже находила в своём поступке эгоистическое проявление собственной души, которая желала высказаться. Она взглядывала на молчаливо стоявшую у окна фигуру мужа, терзаясь угрызениями совести. Он был одет в холщовую длинную, до колен, рубаху, какие-то панталоны, босиком. Во всём, даже в его выглядывавших из-под среза панталон пятках она видела укор. Дарья подошла и положила на его тёплые покатые плечи руки; грудь её под платьем высоко поднималась, натягивая его на тонкой талии, перехваченной поясом. Она за последние дни похудела; на осунувшемся лице кожа натянулась и залоснилась на щеках тончайшим блеском, как будто подверглась особому уходу умелых мастеров. Перед нею стоял большой ребёнок, и она чувствовала к нему то же, что к ребёнку, – желание погладить, пожалеть.
– Прости меня, Ваня, – сказала она, прижимаясь к его спине. – Я не хотела принести тебе страдания. Но ты пойми! Я не могла эту мерзость носить в себе, чтобы не измазать ею нашу с тобой душу, Ваня. Пойми меня, мой милый. Знаешь, тот ведь день для меня был кошмаром, описать его нет у меня способностей. Потому что, Ваня, убили в тот день моего отца, мать! Сволочи! Мерзавцы! Они убили людей, которые страдали за них, за своих палачей, за падших! Как христиане настоящие.
Подрожавшему голосу, вздрагивающей груди Иван угадывал, что Дарья держится из последних сил. Руки её тряслись, в глазах помутилось: она с трудом различала мужа, понимая, что никогда не сможет избавиться от кошмара, представившегося ей наяву. Иван повернулся к ней, обнял и поцеловал мокрое от слёз лицо. Он ещё многого не знал, но уже чувствовал ненависть к тем негодяям, которые причинили жене столько страданий. Он теперь понимал её больше, нежели раньше. В яви не было больше ни надменности, что угадывалось ранее в её характере, ни скрытности, постоянно, словно маска, прикрывавшей любимое лицо – перед ним стояла раскаявшаяся, пылавшая огнём проклятия к мучителям, испугавшаяся за свою любовь Дарья, которую он любил и боготворил.