Текст книги ""Король" с Арбата"
Автор книги: Владимир Чачин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 19 страниц)
Дождь на войне
Всего четыре года назад…
Дальневосточная, опора прочная,
Стоим на страже всегда, всегда,
Дальневосточная, даешь отпор,
Скажи-ка, дядя, ведь недаром,
Их было три: один, второй и третий,
Утомленное солнце
Расстаемся, я не стану злиться,
Мне немного взгрустнулось..
ВО ДВОР ПРИШЛО КИНО.
«ЧАПАЕВ»
ПРО ЛЮБОВЬ
Утомленное солнце
Не спи, вставай, кудрявая,
Марфуша все хлопочет,
ЗДРАВСТВУЙ, ШКОЛА!
КНИГА ВТОРАЯ
ПИШИТЕ ЗАМЕТКИ
АНТРАКТ
Уж ты где, жена, жена, шаталася,
– Государь ты мой, красно солнышко,
И ласкал он меня, целовал меня,
Размахнулся тогда Кирибеевич
Задрожалась вся моя голубушка,
И дубовый пол на полчетверти
А куда девалась, затаилася,
Я скажу тебе диво дивное:
Ты не дай меня, свою верную жену,
Отвечай мне по правде, по совести,
«ППЛЮЩИХФИЛЬМ»
« КИНОСТУДИЯ «ПЛЮЩИХФИЛЬМ»
«КИНОСТУДИЯ «ПЛЮЩИХФИЛЬМ» Просьба ко всем сознательным ребятам не мешать работать.
«МЯТЕЖ»
Часть 1.
ЭХ, МИШКА, МИШКА…
ПОЧТА ПРИШЛА
Дальневосточная, опора прочная,
ЕЛЬНЯ НАША, СОВЕТСКАЯ
Дождь на войне
Дана команда: копать окопы в полный рост. Белоруссию мы уже вскопали. Теперь копаем смоленскую землю.
Женька часто откладывает лопату, прищуривается и говорит, что болотистую почву трудно передать кистью на полотне: нет ярких красок. Одно уныние. Тоска. Вот песок – это да. Желтый. А желтый цвет в природе самый яркий.
А мне кажется, земля везде одинаковая. Особенно, если ее проклятую копать днем и ночью. Да и вообще какие там еще пейзажи, нажимай на лопату, и все.
Сейчас около нас суетятся в зеленых фуражках растерянные, виноватые и донельзя оборванные пограничники. Сначала попросят табачку, а потом помогают копать. У них в разговоре часто слышится слово «застава».
Немцы выбили нас из маленькой деревушки и почему-то дальше не пошли. Мы взялись за лопаты. Окапываемся.
Сейчас немцы молчат. Нам тревожно. Наверно, поэтому мы превратили лежачие окопы в окопы для стрельбы с колена, а теперь вот даже команда: «Копать окопы в полный рост!»
Из нашего маленького военного опыта мы уже знаем, что лучше всего занимать оборону на высоте. А сейчас досталась низина. Все лопата и лопата. Когда же наконец винтовка? Новенькая, полуавтоматическая, с полированной ложей, она всего несколько раз подпевала общему хору войны, а остальное время неотступно пряталась за спиной, словно испугалась приказа: «За утерю оружия – трибунал».
Мы с Женькой отрыли наш участок окопа. Он получился уютный, какой-то домашний. В стенках проделали углубления – полочки, застелили их травой и сюда ровненько уложили промасленные патроны. Здесь же, чуть пониже, ручные гранаты РГД-39. Еще недавно на сборном пункте кадровый лейтенант торопливо объяснял нам, что если на эту гранату надеть чугунную рубашку, то она бьет «веером и с большой убойной силой».
– Это хорошо, что с «большой убойной силой»,– тихо говорит сейчас Женька и с надеждой смотрит на гранату.
– Здорово,– соглашаюсь я и никак не припомню, где и когда мы видели эту «убойную силу». Ведь нашему комсомольскому добровольческому батальону еще не приходилось так близко сталкиваться с немцами, чтобы метнуть гранату.
Впереди окопа мы настелили дерн с ромашками, натыкали веток и сейчас сидим на корточках, осторожно дымим махоркой. Рядом копает наш политрук Григорий Иванович Бритов. Он всегда окапывается дольше всех: уж очень высок и здоров. Бритов – кинематографист. Война застала его на большой должности. Мог бы получить броню, но он добровольно променял директорское кресло на этот окоп и сейчас, чертыхаясь, упрямо вгрызается саперной лопатой в болотистую землю.
