Текст книги "История казни"
Автор книги: Владимир Мирнев
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 30 страниц)
XXIII
В совершенном смятении отправился Кобыло домой, с большим сомнением глядел он теперь на своё родное село, на чистое небо с наплывом длинных, с зазубренными краями, роняющими ошмётки маленьких облачков, тучами, растянувшимися вдоль горизонта, и думал о происшедшем. Он знал теперь, что вступить в колхоз придётся. Его не оставят в покое, как он думал раньше. Он понял всю жутковатую идею, которую изложил Лузин, преследующий свою цель, и было ясно: тот ни перед чем не остановится. Жуткий человек. Холодный ветер наддувал с севера, взывая к размышлениям.
Кобыло поделился своими мыслями с Дарьей, которая наотрез отказалась даже обсуждать эту безумную идею – вступать в колхоз. Пришлось Ивану рассказать ей про случай с Грибовым. В конце концов они решили пожертвовать быками и отвести их в колхоз, что и сделал Иван на следующий день. Быки менее чувствительны, по крайней мере внешне, к переменам. Он сдал их под расписку председателю колхоза. Могучие кобыловские быки лишь мотали хвостами, уткнувшись, жуя жвачку, в угол, замерли, словно и не было у них хозяина. Иван сглотнул слюну от жалости и отправился домой.
Дарья ходила на сносях пятым ребёнком, должна была родить зимой. Кобыло советовался с друзьями, прежде всего с Иваном Безматерным, собираясь уехать из села, на что тёзка его заметил, что теперешняя власть найдёт даже под землёй.
Кобыло не находил себе места: принимался читать и не мог, брался за дело – всё валилось из рук. Он целыми днями бродил по своим полям, как бы прощаясь с ними, и грусть слезой набегала на глаза. Для него жизнь кончилась. В этом году рано выпал снег; и Кобыло по первому снегу стал ставить петли на зайцев, приносил домой по пять-шесть зайцев сразу, по несколько куропаток, рябчиков, попавшихся в петли и капканы, расставленные в укромных местах. У него мясо имелось, и на охоту он ходил по зову душевному, понимая, что просто расстаётся с милыми его сердцу уголками, богатыми всякой дичью зимою, а летом – ягодой и грибами. К январю Иван зарезал последнего борова, трёх ярочек, с тоской глядел на своего Бурана и не мог представить, как он будет без него.
– Мне плакать хочется, – признался Кобыло как-то жене вечером, когда она готовила на сале печень и сердце кабана. – Придётся вступать в колхоз. Почему я должен делать то, что мне не хочется? Почему? Я же знаю, что это такое. Недаром стараются свести всех в гамуз, чтоб они там вместе, как животные, как некие уже нечеловеки, как сказал Лузин, в своих ячейках сидели, совокуплялись, рожали, жрали – в одно время. Что это такое? Хуже тюрьмы! – воскликнул он.
Дарья внимательно выслушала и сказала решительно, что надо уезжать из этих мест. Иван Кобыло только крякнул и напомнил, что новая власть, по примеру Древнего Рима, берёт под контроль всех, как рабов, каждого гражданина, чтобы не сбежал, а непокорных просто истребляет.
– Но так нельзя, – испугалась Дарья, поглаживая Васю по головке. – Глупость какая-то.
– Оказывается, можно. Построят ад, а вывеску повесят: «Рай». Мне рябой тот рассказывал о вывесках. Всё можно.
– Но кто же поверит? Смешно. Пусть вешают, но там же будет ад. При любой вывеске. Никто не поверит.
– Я видел своими глазами, как грозный чекист Грибов, истязавший всех в округе, убивавший ребёнка – головой о стенку, который, если видел, что можно хоть грамм золота присвоить, убивал, так вот он назвал Богом того, кто хотел убить его. И желал убить своего убийцу. Понимаешь, человека можно довести до скотского состояния! Главное, довести до скотского состояния, а потом он и ад назовёт с улыбочкой раем.
