355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Чачин » "Король" с Арбата » Текст книги (страница 2)
"Король" с Арбата
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 01:32

Текст книги ""Король" с Арбата"


Автор книги: Владимир Чачин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 19 страниц)

Наконец у каждого из нас в потных кулаках зажата сумма на билет. Мы бежим по Арбату. Вот и кассы кинотеатра, вот знакомое маленькое окошечко. Вот у нас в руках билеты на «Разлом». Мы рассматриваем их, даже обнюхиваем – все на месте: число, сеанс, цена и контроль. Теперь-то уж крейсеру «Заря» не уйти без наших шумных восторгов на помощь восставшим рабочим Петрограда…

Мы замерли в колоннах. Важно не шелохнуться, строго держать равнение, и тогда колонна, в которой мы стоим, войдет в зал первой. Звучит «Турецкий марш». Голова колонны уже вошла в полутемный зал. Мы старательно маршируем, осторожно шепчем друг другу: «Займи место».

И вдруг кто-то трогает за локоть. Я не могу, не имею права обернуться. Меня настойчиво трогают снова. Тихонько оглядываюсь, и… крейсер «Заря» без единого выстрела растворился в морском тумане. За спиной стоит моя мать:

– Пойдем домой!

Мы молча идем по Арбату. Мне видно, как дрожит у матери подбородок. Она ничего не говорит, и от этого молчания, кажется, тускнеют весенние солнечные блики на стеклах витрин.

С тех пор как мы стали жить без отца, я часто видел, как дрожит у мамы подбородок, а случалось – согнется, и тогда вздрагивают у нее плечи. Промокнет глаза фартуком, обернется:

– Ну, чего тебе? Иди гуляй.

Сейчас я пытаюсь сбивчиво поведать ей о том, как мне не повезло в жизни. Так и не увидел я, как враги хотели взорвать крейсер «Зарю», не увидел матроса Годуна и революционного Петрограда. Я чувствую, что мать прислушивается к моим словам, у нее уже не дрожит подбородок, она замедляет шаги, останавливается. Мы молча смотрим друг другу в глаза.

– Это все правда?– тихо спрашивает мать.

– Правда, мама.

– Была дома учительница, сказала, что ты убежал с урока пения.

Я тоскливо переминаюсь с ноги на ногу. Мне нечего сказать…

– Хорошо, пойдем сейчас в кино вдвоем,– тихо говорит мать.

Мы возвращаемся. На стеклах витрин арбатских магазинов снова ярко вспыхнуло солнце…

Сейчас мы с Левой опять сидим на нашей скамейке. Он задумчиво листает Фурманова, а я вслух подсчитываю, через сколько лет меня возьмут в Красную Армию.

– Ну где тебя все носит?– слышу я уж очень знакомый голос. В нашем парадном вижу свою маму. Только не всю, а половину мамы: мы живем в подвале.

– На,– протягивает мать мелочь,– купи хлеба и два яблока. Только яблоки донеси. Нона заболела. Скажи продавцу: или одно большое, или два маленьких.

Она осматривает меня, вздыхает.

– Где тебя носит?

– Мы за красноармейцами ходили.

– Зачем же?

– Помогали им.

Мать ничего не понимает, хмурится:

– Чем помогали?

– Ну тем, что шли с ними в ногу… Она опять осматривает меня:

– Хоть рубаху-то застегни. А коленки-то, коленки. Придешь, заштопаю.

Она пошла вниз по лестнице, потом обернулась, сказала:

– Если будут очень мелкие – возьми три. Одно себе. Мне неохота идти за хлебом. Если вот только яблоки…

– Плюнь,– говорит Лева.– Купи лучше сушеных груш. Их на вес много.


* * *

В заборную дырку пролез Бахиля. Сказал: «Привет!» Походил около, подсел ко мне совсем близко. Голову кверху, глаза закрыл. Чуть поджимает меня плечом. Еще немножко, и я свалюсь с краю. Рукой держусь за скамейку, но не уступаю. Он выжимает, а я не двигаюсь.

Встал Бахиля. Руки в карманы. Цвиркнул длинным плевком, пошел к помойке.

Это нам знакомо. Сейчас начнет выжимать чугунную болванку.

И кто ее знает, как попала к нам во двор эта чугунная штука? Может, еще при царе. Длинная и на конце две загогулины.

Как– то она нам в футбол мешала играть. Еле-еле втроем отволокли к помойке, да еще на земле борозд наделали.