Мы, комсомолята, благоговеем перед этим человеком. Он всех нас зовет по имени, все про нас знает, и рядом с ним нам ничто не страшно.
Как– то Григорий Иванович поднял на вытянутой руке за штык трехлинейную винтовку, и с того дня круг его поклонников резко увеличился. Мы все чуточку ревнуем Григория Ивановича друг к другу.
Однажды в пыльном ржаном поле я полз, прижимаясь щекой к земле, за Григорием Ивановичем. Мы ползли словно в молоке из пыли. Кругом ничего не видно. Только впереди нет-нет да и обозначатся каблуки его сапог. Я боялся упустить эти каблуки, боялся потерять их.
Тогда днем во ржи для нас была ночь… Если поднять над головой руку, то уже там светло, там солнце и страшная свинцовая коса. Иногда вдруг коса опускается, и тогда короткими, резкими толчками вздрагивает за спиной вещевой мешок. Я замираю, прижимаюсь к земле. Страх дал надежный совет: не упускать каблуки! Мне казалось, что так и не заметил наш политрук, что всю дорогу, пока мы ползли, я цеплялся рукой за его каблук.
В штабе полка мы сдаем пакет, потом бойцы из комендантского взвода уважительно угощают нас горячим сладким чаем. Григорий Иванович макает сухари в котелок, вкусно мурлыкает, удивленно засовывает палец в дырки на вещевом мешке. Потом потянулся, откинулся на спину, сказал будто сам себе:
– У человека ведь две ноги. Значит, и два каблука. Если все время только за один тянуть – сапог снимется…
Сейчас в нашем окопе Григорий Иванович хмуро раздает нам коротенькие пластмассовые трубочки.
– Это зачем? – весело спрашивает Женька.– Куда ее вставлять? – Григорий Иванович не отвечает, согнулся, неуклюже заторопился вдоль окопа.
Мы развинчиваем эти трубочки. Там бумажка. И вдруг все стало ясно.
– Медальоны, – шепотом поползло от бойца к бойцу– вписать адрес… хранить в левом кармане гимнастерки…
Мы молчим. Вот она война.
Опять среди нас Григорий Иванович.
– У кого есть ручка или чернильный карандаш? – хмуро спрашивает он.– Дайте.
Ему дают. Он развинчивает трубочку, снимает каску, на ней аккуратно разглаживает листок, пишет.
…Сейчас над нами проходят «юнкерсы». Проходят и возвращаются. Пограничники тоскливо поясняют:
– Бомбить начнут.
Мы уже тоже знаем, чем кончается эта невинная разминка в небе, без команды каждый досылает патрон. Лязг-лязг…
– А потом атака,– тревожно смотрит Женька в сторону деревушки.
Даже без бинокля хорошо видно, как, низко-низко пригнувшись, перебегают улицу люди в серо-зеленом. Перебежит один, другой, и опять никого.
Уж очень быстро они передвигаются. Может быть, потому, что на них легкое снаряжение. Никаких шинельных скаток через плечо. Никаких ранцев, никаких вещевых мешков за спинами. Наверное, перед боем все лишнее сдают в обоз. У них даже рукава засучены. Словно пришли на работу. Вместо гимнастерок – куртки. Все-таки это удобно: больше карманов. Можно вещевой мешок высвободить. Патроны и сухари – в карманы.
Нам тяжело бегать со скаткой, да еще под июльским солнцем. Скатка постоянно трет левую щеку, развязывается, мешает ползти.
Да что там скатка! На каждом из нас – вещевой мешок, подсумки с патронами, лопатка, фляжка, противогаз, штык-
кинжал, котелок, плащ-палатка, на голове тяжелая стальная каска… Все это очень нужно, но все нужно в свое время.
Больше всех достается слабеньким.
Вот слева наш сосед по окопу маленький, толстенький, рыжий Гриша, как мы его зовем – Пончик. У него всегда испуганное, запыленное лицо. На груди гимнастерки – все меню за неделю. Каша, тушенка, лапша. По-моему, он украдкой часто плачет – на щеках постоянно свежие полосы. Пончик – добрый парень. Может променять противотанковую гранату на сахар. Охотно всем раздает свои патроны. А дефицитную махорку меняет на индивидуальные санитарные пакеты.
Сейчас небритый сумрачный пограничник устало учит его, как ходить в атаку:
– Патроны кончились, коли штыком. Штык сломался, глуши прикладом. Приклад в щепки – хватай малосаперную лопату и бей по головам. – Он подумал, что-то вспоминая, закончил веселее: – Лопатой удобно. Она по краям острая.