Кобыло думал над своими проблемами всю зиму. Его не трогали: сильное впечатление на всех произвело приглашение в контору грозного Лузина, начальника самого ОГПУ, побеседовать с Иваном. Он чувствовал, что словно надломился; в нём поселился своеобразный синдром страха. Он никогда не видел такого глумления над человеком, пусть эгоистичным, жестоким, злобным, но которого буквально на глазах превратили в ползающую тварь, слизывающую с сапог грязь, в козявку. Он, прочитавший сотни книг, задумывавшийся над проблемами развития цивилизации, человеческой природы, не мог понять сути человеческой натуры. Как он убедился, растление личности возможно. Когда человек перестаёт быть личностью, он переходит в иную ипостась и, следовательно, поведение новоявленного существа уже адекватно его новому естеству. Но это ужасно! Подобные метаморфозы известны подлым людишкам, и они этим успешно пользуются – вот что самое опасное. Выходит, с человеком можно делать всё что угодно: ломать его, совращать, издеваться, глумиться над ним, испытывая при этом наслаждение.
Совсем недавно Дарья родила. Некоторое время она с заболевшим мальчиком, названным Николаем в честь великомученика императора, жила у Настасьи Ивановны. Иван доглядывал за детьми, считая это самым лёгким и приятным занятием. Он уложил ребятишек спать, прочитав им сказку о Снегурочке, а сам с тяжёлыми мыслями вышел на улицу. Тревожно в оголённых ветвях тополей проскальзывали ветра, дующие как бы с разных сторон. Волглый ветер напоминал о весне, а мятущиеся по небу облака выводили Ивана на размышления о собственной душе, которая тоже металась, не зная покоя.
Весной у него потребовали лошадей для колхоза, и он отдал – Пегую, Мая, Волгу, Зорю и старую Каурку, которую было особенно жаль. Но когда Колька Петухов захотел отобрать Бурана, полагая, что такой красивый и сильный жеребец должен выполнять тяжёлую и самую грязную работу, тот самый Колька, не имевший никогда лошадей, видевший лишь пьяных отца и деда, Кобыло послал этого захребетника подальше, пригрозив пожаловаться «тому человеку, который расстрелял Грибова».
– А за какие грехи он его? – спросил Петухов заискивающе.
– За дело, слишком многих к стенке ставил, – с отвращением отвечал Кобыло. – Я всё вам отдал. Коров отдал, кроме одной – для детей. Овец отдал. Лошадей и жеребят отдал. Душу отдать? Не дождётесь!
– Отдашь, – гнусненько протянул с улыбочкой Петухов, на что Кобыло сплюнул и захлопнул дверь. Он ходил всё лето как неприкаянный; стояла то жаркая, то холодная погода; своё поле он уже не засевал, довольствуясь лишь огородом, изредка выезжал на заготовку дров и сена для единственной коровы и телёнка. Дули всё чаще северные ветры, нагонявшие тучи, проливающие дождь. То и дело приезжали из райкома, собирали людей, ругали, клеймили врагов; но Кобыло дал себе слово не ходить на эти сборища. У него колхоз забрал всех лошадей, коров, быков, что ещё нужно от него? Он не мог смириться с потерей животных, и иногда ноги сами несли его к колхозной конюшне, чтобы хоть взглянуть на своих лошадок. Каурка, уже старая, но всё ещё красивая, сильная лошадь, подходила к забору, и слёзы наворачивались на глаза, когда Иван видел неухоженных, заброшенных своих лошадей, с укором смотревших на него печальными глазами, в которых стоял немой вопрос: почему ты с нами так поступил? Иногда он брал с собою хлеб и скармливал своим лошадям. Лишь по-прежнему неплохо себя, кажется, чувствовали неприхотливые быки да Буран, у которого было отдельное стойло, к нему водили кобыл, и он молча и могуче косился на Ивана чёрным глазом, в котором читались настороженность и злость.
Однажды Кобыло возвратился с полей, куда ездил по просьбе председателя Щёлокова определить урожайность, и нашёл Дарью заплаканную; вокруг неё стояли детишки и тоже ревели. На его расспросы она ответила, что, выйдя во двор, увидела Каурку, которая стояла у ворот и, жалобно глядя на дом, так же жалобно ржала.
– Она плакала, я видела слёзы! – всхлипывала Дарья, вытирая мокрое лицо.