И вот сейчас к ней подходит Бахиля. Ноги пошире плеч, громко вздыхает, руки крючками, потоптался, примерился и медленно тянет эту чугунную штуку. До колен… выше колен… до живота. Шея красная, а лицо в белых пятнах. Тянет еще выше. Вот уже почти до груди.

Ему бы еще чуть, еще бы как-нибудь толкнуть, и пошла бы она выше. Дрожат руки, сам весь дрожит, издает разные звуки.

А потом глухо шлепается на землю чугунная балка. Бахиля лениво смотрит на нас, усаживается на скамейке, крутит носом, морщится:

– Это не от слабости, а от горохового супа,-поясняет Бахиля и, задрав голову кверху, закрывает глаза.

– Душно мне,– говорит он Леве.– Помаши-ка книжкой. Лева никакого внимания, все так же читает.

– Давай-ка, помаши на меня,– открывает один глаз Бахиля.

Лева читает. Бахиля тихо ерзает.

– Я кому, жидовская твоя морда, сказал?

И сейчас же летит в помойку книжка. Летит наш «Мятеж».

– Кому я сказал?– орет Бахиля.

…Я уже что-то понял. Главное, выдержать первый удар. В глазах – искры, а потом привыкаешь, что ли, и уже не больно. Он попадает кулаками, а тебе не больно. Только видишь его лицо, и только оно сейчас самое важное, и только по нему нужно бить… бить. По нему надо попасть. Как хочешь, а попасть. Только бы не споткнуться, не упасть.

Где– то между нами опять Лева. А потом и забор, и скамейка, и Ларискино окно -все собралось в одну точку и сразу разбежалось. И опять Бахилино лицо. Он пятится к забору и весь расцветился красным. Снова звезды в глазах. Потом Бахилина шея, волосы, его запах. Ногти обожгли мне лицо. И опять Лева.

А потом фашист, что бросил в тюрьму секретаря испанского комсомола, и мятежник, что хочет убить Фурманова. И опять Бахиля, и снова на его очень белом лице много красного. Дальневосточная, опора прочная…

Мне не больно. Мне нисколько не больно. Только бы вот еще попасть в это белое с красным. Только бы скорее оттолкнуться руками от земли и опять встать на ноги, и опять бить… бить… Бью по Бахиле, попадаю в забор. Но нисколько не больно. Вдруг Бахиля стал маленьким и лица нет. Только один забор. Я бью коленками, ногами в это маленькое. Меня тянут за плечи, тянут за руки.

– С ума сошли,– чей-то взрослый голос,– да вы что? Стой! Стой!

Сейчас я совсем близко вижу мокрое лицо военного. У него голубые петлички и на них красные кубики.

…В наш подвал мы спускаемся вместе с Левой и летчиком.

– Вот,– говорит Лева,– я твои деньги собрал. Сам все куплю. Ох, и попадет тебе.

На стук открыла мать. Кажется, летчик ей козырнул, что-то сказал, заторопился наверх. Все-таки приятно, что он козырнул моей маме.

– Мама, теперь уж нужно все штопать,– кажется, я так сказал. Мне очень хотелось улыбнуться, но вдруг стало очень темно. Наверное, трамвай с прицепами закрыл наши окна.

У кровати, на стуле, рядом с примочками и столетником – два яблока.


* * *

Мы с Нонкой печем оладьи. Она мешает что-то в кастрюльке, а я колдую над керосинкой.

Шмякнет Нонка белую кляксу, теперь чуть подождать, и клякса по краям розовеет. А потом еще чуть подождать, и на нас, словно сразу три луны, улыбаются три олажки.

Это наша сковородка умещает три. А вообще-то нас двое с Нонкой. Мы теперь без мамы.

Как– то в жизни неправильно случается: чуть Нонка поправилась, маму увезли. У ней что-то с печенью или с почками. Так сказал хмурый дядя из «Скорой помощи». Меня по голове погладил, а с Нонкой за ручку. Потом загородил нас своей спиной в белом и понесли маму. Мама улыбнулась нам, сказала Нонке:

– Доченька, за зеркалом все наши деньги. Осторожно трать.

А мы еще и теперь по привычке делим на троих все, что есть на сковородке.

Свое съели. Я потянулся к третьей кучке оладий.

– Посмотрите на него,– говорит Нонка,– вот еще фашист. Это отнесу в больницу.

Потом она деньги считает. Считает и сама того не знает, что это же билеты на «Чапаева», бутылки ситро, жареные пирожки с повидлом и даже разноцветные карандаши «Радуга», целая пачка.