Я смотрю на Пончика и понимаю, что ему не очень хочется бить малой саперной лопатой немцев по головам.
– Внимание! Воздух!-понеслось вдоль окопа.
На нас идут «юнкерсы». Никто не дает команды. Стреляем по ним сами. Надо найти упреждение и бить чуть вперед. Главное – не дергать спуск. Нажимать плавно и неторопливо…
В бой вступают наши пулеметы.
– Женька,– кричу я,– где ты?
И опять прямо на окоп идет «юнкере». Я стреляю ему в лоб. Кажется, летчик смеется. Вижу – пограничник запустил в него лопаткой, а потом охнула, перевернулась земля.
– Женька! Сейчас тихо-тихо.
– Пей,– говорит Женька и стучит фляжкой по моим зубам.
– Ну, пей же,– просит Женька и тянется к винтовке,– немцы пошли, Алешка.
Окоп наполнился частой беспорядочной стрельбой.
И опять с нами Григорий Иванович. Через меня шагает, кричит:
– Приготовиться к контратаке! Примкнуть штыки! Дозарядить магазины!
– За нашу Советскую Родину! – кажется, это голос комбата.– Вперед, товарищи, ура!
– Ты лежи,– кричит мне в ухо Женька,– я скоро вернусь.
Женька хватает гранату, карабкается на бруствер окопа, из-под его сапог на меня сыплется земля. Я закрываю глаза. Опять заложило уши. Тошнит.
…Кто– то трясет меня за плечи. Близко-близко лицо Женьки.
– Живой,– смеется он.– Здорово тебя оглушило!
Над головой черное небо. Идет дождь. Когда же пришла ночь? Ведь был день, было солнце.
– Как атака? – вспоминаю я.
Женька долго молчит, потом пододвигает свою каску.
– Потрогай, что в ней.
На ощупь – патроны. Их много, но только они очень легкие.
– Медальоны! – с испугом отдернул я руку.
– Сейчас собирали,– глухо говорит Женька.– Григорий Иванович с нами ползал.
Женька отвернулся, уткнул голову в колени и молчит. Мне кажется, что он плачет.
– Давай, Алешка, держаться друг за друга,– не поднимая головы, говорит Женька.– Меня ранят – ты перевяжешь, тебя – я перевяжу. А если что… так мы живем в одном доме…
Я обнимаю его. Нет, он не плачет, а просто мелко дрожит. Наверное, от дождя.
На дне окопа уже большие лужи. Мы сидим на корточках. Я караулю, а Женька под шинелью тихонько курит. Григория Ивановича вызвали к комбату, а пограничник сам незаметно потягивает из рукава.
Дождь все сильнее и сильнее. Мы уже не сидим на корточках, а стоим в рост. Немцы беспрерывно пускают ракеты. Две из них попали к нам в окоп и, страшно шипя, еще долго освещают нас липким зеленым светом.
Вода уже проникает за голенища сапог. Мы не двигаем ся. Григория Ивановича все нет и нет. Пончик жмется ко мне, бормочет:
– А если выше нальет? Что тогда? Наверх выползать? Я не знаю, что ответить. Одна надежда, что дождь скоро
перестанет.
– Я тебе вылезу,– хрипит пограничник,– вот смотри, парень…
Он надевает на штык фуражку и чуть приподнимает винтовку над окопом. Сейчас же веер из трассирующих пуль замахал над нашими головами.
– Сволочи, козырек разбили,– почему-то с удовлетворением говорит пограничник, осматривая фуражку.
Справа вдоль окопа громко хлюпает вода. Кто-то большой пробирается к нам.
– Живы? – спрашивает этот большой голосом Григория Ивановича.
– Живы,– отвечаем мы.
– Ну, что там у комбата? – спрашивает пограничник.
– Да ничего,– смеется Григорий Иванович.– Двоих-троих убьем и обедать пойдем.
Кажется, и дождь слабее стучит по каске и теплее стало.
– Женя, ты что молчишь? – спрашивает политрук.
– Живот пучит,– кряхтит Женька,– а вылезти нельзя.
– Давай прямо здесь.
– Неловко как-то,– мнется Женька.
– А ты на лопатку, – деловито предлагает Григорий Иванович, – а потом зашвырни подальше в сторону немцев.
Мы отвернулись. Женька в точности выполнил инструкцию.