Иван долго её успокаивал, отлично понимая бесполезность своих слов, ибо объяснить случившееся невозможно. Если колхоз создан для светлого будущего, то в их селе, кроме двух пьяниц, в недалёком прошлом все жили зажиточно. Он знал: никогда большие коллективы не имели достатка, а только бедность, ибо равенство, как выразился один из философов, может быть реализовано только в рабстве, а рабство – удел нищих. А как тогда быть с душой? Рабская душа – не душа человека. Душа человека та, где живёт любовь, а раб зол, завистлив, злопамятен.
Размышляя так, Иван работал в колхозе на извозе, вернувшись, как ему казалось, к своему прежнему занятию. Кобыло возил пшеницу с полей, которые вспахивал теперь могучий, мощный, присланный из Омска в подарок американский трактор «Фордзон», символ новой индустриальной эры. Кобыло лениво сидел на бричке и никуда не спешил, наступили совсем другие времена: не надо торопиться, равнодушие приходило к нему исподволь. Не мог он трудиться, подстраиваясь к ритму других, которые ещё ленивее исполняли свою работу.
– Эх, милы-ые, – покрикивал он на лошадей, поворачивая от гумна к амбару. – Эх, голодные мои, эх, чудесные, накормлю до отвала!
После уборки урожая опять начались митинги; работы прекратились, а вскоре, чего не случалось на памяти Кобыло, в конце сентября выпал снег. Он снова зарядился на охоту, находя в том удовольствие. Дарья, понимая состояние мужа, не перечила. Вечерами он, часто сидя с женой и детишками за столом, вспоминал собственных лошадей и коров, то и дело прибегавших подкормиться свеколкой, картофельными очистками, овсом. И для каждой животины находился корм. Тайно, не признаваясь друг другу, супруги верили, что наступит время, когда распустят колхоз и разбегутся коровы и лошади по своим дворам.
Зимою особенно становилось невмоготу. Иван среди ночи вставал и выходил посмотреть в сарае коров. И только открыв дверь сарая, спохватывался, словно вкопанный стоял некоторое время, взирая на пустые стойла. После Нового года поползли слухи, что председатель колхоза арестован, как враг народа. Прибежавший Безматерный принёс известие с нескрываемой радостью, добавив убеждённо о роспуске колхозов в ближайшее время. Шёл тридцатый год, и на этот год Кобыло возлагал особые надежды; не могла же власть не понимать свою ошибку. Он жадно читал газеты, волновался по поводу статей, где критиковались перегибы в коллективизации, и думал; вот-вот случится чудо, разум победит, и страна, народ будут спасены. Его желание было столь горячо, что Кобыло стал опасаться навредить таким яростным желанием своей идее о личном хозяйстве, главном и непременном условии существования русского крестьянства. С этих пор он, скрывая своё желание, стал говорить, что, наверное, не распустят колхозы.
Когда подул тёплый ветер, Иван предложил жене уехать в Липки. Но через месяц, как-то глубоко под вечер, когда он только что закончил мастерить скворечник, к нему пришли двое и, предъявив удостоверение огэпэушников, предложили немедленно выехать в Шербакуль на непродолжительное время по поводу падежа лошадей. Иван успел шепнуть жене, вышедшей во двор с ребёнком на руках, что если он вскоре не вернётся, то пусть она, никому ничего не говоря, молча соберётся и попросит Безматернего отвезти её в Марьяновку с детьми, а далее – в Липки, к его родителям, куда он и приедет, если останется жив. Он говорил удивительно спокойно, словно догадывался об истинной цели появления огэпэушников в штатском. Вслух же, растерянно улыбаясь, он сказал:
– Дарьюшка, четверо детей – отпустят меня. Не возьмут они грех на свою душу.