– Алеша,– вдруг очень серьезно говорит Нонка,– у нас осталось мало денег. Вот это все. А еще маме на передачу.

Я тоже потрогал деньги и сказал, что это слишком много. Еще можно жить да жить.

Нонка заворачивает в бумагу мамину порцию и охотно поддакивает. Я уже знаю, когда она так делает, это значит: внимание! Потом она раскладывает деньги на кучки, и над каждой бормочет: «хлеб», «молоко», «сахар». Три кучки. Это значит три дня.

– А как же «Чапаев»?

– А твой «Чапаев» на казенном пайке. Понятно? Я подсчитываю:

– Значит, хватит на завтра, послезавтра и послепослезавтра.

Нонка хмурится:

– Нет. Хватит на сегодня, завтра и послезавтра.

– А потом?

Нонка долго молчит, кулаком щеку подперла, прямо как мама:

– А потом я не знаю, Алеша.

Трамвай затемнил окна. Гремит очень. Мешает думать. Есть у меня несколько способов, как добыть денег.

Во– первых, можно на себе вывозить снег с улицы во двор. Домоуправ хорошо платит. Это раз.

– Сейчас лето,– Нонка отворачивается.

– Хорошо,– соглашаюсь я.– Ну, пусть так. Тогда соберем старые калоши и бутылки. На Плющихе знаю палатку. Принимают.

Нонка шелестит бумагой, достает олажку:

– На-ка, это у тебя от недостатка калорий.

– Что калорий? При чем тут калорий? Сколько угодно люди выбрасывают калош.

– Что-то люди не очень выбрасывают. Я помолчал.

Трамвай загрохотал за окном. И Нонку почти не видно.

– Хорошо,– говорю,– пусть так. Есть еще способ. Заходишь в любой магазин, не глазей, как все, на прилавки или там на кассиршу, а смотри под ноги. Обязательно около кассы монетки валяются.

– Так… Что еще?

– Что еще? Что еще? Ну, еще можно сдать мои старые учебники.

Нонка прислушивается, потом встает, поправляет прическу.

– Достань-ка их.

Мигом – под кровать, вытащил книжки, подул на них, протягиваю:

– Вот, смотри.

Она листает учебники, спрашивает:

– А это что?

– А это… Ну, морской бой. Это мы с Левой играли.

– А это?

– Это Чапаев. Не похож? – волнуюсь я.

– Да, похож,– тянет Нонка.– А вот это?

– Это я уже и сам забыл. Прямо на условиях задач какой-то чернильный крейсер или «Варяг», или «Аврора», а может быть, и сам броненосец «Потемкин».

У меня прямо какая-то привычка рисовать на учебниках. Сначала думаешь чуть-чуть порисовать, ну квадратик или ромбик. Так, на полях, а потом и не заметишь, как получается корабль или броневик. Может, потому, что мне скучно на математике? Решаем задачи про детские лопатки, которые продал какой-то магазин. Так и представляется грустный продавец, а рядом на прилавке куча детских лопаток. И эти лопатки продавец никак не может продать сразу. Наверное, лопатки бракованные или продавец плохой.

Бывают задачи про клумбы с цветочками. На одной клумбе дети посадили одни цветы, на другой – другие. Вот сиди и решай, каких цветов было больше.

А разве нельзя придумать такие задачи, где стреляет крейсер «Варяг»? Сколько у него было пушек и сколько их осталось после неравного боя? Или про буденновского пулеметчика. Несется тачанка, как про нее в песнях поется, и запрелый, запыленный боец дает очереди из раскаленного пулемета. Вот и высчитай, на сколько времени у него хватит патронов, если их в ленте двести пятьдесят штук.

Хорошо бы еще придумать задачку про двух водолазов. Где-то на дне морском спит, укрывшись тиной, затонувший корабль… Давно истлели на нем лоскутья парусов. Ласкаются о них своими плавниками удивленные рыбы. В жерлах когда-то грозных бронзовых пушек живут морские ежи, в каюте капитана осьминоги глупо переворачивают страницы вахтенного журнала. И вот к этому кораблю, навстречу друг другу, тяжело согнувшись, двигаются неуклюжие водолазы. Кто из них придет раньше? Кому первому посчастливится соскоблить ракушки с того места, где значится название корабля?

Или взять да рассчитать, через сколько секунд услышали в Смольном выстрел «Авроры». Ведь звук на расстоянии не сразу доходит.

Появись такие задачки в учебниках, ручаюсь, никто в нашем классе звонка не услышит. Про него просто забудут. Правда, девчонки, те, может быть, и услышат звонок, засуетятся, но за мальчишек я ручаюсь: будут решать как миленькие. Не шелохнутся.