Хотя мне и показалось, что дождь по каске стучит реже, но вода уже поднялась выше колен. Я перекладываю из карманов брюк патроны и хлеб за пазуху. Мы все молчим. От холода нас трясет.
Изредка вполголоса в сердцах ругается пограничник.
– Сволочи, как котят утопят. Эх бы врукопашную!
– Алеша,– задумчиво спрашивает Григорий Иванович,– а тебе драться приходилось?
– Угу,– говорю я,– в детстве.
– Из-за девчонок?
– Да как вам сказать…
Дождь все стучит и стучит по каске. Все глуше и, кажется, дальше голос Григория Ивановича. А потом он и вовсе пропал. Только дождь и дождь.
Почему– то подумалось, что сейчас дождь поливает московский асфальт, моет затемненный Арбат, Плющиху, наш двор и любимую всеми мальчишками скамейку, где увеличительным стеклом выжжены слова: «Алеша + Лариса = любовь».
Всего четыре года назад…
У нас во дворе все чем-нибудь увлекаются. Одни собирают марки, другие – спичечные коробки, а очкастый Лева Гоц – книги. Один я ничего не собираю. И хорошо: забот меньше. А вот с завтрашнего дня как раз очень хочется жить без забот.
Дело в том, что уже сегодня можно зафутболить все учебники и до первого сентября – свобода. Что с этой свободой делать – я еще толком и сам не знаю.
Когда мы шли из школы, Лариса спросила очень обидно, просто так, безразлично:
– Ты куда на лето?
– Никуда. В Москве буду.
Мы помолчали, а потом я с надеждой сказал:
– В Москве летом очень хорошо. Народу мало. Все уезжают…
Я говорю, а она молчит. Портфельчик коленками стукает и молчит. Решаюсь:
– А ты куда на лето?
– Не знаю. Как папа…
У парадного постояли. Она разглядывает свои белые тапочки, потом говорит:
– Ты бы хоть за лето дневник вел.
– Какой?
– Ну такой, куда все записывают.
– А чего записывать?
Она пошевелила пальцами, взяла за локти. Сама взяла. Прямо руками. И ее лицо близко-близко. Так еще никогда не было. На нем все-все видно. Даже чернильное пятнышко у виска.
– Так чего же записывать? – куда-то, словно в вату, говорю я.
Она опять разглядывает тапочки:
– Ну, разные случаи из твоей жизни. Знаешь, все великие люди вели дневники.
Сказала и побежала по темной лестнице, мелькая тапочками.
Интересно, нарочно она про великих людей или всерьез? Надо же!
Дома утащил у сестры Нонки толстую тетрадь и решил вести дневник…
Сейчас пойду во двор и посмотрю, чего записывать.
Интересно все получается! Вот сидишь дома в четырех стенах и ничего не видишь. А стоит только открыть дверь на улицу, и сколько всего видно! Это хорошо, что люди придумали двери и каждый день их открывают. Ну, это я увлекся. Открываю. Пошел.
Вот и наш двор. Сидят на скамейке мальчишки и ловят солнце в увеличительные стекла. Только один Лева Гоц читает. У него мать библиотекарша, потому он всегда читает, хотя через его увеличительные очки можно здорово прожигать.
Сидят ребята на скамейке и даже не болтают ногами. Нельзя пошевелиться. Нужны терпение и твердая рука.
Там, где под стеклом получается яркая точка, вьется голубая змейка дыма.
Вот одна лениво танцует прямо на скамейке и всем рассказывает: «Алеша+Лариса = любовь».
– Гадина ты,– говорю я в затылок Сережке Бахиле, но дать по шее не решаюсь. Он первый силач во дворе.
Сережка, не оборачиваясь, задумчиво говорит:
– А разве не правда?
И все так же танцует под его стеклом сплетница – дымная струйка.
Потом он полюбовался своим трудом и увлеченно начал выжигать первую букву ругательного слова. Мы заинтересовались.
Рядом серьезно посапывает худенький Мишка Жаров. У него струйка дыма толстая, густая. Потому что Мишка нацелился стеклом в газету. Яркая точка солнца неумолимо съедает напечатанные строчки: «…ый успех художественного фильма «Чапаев». Вот уже третий год с экранов…»
Струйка дыма движется дальше, пожирает телеграмму из-за границы: «Секретарь комсомола Испании брошен в тюрьму…» Постоял задумчиво дымок и пошел дальше: «Уже недалек день, когда новая очередь московского метрополитена…»
– А за что его в тюрьму бросили? – сам себя спрашивает Мишка.
Лева перестает читать, с сожалением смотрит на Мишку:
– За что? За то, что он за нас.