* * *
Кобыло ушёл, оглядываясь на стоявшую с ребёнком жену. Дарья в первое время не волновалась. Только под вечер в ней смутно зашевелилось чувство страха. Ведь арестовывали почти каждую неделю кого-нибудь в селе, и ещё никто не вернулся из арестованных. Она накормила ребят, заперла дом, собираясь немедленно ехать в Шербакуль, и только уже на краю села сообразила, что оставлять детей и под вечер мчаться в Шербакуль вряд ли имеет смысл. На следующий день Дарья стала молить Бога, чтобы всё обошлось, так как её муж, человек с ангельским характером, ни в чём не виноват. Но он не вернулся ни на следующий день, ни через неделю, ни через месяц. Чего только она не передумала, каких снов не видела, просыпалась от малейшего стука в окно; её сердце разрывалось от горя. Ко всему, появившийся однажды Ксенофонт Ковчегов сообщил, что начальство решило их дом отдать под жильё Кольке Петухову, на что Дарья ответила со зловещей решимостью:
– Пусть только попробуют.
Но через три дня ей пришлось перейти к Настасье Ивановне, хворавшей уже который месяц. В её с Иваном дом вселился ненавистный Петухов. Жизнь стала ужасной: тот рано вставал, выходил во двор, уже будучи с утра крепко в подпитии, махал там саблей и чистил свою верховую лошадь. Он с нескрываемым вожделением глядел на Дарью, а однажды подошёл к ней и сказал, осклабясь:
– Я бы желал с вами поговорить наедине. Выпьем и поговорим.
У Дарьи задрожало лицо. Она молниеносно подняла тут же валявшиеся вилы и бросилась к нему. Он упал, споткнувшись, отступая. Она приставила треугольник вил к его горлу, вся дрожа от негодования:
– Собака, проколю, тварь, и рука моя не дрогнет! Скотина, ты не вырастил ни единого ребёнка! Скотина, ты не вырастил ни единого кустика на земле, живёшь скотской жизнью, подонок!
Дарья поняла: надо срочно уезжать. Всё у неё было готово к отъезду; но она всё ждала и ждала, перенося день отъезда. Жизнь словно вытянулась в бесконечный прямой трудный путь, по которому на бешеных конях несла её судьба к горизонту, отодвигавшемуся по мере приближения. Как-то она встретила на улице, возвращаясь от колодца с полными вёдрами на коромысле, Ивана Безматернего.
Он, всегда такой радушный и радостный, влюблённый в её мужа, сильный, крепкий, кряжистый, готовый пойти в огонь и воду за Кобыло, виновато поглядел на неё и сказал:
– Завтра отвезу.
– Куда? – передохнула Дарья с испугом, боясь, что ей придётся завтра уехать, так и не дождавшись мужа.
– Я был в Шербакуле, видел за забором Ваню, он сказал, чтобы я тебя отвёз на станцию и посадил в поезд до Саратова.
Она просияла от одной мысли, что Иван жив, заботится о ней; и тут же наяву словно услышала его спокойный, добродушный голос. Она успела лишь кивнуть, потому что Безматерный тут же направился прочь. Это показалось ей странным: что ж он так отошёл быстро? Но, придя домой, она поняла, что завтра не уедет: Настасья Ивановна, глядя умоляющими глазами на повитуху, склонившуюся над нею, на Дарью, тяжело дышала, а к вечеру, вымолвив всего одно слово: «Дар-рьша», медленно угасла, так и забыв смежить веки. И начались похороны. Настасья Ивановна лежала спокойная, чистая вся какая-то; чуть тронутое желтизной лицо смотрело на людей, на берёзы над могилкой, на крест над могилой мужа.
Дарья плакала, но плакала не только по умершей, плакала по своей жизни. Ей было жаль своих детей, мужа, невинно забранного. Она не понимала, куда ведёт её судьба и где остановится путь. После похорон Дарья немедленно стала собираться, а перед глазами, полными слёз, стояло улыбающееся лицо мужа. «Всё, всё, – думала она, – жизнь счастливая пронеслась, отпела свою песню, и где-то ей теперь быть дальше?!»
Дарья приготовила еду на всех детишек, бельишко, всё необходимое для дороги. Ночью проснулась от осторожного стука в стекло, бросилась к окну, думая, что прибыл за нею Безматерный, который обещал рано утром явиться, чтобы скрытно от любопытных глаз увезти их на станцию. Она никого не увидела: лишь тень стояла за окном. Тогда Дарья отворила дверь.