– Так и не шелохнутся?-равнодушно переспрашивает Нонка, выстраивая из учебников аккуратную пирамиду,

– Так и не шелохнутся. А что? Нонка любуется пирамидкой:

– А то, Алеша,– она смеется, потом хмурится,– эти учебники нигде не примут. На них больше твоих рисунков, чем напечатано. Вот так.

Потом она долго смотрит на мои руки и вдруг встает:

– Давай тебе ногти подстрижем.

Я не люблю, когда мама или Нонка стригут мне ногти. Они прямо лезут до мяса. Не то, чтобы больно, а просто не по себе.

А вот сейчас Нонка старается, и я ничего не чувствую. Я решаюсь и наконец выкладываю самое сокровенное:

– Знаешь, Нонка, можно ловить кошек для одного института.

Нонка перестает стричь, морщится. Я поясняю:

– Их там для чего-то режут и за каждую дают три рубля.

– Б-р-р-р,– ежится Нонка,– сиди уж. Давай мизинец.

К нам кто-то настойчиво стучит. Нонка метнулась к зеркалу, потом с силой подула на пол вокруг меня и не спеша пошла к двери.

Щелкнул замок. Я ухо – парусом.

– Ноночка, пожалуйста… Это пироги… А это немного денег… Как сейчас мама?

Это голос Ларискиной матери. До чего же похожи голоса у мамы с дочкой. Лишь бы она не зашла в комнату. Я тоже тихонько подул на пол, задвинул ножницы, разглаживаю клеенку. Вслушиваюсь. Впитываю.

– Спасибо, Евдокия Ивановна. Напрасно вы это… деньги у нас есть… За пироги спасибо… Алешка любит с капустой…

– Это с яблоками, Ноночка.

– Мне показалось,– с капустой. Сейчас яблок не найдешь… Были с Алешкой на базаре. Ну, хоть бы одно яблоко. Ни одного. Алешка ноет: вынь да положь. Знаете, привык. Дня не проживет без яблок.

Щелкнул замок. Вернулась Нонка. Мы долго молча ели пирог. Нет-нет да и встречались наши взгляды. На клеенке стола мирно покоилась завернутая в бумагу третья часть яблочного пирога.

Вообще пирог оказался ничего. Может быть, Лариска в нем тоже что-нибудь месила.

Я за дверь.

– Куда?– спрашивает Нонка.

– Знаешь, сестричка, есть еще на дверях медные ручки. Понятно?

– Ничего не понятно.

– Медь в палатках «Утильсырья» очень ценится.

Вот и опять наш двор, наша скамейка.

Сейчас на ней нет места. Здесь даже Гога из дом пять примостился на краешке. Ботинками по земле водит. Линии чертит. Кривые. Линии ему ни к чему. Проведет одну и через забор смотрит. На окно, конечно.

В центре скамейки – Бахиля. Глаза закрыл, лицом к солнцу. Загорает вроде.

Я прошелся около, он никакого внимания.

А тут Лева пошелестел страницами, смотрит из-под очков:

– У матери не был?

– Да нет еще…

– А чего у ней болит?

– Нонка говорит – печень. Молчит наша скамейка.

– Это что?-интересуется Мишка Жаров. Мы все на Леву смотрим.

– Печень – это у всех людей есть.

Потом мы долго искали друг у друга печень. Я свою отметил чернильным карандашом: покажу дома Нонке. И опять меня очень интересует Бахиля.

– Подвинься, ваше благородие, – говорю я. Бахиля не двигается.

– Прошу вас, ваше превосходительство.

Бахиля только подрожал веками, сидит без движения. Я очень вежливо:

– Ваше величество, схлопочете в морду. Скамейка притихла. Далее Лева загнул уголок книги.

– Ну!-ору я в ухо Бахили.– Считаю до трех. Раз! Бахиля сидит.

– Два!

Он не шевелится.

Гога из дом пять шевелюру поправил, встал, заторопился.

– Садись, Алешка, сюда. Мне домой.

– Дальневосточная, опора прочная… Три!

– Псих,– говорит Бахиля,– медленно встает, вяло сплевывает, добавляет:-Идиот, как писал один писатель.

– Достоевский,– подсказывает Лева.

– Вот, вот, он самый,– соглашается Бахиля и медленно, в раскачку направляется к помойке. Поднял было штангу до колен, бросил. Отряхнул руки, постоял задумчиво к нам спиной и полез в заборную дырку.