– За что? За то, что он за нас.
Мы переглядываемся. Это здорово! И Чапаев за нас, и секретарь комсомола Испании. А сколько еще других за нас! Интересно, какой он, секретарь комсомола Испании?
Вот профиль Чапаева мы на всех промокашках рисуем. Папаха, усы, кусочек бурки. Только нос не получается.
А секретарь комсомола Испании, наверное, очень веселый и хорошо поет. В Испании все, говорят, поют. Даже «Но пассаран!» звучит как песня.
Мишка докончил строчку и, ни к кому не обращаясь, говорит:
– А теперь мой отец будет летчиком.
Трудно Мишке верить. Раньше он говорил, что у него отец будет художник, потом – знаменитый снайпер, а еще потом – водолаз, а вот теперь – летчик.
Правда, вчера мы все видели, как его мать выходила из дома под ручку с одним военным. У него голубые петлички, а на них красные кубики.
Дворничиха тетя Дуся покачала им вслед головой, сплюнула. А что ей? Жалко, что ли? Пусть Мишка наконец заимеет отца. Тогда в нашем дворе будет жить настоящий летчик.
Бахиля кончил свою работу, потянулся, пошевелил бровями, рыкнул и задумался. Помалкиваем и мы.
Около все время вертится Славик. Не человек еще. В третий класс перешел. Из второго подъезда. У него отец какой-то там ткацкий инженер.
На голове Славика крутится новая кепочка. С пуговкой на макушке.
– Ну-ка, – говорит Бахиля. Славик понятливо снимает кепочку, протягивает.– Так,– усаживается поудобнее Бахиля,– посмотрим.
Задымилась пуговка. Пахнет паленым.
– Гадина ты, – говорю я. И опять не могу ударить.
– Ты допросишься,– шевелит задымленными ушами Бахиля.
Мишка осторожно трогает мой рукав. Лева Гоц оторвался от книги, очки поправил и опять в книгу.
– До-про-сишь-ся,– тянет Бахиля.
– А все равно ты гадина…
И еще я хотел что-то сказать, но не успел…
…Говорят, хорошо помогают пятаки. Но как назло у нас одни копейки. Даже носовой платок только у Левы. Запачкал я его кровью. Попадет дома Леве.
Вот так прошел день. Лучше бы я не открывал дверь на улицу.
Да и нужно ли дальше вести дневник?
Точки ставить не стал. Синяки поджили, сжались.
Заходили Лева с Мишкой. Спросили: «Как жизнь?» Сказал: «Хорошо».
Мишка посоветовал: надо было зажать в кулак ключ от квартиры – сильнее бьет.
Лева качает головой, смотрит в окно:
– Не нужно было драться, ребята. Теперь убьет он тебя.. Я и сам понимаю, что это не последняя драка. Может,
правда, носить с собой ключ от квартиры. Но у нас с сестрой он один на двоих.
Мы бы и еще разговаривали, но тут пришла из булочной Нонка, выпроводила дружков за дверь и еще вежливо сказала им в спины: «Заходите!»
Они пообещали.
Нонка закрыла дверь, прошла к зеркалу и, не оборачиваясь, тихо сказала:
– Стояла за хлебом вместе с Ларискиной мамой. Она всю вашу драку из окна видела.
* * *
…Вот и опять наш двор. Весь окружен заборами. Если очень долго смотреть на забор, то возникают разные мысли.
Ну, что такое забор? Доски. А какие же доски бывают без щелей? Сюда ногу, сюда руку, потом две руки рядом, подтянуться и – скорее ногу на ту сторону, лови ботинком воздух. Вслед за ногой переваливаешься сам. И весело и страшно.
Спрыгнул, языком зубы погладил, сплюнул: красного нет. Тоже мне, забор!
Ну, а в каком же заборе не бывает лазов? И в них пролезают. За землю руками, а все-таки ползут. Настоящий мальчишка так не сделает.
Мы уж всех знаем, кто пролезает. У них всегда рот в повидле, и чуть что они хнычут, а иногда кричат: «Ма-ма!»
А вот и наша скамейка. Я сижу на той самой надписи, где выжжено «плюс» и «равняется». Сижу и рассматриваю наши заборы. Здорово все-таки сидеть на заборе! Ты всех видишь, и тебя все видят. Можно аккуратно, не спеша сложить кукиш и совершенно безопасно показать нашему управдому. Но это забава малышей. Мы уже так не делаем.