– Даша, я, – услышала она голос, от которого сердце её замерло, голова закружилась. То был муж. Он, живой, невредимый, спокойный, тихий, прошёл в дом, не отрывая от неё рук, словно боясь расстаться с нею, попросил не зажигать света. Обошёл всех сыновей, ласково касаясь их головёнок, присел рядом с Дарьей, обнял и сказал срывающимся голосом:
– Дашенька, я без тебя не могу там, я бежал оттуда. Дашенька, я не виноват ни в чём, я лошадей не травил, не мог я этого сделать, Даша.
– А как ты сбежал? – прошептала она со смутным чувством – страхом за мужа и радостью, что любовь его столь велика, что он не смог жить от неё вдали. – А теперь как же?
– Дашенька, ты поезжай сегодня, Безматерный рано утром заедет. А я – следом, своим путём. Образуется. Давай поем чего, и надо собираться. Луна скоро взойдёт. Я всё знаю, слышал, пусть живёт этот зверь Петухов. Они с Ковчеговым так скорее сопьются и от угара подохнут.
Печь стояла ещё тёплая, и приготовленные щи, картошку, мясо не нужно было подогревать. Сердце у Дарьи прыгало от радости, и она торопилась. Иван ходил за ней по пятам, не сводя глаз, словно ребёнок. От его взгляда, ласк, мягкого голоса в ней поднималась какая-то сила, рождая неясные надежды. В какой раз вот так, второпях, Дарье приходилось срочно уезжать?! Она вспомнила бегство из Москвы, из Саратова, из Подгорной, Омска. Что ж теперь делать?
Как только слегка посветлели окна от всходившей луны, Иван, прощаясь, обошёл дом, поцеловал сонных детишек, в том числе и Петю, которого не любил, обнял Дарью, в этот момент постучали в окно – Безматерный. Иван нахлобучил свою старую кепку, ещё раз поцеловал Дарью.
– В Марьяновке я выгляну, не подойду, но выгляну из-за угла: знай! – торопливо говорил он, оглядываясь, не имея сил оторвать от жены взгляда. – Мне нельзя, уже рыщут небось, Даша, ищут. Безматерный всё знает, я у него был. – Он побежал, ибо с каждой минутой становилось светлее, уж обозначились контуры деревьев. Кобыло решил выйти к расщеплённой молнией толстой берёзе, подождать телегу с женой и детьми и, хоронясь от чужих взглядов, следовать за ними.
Но Иван Кобыло ошибся в своих планах.
Как только телега подъехала к дому Дворянчиковых, Ковчегов, прихватив с собою ружьё, огородами обошёл двор соседей и вышел к дороге, именно к той берёзе, к которой стремился Иван Кобыло. Ковчегов с Петуховым дежурили по очереди, желая выследить сбежавшего из кутузки ОГПУ Кобыло. Они были уверены, что тот придёт домой. Сбежит, но придёт. Не может такой человек не прийти к жене, детям и к своему дому. Они знали его нрав, боялись Кобыло, но ненависть перевешивала остальное. Ковчегов, приседая, хоронясь за кустами и молодой порослью с уже распустившейся листвой, подобрался к берёзе. Там уже находился Кобыло: прислонившись к стволу дерева, он глядел на дорогу, в большом нетерпении ожидая появления телеги. Со стороны села дул сильный холодный ветер; торопились по небу облака, не обещая хорошего дня. Ковчегов осторожно высунулся из кустов и свистнул. Кобыло оглянулся, насторожившись, но вблизи ничего не заметил. Постоял, подумал и присел.
– Ива-а-ан, Ива-а-а-ан! – позвал несколько раз приглушённо Ковчегов, прикрыв рот ладонью так, что со стороны казалось, будто звук доносится то ли из-под земли, то ли из кустов. Кобыло замер, привстав на корточки, оглянулся. Всё было как было, лишь шумел густым шумом берёзовый лес. Но Ковчегов повторил прежний приём: свистнул и крикнул. Подействовало. Кобыло, пригибаясь, осторожно сунулся к кустам, раздвинул ветки, настороженно постоял. Совсем невдалеке от него лежал, схоронясь, Ковчегов. Кобыло подумал, что ослышался и, повернувшись спиной к Ковчегову, собрался вернуться к берёзе, и тогда тот, выставив ружьё, почти не целясь, выстрелил. Страшный удар волчьей картечью сбил беглеца с ног, но Иван, побарахтавшись, превозмогая жуткую боль, дотащился до берёзы, пытаясь ухватиться за неё. Чувствуя, что сознание слабеет, повернулся к кустам и увидел, как убегает в испуге Ковчегов. Пытаясь набрать в лёгкие воздух и не имея на то сил, раскрыл рот и, цепляясь за берёзу, осел на землю, обнимая шершавый ствол. Без стона, без вскрика. Кобыло глядел на луну и чувствовал, как бешеная карусель закручивает его вокруг оси. Он словно завис в воздухе, заворожённо, боясь оторвать меркнувший взгляд от этой светящейся точки, ибо это означало бы смерть.