И сейчас же через забор летит к нам кирпич. Разлетелся у самых ног на кусочки, в пыль.

Мы все к заборной дырке. Никого. Издалека только смех Бахили:

– Идиоты, ха-ха-ха! Как писал один писатель, ха-ха-ха! Мать в больнице, ха-ха! А сестра Нонка с киномехаником, ха-ха!

Бежал за Бахилей, выдохся. Хватал камни, пускал вслед: не долетают. Юркнул он в парадное. Топает, спотыкается на ступеньках. Я за ним. Слышу звонки, цепочка лязгнула, захлопнулась дверь и сразу – тишина.

Отдышался. Звоню. Тихо за дверью. Опять звоню. И опять все тихо. Дверь клеенкой обита. Дощечка медная: «Зубной врач М. В. Бахилин». Рядом кнопками прижат листок: «Список задолжников по квартплате». Тут же фамилия: Бахилин. Порылся в карманах – карандаш. Старательно подчеркнул эту фамилию. Даже в рамку взял.

Медная дощечка «Зубной врач М. В. Бахилин» всего на двух шурупах. Отколол от списка кнопку, приспособился – отвинчиваются, идут шурупы.

Спустился вниз, карман холодит дощечка. Все-таки медь, а медь в палатке «Утильсырье» хорошо ценится…


***

В нашем дворе кто-то давно завел обычай посвящения в короли. Имена некоторых из них я запомнил еще, когда ходил повязанный шарфиком, носил варежки, неудобные калоши и гулять мне разрешалось только у самого нашего парадного.

Это были очень сильные короли. Петька Бублик Первый, Гришка Пигаш Короткий, Санька Мамед, Петька Рыжий Второй и Бахиля. Самый знаменитый – Санька Мамед. За ним даже один раз через наш двор гналась милиция.

Потом одни короли ушли в армию, других за что-то посадили, а Бахиля сам отрекся от власти, как сказал Лева «но причине давления снизу».

И вот я стал королем.

Ребята принесли старое ведро, вытряхнули из него картофельную шелуху, посередине двора разостлали рогожный мешок, Мишка Жаров сбегал домой и с великими предостережениями вынес старый отцовский австрийский штык.

Меня возвели на ковер, на голову надели ведро. Прежде чем вручить штык, который я должен поцеловать, Лева обратился к народу с призывом, чтобы был самый неподдельный энтузиазм.

– Можно кричать: «Ура!», «Вива!», «Банзай!»,– разъяснял Лева.– Можно также бросать вверх чепчики. У кого нет – разрешается кепки или тюбетейки.

Народ, посапывая, слушал

Я должен был дать торжественную клятву в том, что никогда не стану притеснять слабых, буду вести беспощадную войну с «домпять» и способствовать процветанию торговли с палатками «Утильсырья».

Во всем этом я тут же поклялся, поцеловал штык, и сейчас же начался энтузиазм.

Все кругом закричало, замахало, завертелось. Я даже и не знал, сколько вокруг короля вдруг может оказаться подхалимов.

Меня называли сильнейшим, храбрейшим, мудрейшим и даже непонятным словом «корифей». Я не знал, что оно означает, а потому решил сдержаться.

Шум поднялся такой, что во всех окнах высунулись во двор головы. Выглянула и Лариса. Я подумал, что хорошо бы заодно мне дали и королеву.

Торжество и неподдельное ликование масс нарушил грузовик. Он, тяжело приседая, въехал к нам во двор. Из кузова пучились стулья, цветы, корыто, корзины.

Грузовик проехал по ковру и остановился рядом с парадным только что отстроенного дома. Открылся борт и откуда-то из стульев выпрыгнул худенький кудрявый мальчишка, потом здоровенная свирепая собака. За ними из-под фикуса сползла на землю полная тетя и сразу стала командовать шофером и тощим дядей в пенсне.

– Берите картины! Осторожней! Поцарапаете!

И вдруг перед всем изумленным королевством из кузова опустилась картина в золотой раме. Мы замерли: на картине нарисованы голые люди. Они куда-то в ужасе бегут. Мужчины тащат на руках женщин, и кругом огонь, и все рушится. Никто из нас никогда не видел голых взрослых. А тут прямо все разрисовано. Надо же!

– Ну, чего стоите?-подмигнул шофер.– Помогайте! Мы взялись за кастрюльки, цветы, узлы, а картину

испуганно обходим. Ее унесли кудрявый мальчик и шофер.