На забор хорошо залезать вечером, когда зажигается свет в окнах домов. Можно долго-долго сидеть верхом и смотреть на Ларискино окно. И если очень терпеливо ждать, то на светящейся занавеске появляется Лариса. Правда, ни глаз, ни улыбки, ни чернильного пятнышка – ничего этого нет. Одна только тень. А потом опять очень долго светится одна занавеска, да нет-нет медленно проплывает круглый шар с очками. Это ее папа. И опять светит только одна занавеска, как в кино, когда оборвется лента. А потом гаснет свет.
Недавно так же погас свет, я уже хотел спрыгивать, как вдруг в темном квадрате что-то забелело круглое. Вначале я никак не мог ничего разглядеть, а потом как в кино все стало в фокусе. На меня смотрели очки.
Идут минуты, а мы неподвижно смотрим друг на друга. Потом над головой поднялся палец и медленно погрозил. Если бы это был не ее папа, я показал бы ему все пять пальцев. Но я не могу. Рука не поднимается.
Это было совсем недавно. А вот сегодня думаю о Ларис-кином окне. Что могла увидеть оттуда ее мать?
Мы с Бахилей дрались вот здесь, у самой скамейки. Отсюда виден только верхний уголок окна. Ларискина мать длинная. Только ей и было видно, а Лариске нет. Лариска ничего не видела. Правда, можно встать на подоконник.
Может быть, она так и сделала, но не в самом начале драки, а после. Это хорошо, что после. Потому что вначале я получил от Бахили два раза. А потом Ларискина мать, наверное, сказала: «Ой!» – и тогда подскочила Лариска. Если так, то неплохо. Потому что как раз в это время мои кулаки повстречались с чем-то Бахилиным и один раз, кажется, с Левой Гоцем: он в серединке путался.
Да, хорошо, если бы все так было. А вдруг Лариска пер вая влезла на подоконник и сказала: «Ой!» – а уж потом подскочила ее мать? Мне стало скучно.
Сижу и смотрю на забор, на уголок окна. И вдруг через забор летит и шлепается книжка. Потом царапанье, пыхтенье и на верхней доске – чьи-то пальцы, потом стриженая макушка, потом очки, а потом и сам кругленький Лева.
Ему трудно лазить через забор. Он толстенький да еще близорукий. Но я ни разу не видел Левиной головы в заборной дырке. Даже зимой, когда доски очень скользкие.
Сейчас Лева прыгает и, как все мальчишки, сплевывает, внимательно провожает плевок, успокаивается. Потом разыскивает книгу, усаживается рядом.
– Ушибся? – спрашиваю я.
– Так, чепуха,– отмахивается Лева и косится на забор.– Вот, смотри, Фурманов.
Помолчал, спросил:
– Ну, как?
– Что – ну как?
– Ну ведь это же Фурманов.
Ну что тут еще говорить. Раз есть Чапаев, то есть и Фурманов. А тут еще есть ее окно.
Лева ерзает, хлопает по книжке.
– Смотри, это же «Мятеж». Читал? Ну, слушай же. Меня слушай.
И Лева начинает читать вслух. Строчку прочтет и очками – на меня.
– Улавливаешь?
– Угу.
– Да ты ничего не понял,– сердится Лева.– Плюнь ты на это окно. Слушай. Восстал мятежный батальон. Против Советской власти. Понимаешь, против нас. И вот к ним е крепость идет кучка коммунистов. И конечно, Фурманов. Без оружия идут. Как просто люди. И с мятежниками нужно говорить. Понимаешь? Им нужно сказать правду. Теперь слушай дальше.
«В последних, так сказать, на разлуку только два слова: Когда не помогают никакие меры и средства, все испытано, все отведано и все безуспешно,– сойди с трибуны, с бочки, с ящика, все равно с чего, сойди так же смело, как вошел сюда. Если быть концу, – значит, надо его взять таким, как лучше нельзя. Погибая под кулаками и прикладами, помирай агитационно! Так умри, чтобы и от смерти твоей была польза.
Умереть по-собачьи, с визгом, трепетом и мольбами,– вредно.
Умирай хорошо. Наберись сил, все выверни из нутра своего, все мобилизуй у себя – ив мозгах и в сердце, не жалей, что много растеряешь энергии,– это ведь твоя последняя мобилизация! Умри хорошо…
Больше нечего сказать. Все».
Лева восторженно крутит головой над книгой, гладит ее рукой, хмыкает:
– Во как!