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
I
Скорее, казалось, можно было достичь конца света, нежели добраться до деревни Липки.
Но когда поезд, гремя и сипя во все трубы, всё ж дотащился до окраины Саратова, Дарья вздохнула: теперь уж наверняка она с семьёй окажется в той благословенной деревне, о которой столько рассказывал муж, – рай да и только! Она всё ещё оглядывалась, надеясь на неожиданность: ей казалось до боли в глазах, до острого режущего подрагивания замирающего сердца, что вот-вот – оглянется на проходивших мимо мужиков, на смех или шум и – увидит мужа. То ей чудилось, он выглядывает из-за угла, из-за вагона, из-под нар, из-за мелькнувшей за окном водокачки или дерева на перроне... Ноющее сердце не давало покоя, метались воспалённые мысли, словно в бреду, искали Ивана, а вернее, пытаясь найти причину, почему он не встретил их на станции Марьяновка, как обещал. Почему? Ей в голову приходили ужасные мысли, но Дарья гнала их как нежеланные, ибо смириться с ними означало потерять надежду, а жизнь без надежды была свыше её сил.
Ей в голову неожиданно заглянула спасительная и соблазнительная мысль, что муж мог раньше их появиться дома в Липках и сейчас волнуется в ожидании семьи; от спасительной лжи стало легче. Она весело подгоняла и подбадривала детей и повитуху Марусю, которая увязалась за ними и благодаря которой Дарье было легче управляться с детьми; с необыкновенной энергией тащила чемоданы и баулы, куда запихала всё, что смогла, зная наперёд, что всё пригодится.
Со стороны казалось, когда они высадились на перроне вокзала в пасмурную дождливую погоду, – на станции появилась большая цыганская семья; только узрев вылинявшие на жарком солнце волосы Дарьи, розовощёких, белолицых детишек, торчавшие соломенные вихры их из-под картузов, сомнения рассеивались: на станцию прибыла многодетная русская семья. Низко повязав платок, подхватив на руки Колю и Сашу, самых маленьких, Дарья с оттягивающим, притороченным к спине баулом, слыша и видя всю семью одновременно, направилась, как её наставлял муж, к дому для приезжих – мимо деревянных строений, почерневших от времени, то ли бывших сараев для скота, то ли складских помещений, из которых давно выветрился дух каких-либо товаров и продуктов. Бросилась в глаза какая-то общая обречённость и унылость картины. Дарья обратила внимание на людей, приютившихся под покровом этих ветхих сооружений, тенями мелькавших то в одном сарае, то в другом. В их лицах сквозили измождённость и растерянность, которые всегда выдают голодного. Она знала: надо выйти к пригородному тепловозу, а там, как говорил Иван, пятнадцать минут езды до остановки «Выжуха», откуда можно дойти пешком до знаменитых Липок.