До позднего вечера мы не расходились. Было очень интересно знать, кто же теперь будет жить в нашем дворе.

Вышел прогулять собаку кудрявый мальчишка. Овчарка с силой тянула повод, старалась скорее все обегать, все обнюхать.

Потом она кинулась к нам, и самые нетвердые из моих подданных с криком «Банзай!», «Виват!» и «Мама!» бросились врассыпную. Я остался. Просто тогда я еще не знал, что короли тоже убегают.

– Ну, давай знакомиться,– сказал мальчишка, протягивая руку.– Женька.

Подумал, добавил:

– Женька Кораблев. А тебя?

Сзади овчарка с интересом обнюхивала мои штаны, и я почему-то забыл свое имя.

– Хороший песик,– задумчиво сказал я,-Как его зовут?

– Король. А тебя?

Овчарка потянула в сторону, занялась нашим ведром-короной. Я вспомнил:

– Меня Алешка. Грибков Алешка.

– А что вы тут на рогоже делали? Я из машины заметил,– спросил Женька.

– Посвящали в короли.

– Кого?

– Ну меня.

– Зачем?

– Ну, так положено. Кто самый сильный во дворе, тот и король.

Женька подумал, сказал серьезно:

– Лучше быть вождем гладиаторов Спартаком. Или Чапаевым. А королей всегда революции свергают.

Он сердито потянул повод, крикнул:

– Король! Цыц! Оставь ведро! Я тебя! Сядь сюда! Овчарка виновато посмотрела, завиляла хвостом, покорно уселась у ног хозяина.

– Вот видишь,– засмеялся Женька,– все как у людей. Он опять помолчал, потом потеребил свои кудри:

– Знаешь, Алешка, раз ты король, ты должен знать, какие полезные ископаемые есть в твоих владениях.

– Это зачем?

– Вот мне нужна глина. Красная, а лучше белая. Есть у тебя?

– Для чего?

– Лепить. Я лепить люблю.

– А что лепить?

Хочешь, тебя вылеплю. Я бюст Шмидта лепил, того, что с «Челюскина», и Максима Горького.

– А Чапаева можешь?– осторожно спросил я.

– Могу.

– Тогда пойдем.

Я повел его за помойку. Здесь была чудесная, послушная пальцам белая глина. Когда-то мы натаскали ее со стройки теперь уже построенного Женькиного дома.


***

А на следующий день произошло вот что. Женька начал лепить. Мы стояли за его спиной и молчали. Просто удивительно все получается. На нашей скамейке лист фанеры, на ней большой ком белой глины. И вот из этого кома получилось знамя. У Женьки пальцы тонкие, сильные и очень ловкие.

Сначала из кома вышел толстый блин, а потом появились складки, и вот уже глина как будто и вовсе исчезла, и мы увидели шелковое легкое знамя. Казалось, оно сильно бьется на ветру, стараясь куда-то улететь, но древко упрямо держит его.

Я такое знамя видел в Музее Революции. Его нарисовал художник. Прямо из золотой рамы картины в зал музея неслись три всадника. Один из них в буденовке поднялся на стременах, с силой рвет из ножен шашку, рот у него страшно открыт, наверное он кричит: «Даешь!» А рядом, чуть откинувшись назад и цепко обхватив ногами брюхо коня, развернул во всю ширь мехи гармони кавалерист в белой, наверное, от солнца, гимнастерке. Так и кажется, что ветер врывается в его открытый смеющийся рот, схватывает слова песни «Братишка наш Буденный, с нами весь народ…» и несет эту песню все дальше и дальше в задымленную, пороховую степь.

Третий всадник скачет с красным знаменем. Ему, наверное, труднее всех. Уж очень трепещет это знамя, уж очень напряглись сильные руки знаменосца.

И вот сейчас я опять вижу то же знамя. И хотя оно вылеплено из белой глины, мы все его видим только красного цвета.

Хорошо бы на такую тему дали школьное сочинение! Например: «Красное знамя» или «Атака», а может быть, «Смело, товарищи, в ногу!» Я бы уж постарался, я бы писал да писал. А то ведь нет. Все одно и то же, вроде: «Как я провел лето». Это значит грибы, купанье, удочки…

Мы так увлеклись, что даже не заметили, как подошел Мишка Жаров в новенькой летческой фуражке. На ней, как небо, голубой околыш с красной звездой и золотой птицей на самом верху.

В другое время мы обязательно бы ее по очереди примерили и даже бы лизнули блестящий козырек. А сейчас один только Лева понимающе спросил:

– Отцовская?