Я знаю, что сейчас он начнет спрашивать, что я понял. Это у него такая вредная привычка. Сам что-нибудь поймет, а потом к другим пристает: «Ну, понял? А что ты понял?» Даже хуже, чем Пелагея Васильевна, наша учительница по русскому и литературе.
– Ну, понял? – спрашивает Лева.
– Угу!
– А что ты понял?
– Понял, что умирать не хочется.
Воробей подлетел к самым Левиным ботинкам. Напыжился. Начал ставить клювиком точки. Лева его не трогает.
– Глупый,– говорит Лева.
– Кто?
– Воробей, конечно.
Разглядываем воробья. У него свои интересы, а у нас свои. Пальцы скользят по швам тоскующих карманов. Какая-то пыльца, шайба, катушка с нитками. Нет, не будет клевать.
Трусливый, смешной. Подступится близко, клюнет и сразу назад. Обижали, наверное.
Вдруг заскрипел забор и взвинтился, улетел воробей.
– Улетел,– говорит Лева.
– Улетел…
В дырке забора – голова, потом плечики, живот, ляжки, коленки, хорошие ботинки. Все это встало на четвереньки, выпрямилось, затоптало рисунок воробья, сказало «привет» и село рядом.
Это граф де Стась Квашнин – тайный агент Кардинала.
Очень богатый человек. Имеет патефон, ручные часы. Говорит, что скоро будет и фотоаппарат.
Граф де Стась вынул из кармана, что-то круглое, нежное, чуть пушистое, а в середке просвечивается темная косточка.
– Персик,– поясняет граф.
Лева рассматривает «Мятеж», я– персик.
– Фрукт, значит,– вяло говорю я.
– На Кавказе растет,– дует на персик граф,– у нас не бывает.
Тихо на скамейке.
Кавказ, Кавказ… это мы в школе проходили. •– Хочешь? На! -говорит граф.
Я молчу. Знаю, что де Стась так просто никогда ничего не дает.
Поскрипывает скамейка.
– Как хочешь,– тянет граф и тычется персиком в карман.
– Ну уж, ладно,– соглашаюсь я.
Никогда еще не встречались зубы с этим. Он что-то говорит. Я не слышу. Вот и уже близко косточка.
– Слушай, Алешка, подожди, не жуй. Нужно дать одному по шее.
– К-к-кому?
– Он с Лариской ходит… Вчера они в кино ходили. Заглотнулась косточка. Но все-таки успел ее выплюнуть. •– Кто ходит с Лариской?
– Ну, кто-кто? Вот так взял и прислонился. И идут. Я все шел за ними, а они идут.
– А как прислонился?
– А вот так. Плечом прямо.
– А она как прислонилась?
– А она так. Тоже плечом.
– Так кто же?
– Тише, ребята, – испуганно крутит головой Лева. – Ну вас.
– Так кто?
– Только ты не говори, что я сказал. Гога из дом пять. Вот кто.
И зачем мне это сказал граф? Ведь у этого Гоги из дом пять шевелюра, и еще у него есть велосипед. Наверное, скоро будет катать Лариску.
А еще Гога очень умный, знает много. Как же я ему дам по шее?
– Слушай, граф,– говорю я.– А тебе какое дело до Лариски?
– А мне-то что? – пожимает плечами граф.– Просто все знают про тебя и про Лариску.– Он скользит взглядом по скамейке, но «плюс» и «равняется» надежно спрятаны.
– Подвинься,– просит граф – я сяду.
И вдруг наш двор как-то весь приободрился, заулыбался, кажется, даже окна подмигнули друг другу, а доски забора подтянулись, выпрямились. Плеснулась во двор мужская песня и дружный хруст сапог.
Дальневосточная, опора прочная,
Союз растет, расчет непобедим,
И все, что кровью, кровью завоевано,
Врагу, врагу, врагу не отдадим…
Мигом смыла нас песня со скамейки. И вот мы уже с Левой шагаем по Плющихе рядом с батальоном красноармейцев.
Мы идем в ногу, мы жадно нюхаем солдатский запах: кожаные ремни, деготь, пот. Наверное, это идет от мокрых гимнастерок, от темных следов на них, там, где туго лоснятся боевые ремни.
Стоим на страже всегда, всегда,
А если скажет страна труда,
Прицелом точным врагу в упор,
Дальневосточная, даешь отпор…
Мы забегаем вперед батальона, любуемся командиром. Он шагает с чуть усталым лицом, но как он прямо держится, как ладно подогнаны кобура, противогаз, полевая суМка. На груди запыленный бинокль. Он себе шагает и даже не смотрит на восхищенных прохожих. Он командир. Ему, наверное, нельзя глазеть по сторонам. Он один не поет. А песня поднимается все выше и выше над нашей тесной Плющихой. Она ударяется о водосточные трубы и даже шевелит мочальные хвосты бумажных змеев на трамвайных проводах.