Дети молча глядели на нищих, на разрушенные, изгнившие доски заброшенных помещений, с любопытством оглядываясь на проходивших мимо каких-то лихих ребят в картузах и дешёвеньких пиджачишках; на бледные лица проносившихся всадников, – всё вызывало интерес, каждая встреча, как встреча с отцом, и недаром Мишутка всё время спрашивал: «А папа это видел?» Ему так не терпелось увидеть отца, и, судя по вопросам, он только и мечтал о встрече с ним. Дарья не отвечала, понимая бессмысленность всяких ответов, своё полное бессилие перед открывающейся жизнью. На станции их никто не ожидал. И сразу за несколькими деревянными домами, старым депо с чёрным зевом для въезда паровозов, полуразрушенном, заросшем берёзками и травой прибежищем бродячих собак, стаями носившихся по гулкому пространству, бившему в нос зловонием и смердящим запахом, холодом, до сих пор не выветрившимся маслом, навечно впитавшимся в трухлявые деревянные шпалы и землю, они увидели лежавший вверх колёсами опрокинутый животнообразный паровоз. То была примета. Проходя мимо паровоза, они слышали лай голодных бродячих псов, жуткий, бессмысленный, гулким эхом раскатывавшийся по заброшенному, пустому депо. Не нравилось всё это Дарье. Она поёжилась затёкшей спиной, направляясь уже по просёлку к деревне Липки, на которую указывала стрелка с надписью «д. Липки, колхоз “Путь коммунизма”», вспомнила с неприязнью о Ковчегове. Он ей напоминал заброшенное депо.
Дарья остановилась. Поставила вещи недалеко от столба с надписью. Остановились и дети с Марусей. Они оглянулись на просёлок, на депо, на моросящий дождь, и вся плоскость земли как бы представилась каждому в виде унылого пространства, где ходят низом водяные облака, обволакивая всё вокруг мглистой пеленой всесокрушающего безразличия. Никого, ничего, лишь всесветский шелест мелкого дождичка; уходящий в бесконечность изъезженный просёлок с размытыми краями, поблескивающий мокрыми вывернутыми колёсами глинистой земли, сплошь утыканной лужами с образовавшимися то там то сям пузырями. Под огромным столбом с вывеской, вкопанным, видимо, навсегда, виднелись человеческие испражнения, явные свидетельства земного отягощения мечтателей.
Деревня Липки, несмотря на красивое своё поэтическое обозначение, имела давнюю и повидавшую виды историю. Деревня с её немногочисленными избами, тополями вокруг сельской лавки и столбами, по которым тянулись телефонные провода в бесконечную даль и ещё дальше – на Урал, с сараями и узкой, непроезжей в дождливую погоду улицей, на которой день и ночь красовались кумачовые плакаты, написанные неумелым художником внахлёст, крупными, нарочито квадратными, грубыми мазками, как бы создающими, по замыслам творцов, известное всему миру напряжение по строительству нового общества, – такой открылась перед Дарьей и её детьми многолетняя мечта Ивана Кобыло.
Деревня находилась в низине, защищающей её от ветров, устремляющихся из знаменитых саратовских степей на хрупкие сооружения, опрокидывая их и принося разные неприятности. Просёлок петлял среди зеленеющих полей, над которыми каркали вороны и летали молчаливые деловые грачи. В дальние времена разорившийся дворянин Кобыло, бежавший от долгов из столицы, от гневного ока премудрого государя Петра, построил здесь несколько избёнок, посадил милые сердцу истого русича липы и назвал деревню Липки. В своё время бунтарь Пугачёв, которому не давала покоя властительница Екатерина Вторая, поселился в этих же местах, пил квас и медовуху у сына прадеда Кобыло. Отсюда же Пугачёв отправился в оренбургские степи за новой силой, сохранив добрую память о Липках. Казалось, после достопамятных событий надолго забылось бывшее дворянское гнездо, в котором уж давно никто не помнил основателя. Потомки скромно ютились в почерневшей от времени избе, что напротив выкопанного пруда с карасями и толстоствольными ивами, низко склонившими ветви над водою. Но как-то посетил Липки сам государь Николай II, проезжая с инспекцией свои земли. Вышли стар и млад на дорогу с хоругвями и мольбою и, став на колени, приветствовали склонёнными головами прослезившегося от такого верноподданичества государя; тот благословил их крестным знамением прямо с кареты. Низко поклонился им и поскакал дальше. И второй раз проезжал государь с семьёй после отречения, испросив разрешения посетить святые места вблизи Липок. Угрюмая, дождливая пустынная улица с низко летающими воронами, предрекающими плохую весть, встретила его, тоже прослезившегося, с нескрываемой обидой и горечью за неподдельную мрачность и подчёркнутое отвращение к нему. Встретившийся в центре села неслучайно большевик Колышкин плюнул вслед проскакавшему обозу с отрёкшимся от престола государем. Когда дьячок Потапов, до этого сидевший взаперти в храме, вышел на крыльцо демонстративно выразить свои демократические чувства, большевик Колышкин плюнул ещё раз в сторону бывшего самодержца. Вот и вся история скромного села Липки, которое должно приютить Дарью с семьёй, бодро семенившей в надежде, что их давно ожидают.