– Конечно, – спокойно сказал Мишка и тихо добавил: – Теперь уже отцовская.

Мы позавидовали.

Все– таки хорошо, что у Мишки теперь есть настоящий отец, да еще летчик.

И опять мы молча дышим в согнутую Женькину спину, и снова перед глазами волшебное красное знамя из белой глины, которая еще вчера шариками выстреливалась из наших рогаток.

Меня позвала домой Нонка. На лестнице вынула из волос гребенку, сказала:

– У нас гости. С маминой работы. Дай-ка причешу.

В комнате две женщины и старичок. На столе пакеты. Я попробовал искоса в них заглянуть, но Нонка незаметно повернула их в другую сторону.

– Ну, как, герой?-спросил старичок и стал ощупывать мои мускулы. – Ого! Ничего!

Женщины тоже смотрят на меня и хорошо улыбаются, как будто это у них такие мускулы.

– Не балуешься тут без матери?– спросила одна из них и, нагнувшись, осмотрела мои ботинки.

– Что вы, он у нас послушный мальчик,– засуетилась Нонка.– Давайте, я чай поставлю.

Я ожидал, что сейчас спросят про то, как окончилась учеба и какие отметки. Взрослые это любят. И потому прилежно, как только могу, смотрю на Нонку.

– Ну, как школа? Какие отметки?-весело спросил старичок.

– Ничего,– говорю я,– разные отметки.

– Ой, давайте я все-таки чай поставлю,– заторопилась Нонка.

Теперь улыбаются все гости. Смеется Нонка, весело и мне:

– Всякие отметки,– осмелел я и уточнил:– Всего полно. Так что не в обиде.

Гости пить чай отказались, посидели, поговорили, стали прощаться.

– Сейчас поедем в больницу к матери,– покашлял старичок.– Из профкома мы… Что от тебя передать?

А что я могу ей передать? Слепить что-нибудь из глины? Не успею. Или книжку какую? Есть у меня под подушкой: «Красные дьяволята». Так с ней и сплю.

Достал, протянул старичку:

– Вот! Здесь про наших разведчиков, и про Махно, и про Перекоп.

Он полистал ее, покрутил головой:

– Оставь себе. Записочку лучше черкани.

В записке я сообщил, что во всем буду слушаться Нонку и чтобы мама, милая моя мама, скорее выздоравливала.

– Ботинки-то, ботинки-то у него,– вздохнула одна из женщин.– Какой размер носишь?

Она что– то себе записала, и они опять стали прощаться. Старичок снова потрогал мои мускулы, весело сказал:

– Вот так, брат. Красный дьяволенок. А под Перекопом я сам был… В другой раз приду, расскажу.

– Дядя, а что такое профком?– спросил я. Они все засмеялись.

– Профком? Ну, значит, товарищи…– старичок прокашлялся, помолчал, посмотрел на женщин, хмыкнул:-Профком человеком от рождения до самой смерти ведает. Родился, скажем, человек – профком тут как тут. Помочь надо. Заболел – опять рядом профком, и так всю жизнь. Товарищ, значит.

Они пошли к дверям. И еще долго о чем-то говорили на кухне с Нонкой.

Она вернулась в комнату, удивленно посмотрела на пакеты, на меня и сказала:

– Странно, даже не притронулся.

Потом села рядом и совсем, как мама, тихонько погладила мои волосы:

– Сейчас маме очень помогут фрукты, соки. А денег у нас тютелька в тютельку.


***

На Плющиху асфальт привезли. Дымит. Вкусно пахнет. Улицу ремонтируют. Не всю, конечно, а около тех домов, где стесался тротуар. У нашего дома в первую очередь.

Замерла густая, словно черное повидло, жижа. Хочешь, рукой потрогай, хочешь, ногой ступи – след будет. А затвердеет асфальт – так на всю жизнь останется твоя рука или твоя пятка.

Рабочие потянули это повидло дальше. Спины согнуты– на нас не смотрят. Мы сразу к теплому асфальту. Печатаем.

Я сначала одну ступню отпечатал. Получается ничего. Как в книге «Робинзон Крузо». Это когда Робинзон увидел след на песке. Женька большим пальцем ноги якорь нарисовал. Гога из дом пять выдавил «Л + Г». А Славик вмял для потомства сразу две ладошки.

Один из рабочих оглянулся, зыкнул на нас. Мы во двор. Следим в щелку ворот. Рабочий подполз на одном колене, локтем пот со лба снял и старательно заровнял деревяшкой все наши следы.