Дальневосточная, даешь отпор,
Даешь отпор…
Я бы отдал все, что у меня есть, лишь бы вот так пройти впереди отряда по Плющихе, а потом по Арбату. И пусть Лариска, ее мать, ее отец, наша учительница по русскому и литературе смотрят на меня. Ну, а что я отдам? Что у меня есть? Прыгает, бьется под распахнутой линялой рубашкой сердце.
Стоим на страже всегда, всегда,
А если скажет страна труда…
Мы с Левой уже на Арбатской площади. И как это мы так далеко зашли? Не знаю. Это же целый километр.
Смолкла песня, только сочный хруст сапог. Мы приотстали, а потом молча поворачиваем обратно. Идем по Арбату.
Я очень люблю эту улицу.
Однажды в школе мы спросили, как представить себе километр. Учитель ответил:
– Вот наша улица Арбат длиной в один километр.
Мы переглянулись. Уж что-что, а эта улица нам знакома. Наверное, на свете нет замечательнее улицы, чем наш Арбат. Кому из мальчишек не знаком кинотеатр «Юный зритель», что в центре Арбата?! Белое полотно экрана – волшебное окно в чудесную жизнь. Сколько раз, дыша в затылок друг другу, мы, не шелохнувшись, ожидали, когда нас впустят в зрительный зал, где первый ряд – вершина блаженства.
В фойе нас всегда встречает пожилая, с обаятельной близорукой улыбкой пианистка. Она всегда играет одно и то же – «Турецкий марш». Под этот марш мы, дружно отшлепывая босыми пятками, входим в полутемный, едва проветренный зал, где стулья еще хранят тепло чьих-то горячих мальчишеских тел.
Нам все поясняет женщина в темном костюме с аккуратным бантиком на белой блузке. Мы, сопливые мальчишки, все влюблены в эту худенькую женщину.
Когда в зале гаснет свет, она поднимается на возвышение у стенки и начинает пересказывать содержание картины. Присмиревшие, тесно прижавшись друг к другу, мы видим мятежный броненосец «Потемкин».
В орудийных башнях, у снарядных погребов застыли в жутком ожидании матросы. «Потемкин» под красным флагом, величественный, гордый, идет один навстречу всей вражеской эскадре.
Медленно, грозно поворачиваются жерла орудий. Их движение сопровождают настороженные мальчишеские глаза. Что-то сейчас случится страшное. Мы замерли, мы уже давно не дышим. Я уронил ключ от квартиры. Вздрогнул мой сосед, испугался и я. И вдруг в темноте звучит спокойный, уверенный голос нашей рассказчицы:
– «Потемкин» прорвется, враги не осмелятся открыть по нему огонь!
Как мы завидуем этой женщине с бантиком на блузке. Как много она знает! Она каждый день смотрит кино по пять-шесть раз!
Потом мне мама сказала, что эта женщина каждый сеанс постепенно теряет зрение.
После сеанса мы, жмурясь, выходим на Арбат и, по-воробьиному подпрыгивая, идем говорливой шумной стайкой. Прохожие понимающе уступают нам дорогу. Даже зоомагазин не привлекает нас в эти минуты, даже новую легковую машину М-1 мы не провожаем взглядами. Наши мысли далеко, на Черном море, возле города Одессы. Жаль, что наш Арбат не выходит к морю. С сожалением мы смотрим на малышей, что в переулках разрисовывают мелом тротуар, играют в «классы». Какие могут быть сейчас «классы», когда в Черном море, возле города Одессы ждет помощи восставший броненосец.
…Как– то в школе стало известно, что на Арбате, в «Юном зрителе» будет демонстрироваться «Разлом». В этом фильме крейсер «Заря» идет на помощь восставшим рабочим Петрограда. Пошептались, перебросились записками, и на последнем уроке -пения – только одни голоса девчонок старательно выводили: «В движеньи мельник жизнь ведет, в дви-женьи». А мы же, мальчишки, рыскали по пыльным чердакам и сараям в поисках старых галош и бутылок. Мы верили, что на нашем месте точно так же поступили бы и Том Сойер и Гаврош. Билет в кино стоил двадцать пять копеек. Такую сумму старьевщики соглашались дать, только когда на их тачках сплющивались от тяжести рессоры.