Чёрный, покосившийся, ветхий сарайчик с прогнившей крышей, по сравнению с которым их сибирский дом мог показаться дворцом, жердяные прясла вокруг подворья; банька, которую не топили уж давным-давно; три мокрые курицы, бродившие по двору, – довершали общую картину. Дарья, спросившая у встретившегося им по дороге мужика на костлявой лошадёнке о Кобыло, с разочарованием узрела избу Ивана, и сердце её кольнуло нехорошее предчувствие: разве можно в этой избушке обрести счастье? Что может связывать поэтические воспоминания мужа с этой чёрной избёнкой, ветхим сараем и конурой, из которой вылез старенький кобелёк по кличке Барбос, помахивающий обрубком хвоста, выказывая тем дружеское расположение к приезжим?
Никто их не ждал. По известным причинам Иван Кобыло так и не добрался до своего идеального уголка детства, в котором, как он утверждал, черпал силу для дальнейшей жизни. Никогда ещё Дарья не видела более нищую и убогую деревеньку, столь ветхие избы и столь кричащие, словно в насмешку, кумачовые призывы крепить бдительность, множить богатства советской страны и силу непобедимой Красной армии.
– Мамочка, а папочка нас встретит? – захныкал Миша.
– Он ещё не приехал, – сказала Дарья, снимая с онемевшей спины баул. Она присела у самых дверей избы, понимая, что эта хибара никогда не станет ей родным домом. Горькая обида обожгла сердце. Вся её жизнь представилась какой-то странной, наполненной случайностями, картиной, на которой изображены художником различные сценки – от того момента, когда она сидела в кресле отца, а над нею склонилась мать с нежной, полыхающей любовью улыбкой, и до дикой сцены ухаживания мерзкого, гнусного Петухова, возомнившего за собою право распоряжаться её судьбою. Началась новая сцена жизни – полуистлевшая от времени деревня Липки с её чёрными мужиками, ветхими избами, сараями, пряслами, крошечными огородиками и длинной, петляющей улицей в низине, наполненной дождём и одиночеством. Хотелось завыть от тоски и горя. А главное, Дарья уже знала: Иван не смог их опередить и приехать первым. Повитуха Маруся перекрестилась перед избою, бросила на Дарью спокойный взгляд чистых своих глаз и толкнула дверь.
Дарья приподнялась с корточек и шагнула в сени. Дети загалдели, устремляясь за матерью, толкались, пытаясь первыми войти в сени, чтобы укрыться от дождя. На шум отворилась дверь, и в сени выглянула старушка с невыразительным лицом, в белом, повязанном низко на глаза платке, и спросила, что нужно людям. Дарья прошла прямо к ней и, очутившись в тёплой, натопленной избе, всё поняла: никто здесь не знал об их приезде. Она отступила на шаг, заглядывая в лицо ничего не понимавшей старушке, и сказала:
– Вы нас извините, что так неожиданно, Анна Николаевна, я даже не знаю, как вас называть, но только Ваня, я думала, уже приехал к вам. Здравствуйте, здравствуйте, – говорила она прослезившейся старушке, раскинувшей руки и заключившей в объятия свою сноху. – Мы разлучились! Такое время. Он сказал, что приедет первым.
В избе топилась на маленьком огне большая русская печь с лежанкой, занимавшая половину избы и перегородившая её на две части. От неё исходило тепло и надежда на вкусную и горячую пищу, о которой они забыли в дороге. Низенькое, узкое окошко, завешенное марлей, чуть сочилось светом. Вся изба была украшена берёзовыми ветками по случаю Троицы; на полу, и по углам виднелась надерганная травка, от неё исходил приятный медовый аромат. Ещё более аппетитный запах доносился из запечья, уставленного пирогами и квасом, щами и кашей.