Прячась друг за друга, мы опять подкрадываемся к теплому асфальту, но вдруг сзади сердитый окрик:

– Что же вы делаете? Вредители! Фашисты несчастные! Это инвалид дядя Ваня. Он всегда сидит у сеоих окон

с газетой. Читает и на солнце греется. Рядом его костыли прислонены.

Дядю Ваню не боятся даже самые трусливые мальчишки. Бегать он не может. У него ноги болят. И зимой, и летом дядя Ваня всегда в валенках.

Особенно смелый с дядей Ваней Гога из дом пять. Он подойдет совсем близко к дяДе Ване, почти на расстояние костыля, и очень вежливо говорит:

– Иван Иваныч?

– Что тебе?

– Сними штаны на ночь.

И стоит, не бежит. Дядя Ваня только головой покачает и опять в свою газету.

И вот этот тихий дядя Ваня сейчас на нас закричал. Он даже грозит нам кулаком. Он назвал нас фашистами. Я не выдержал:

– Иван Иваныч, сними штаны на ночь, а как день, так опять надень.

– Сам ты фашист,– крикнул Мишка.

– Симулянт проклятый,– добавил Гога из дом пять.

И тут случилось непонятное. Дядя Ваня встал на костыли и заспешил к нам. Я никогда еще не видел таких страшных глаз. Только они одни и были на всем посеревшем перекошенном лице.

Мы врассыпную. Я заскочил во двор, оглянулся: дядя Ваня запутался было в калитке, но вот уже он в нашем дворе отчаянно стучит костылями, хрипит.

Я с разбегу в Женькино парадное, взвинтился на третий этаж, затих. То ли сердце у меня стучит, то ли костыли внизу: не пойму.

Оказалось, костыли. Поднимаются они все выше и выше. Я на цыпочках, не дыша, еще на этаж забрался. Костыли упрямо приближаются. Я еще выше. Прислушиваюсь. Вроде все тихо. Отстал дядя Ваня. Куда же ему? Дом-то семиэтажный. Я присел на ступеньку, отдышался. Заглядываю осторожно в пролет. Виясу дядя Ваня грудью на перила навалился, слышно, как он гулко кашляет. Потом долгая тишина.

И опять стучат, поднимаются костыли. Я не дыша по две ступеньки отмахиваю. Дальше уже некуда. Дальше чердак. На железной двери чердака – замок.

Костыли приближаются. Дергаю тихонько замок. Закрыт он. Мне вдруг стало холодно. Снизу опять кашель. Опять дядя Ваня за перила держится. Задохнулся в кашле. И вдруг на лестнице страшный грохот. Что-то, отчаянно стуча, вперегонки понеслось вниз.

«Костыли!-радостно догадался я.– Упустил костыли!»

Видно, как дядя Ваня опустился на лестницу, седую голову руками обхватил, сидит, не двигается.

Откуда– то из глубины, как из колодца, встревоженный голос Женьки:

– Алешка! Алешка! Где ты? Я молчу.

– Алешка! Откликнись!

И вдруг тихий голос дяди Вани:

– Откликнись! Чего же ты испугался?

И опять он закашлялся. Я тихонько спускаюсь. Вот и ступенька, на которой сидит дядя Ваня. Я присел рядом с ним. Он на меня не смотрит. Кашляет, рукой грудь гладит.

– Костыли подбери. Дай-ка их сюда,– просит он.

Я кубарем вниз, нашел костыли, принес и опять сижу рядом с дядей Ваней.

Он кашлять перестал, глаза вытирает, как будто сам себе говорит:

– Никогда детей не бил… А вот сейчас ударил бы… Обидели вы меня.– Он опять тяжело закашлялся, грудь растирает.– Ведь вот, брат Алешка, все за вас… все для вас. Зайдем ко мне, я тебе что-то покажу.

– Дядя Ваня, простите, пожалуйста, я больше никогда не буду.

Он ничего не говорит, только обнял меня, притянул к себе, поцеловал в макушку.

– Ну, давай сползать будем.

Во двор мы вышли вместе. Вокруг на приличном расстоянии стоят ребята. Дядя Ваня всем головой кивнул:

– Ну, пошли ко мне в гости.

Ребята переминаются. Я им знаки делаю: мол, пошли, не бойтесь.

Дома у дяди Вани беспорядок. Посуда не убрана. На полу бумажки всякие, на окне керосинка закоптелая. Дядя Ваня виновато говорит:

– Уж извините. Старуха моя на работе, а мне вот,– он показывает на костыли,– двигаться трудно.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю