Текст книги ""Король" с Арбата"
Автор книги: Владимир Чачин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 19 страниц)
Я уже давно заметила, что всегда страшно тогда, когда не знаешь, от чего это. А когда знаешь, то не страшно.
Наверное, так же и у вас на фронте. Если что-нибудь очень страшно, ты узнай, что это такое. И все пройдет.
У нас по всей Москве расклеены красные плакаты. На них па рисованная седая женщина в красном платке. И написано: «Родина-мать зовет!» Один такой плакат мальчишки с нашего двора заклеили в конверт, узнали в домоуправлении новый адрес и послали твоему однокласснику Гоге в Ташкент.
Костю тоже на фронт взяли. Мы его с Нонкой проводили. У него же никого родных нет. Он взял твой адрес. Обещал тебя разыскать и воевать вместе. Он хороший, Костя. Ласковый такой и веселый.
Забежал к нам на минутку в военной форме. Я их с Нонкой вдвоем оставила, а сама ему за папиросами. Принесла папиросы, а он отказался. Говорит, не курит. А я и не знала. Ну, тебе их послала. Не получил еще?
А вот Жиган, как мне ни встретится,– все с папироской в зубах. На оборонном заводе работает. Бронь ему дали.
Может быть, ты тоже бросил бы курить? Беречь надо здоровье.
Вечерами с Нонкой в госпиталь ходим. Дежурим. Беру в свою прачечную их белье, гимнастерки. Стираю, штопаю.
Пахнут они землей, травой и еще солью. Твоя гимнастерка тоже такая?
Береги себя. Храни тебя бог. Если немец в тебя целится, ты не зевай, вперед старайся. Еще говорят, вам на фронте водку дают для смелости. Так уж ты не пей, сынок. Пьяный скорей попадешься на пулю.
По радио передавали, фашисты детишек и стариков живыми жгут. Смотри, чтобы винтовка была чистой. Хорошо железное натирать тряпочкой с мелом или тертым кирпичом. А будет керосин, то и керосином.
Старайся больше есть жидкого, горячего. Говорят, вместо сахара нам дадут по карточкам шоколад. Пришлем тебе. Это питательно, Только о тебе у нас с Нонной все думы. Вспомнили все твои проказы, шалости и очень смеялись.
В госпитале раненые рассказывают, что больше всего ранений от миномета. Старайся от него подальше. Береги себя. Держись вместе с товарищами, один не откалывайся. И делись с ними всем. Говорят, фашисты пленных красноармейцев мучают. Когда спать ложишься, то лучше снимай шинель. Разложи ее на землю и спи вместе с товарищем, а его шинелью укрывайтесь. Так теплее.
Вчера всю ночь дежурили на крыше. Нонка на самом верху, а я на чердаке. Щипцы нам раздали и рукавицы. Если зажигалка упадет, то ее щипцами-и в воду или в ящик с песком. Но вчера не бомбили. Всю ночь продежурили, а ничего не сделали. А ведь у всех свои дела.
Сейчас в Москве всем, кто военный, место в трамвае уступают. А они стесняются, не садятся. Один сел. Посидел, повертелся, потом встал, мне уступил. Вчера еду с работы в метро. Сидит рядом молоденькая женщина. С грудным ребенком. Кутает его в платок. Впереди себя смотрит и ничего не видит. Ее толкают. Она сидит и ничего не видит. А платок короткий – внизу не подоткнуть. Она все поправляет и поправляет.
Разговорились. Только что из роддома. Муж на фронте. Брызгалов его фамилия. (Нет там у вас?) Все, что было, на хлеб сменяла. Вот только и остался, что платок. Взяла у нее адрес. Знаешь, на Филях живет, рядом с тетей Варей. Пришла домой, собрала, что можно. Твой синий свитер тоже взяла. Везу узел. А там бараки одни. И темно уже. Толкаюсь везде с узлом. Думаю, женщина про женщину все знает. Спросила, где тут с ребеночком? Сегодня из роддома? Знают. Показали. Стучу. Открывает моя знакомая. Узнала, расплакалась.
Натопили с ней печку, чай вскипятили. Она все переживала, что без сахара…»
Письмо не дочитал. Нас с Женькой вызвали к командиру роты. Уходим в секрет. Получены последние инструкции, проверено оружие, снаряжение, и мы осторожно переваливаемся через бруствер окопа, ползем в темноту.
В секрете под страхом трибунала строжайше запрещено курить, разговаривать. Лежи неподвижно, слушай землю, траву, небо, воздух… Можно только думать.
Я думаю о маме, греет грудь ее письмо в кармане гимнастерки. Про карточки, про воздушные тревоги пишет с шуткой, не хочет меня расстраивать. Она всегда такая. Помню, мы еще были с сестрой маленькими, когда маму увозила «скорая помощь».
У ней был острый приступ печени. Лицо белое, потное, кусает губы. На прощание улыбнулась, сказала сестренке по скольку в день денег тратить и еще чтобы мне дала на «Чапаева».
Меня всегда удивляло, что мама очень быстро засыпала. Чуть голову на подушку и уже спит. А нам порой с сестренкой еще долго не спится. Хочется поговорить с мамой, пошутить с ней, послушать ее рассказы про прачечную, про своих подруг или просто разные случаи из жизни.
А один раз мама не спала всю ночь. Не спал и я. Накануне мы с мальчишками залезли в чужой сарай и утащили новенькие листы фанеры и старый керосиновый фонарь. Фанера нам нужна была для киностудии, а вот фонарь потянули просто так. Всех нас забрали в милицию, а потом домой пришел наш участковый дядя Карасев и все рассказал перепуганной маме. Она хотела поставить для него чаю, но он только кашлянул, поправил кобуру с револьвером и, тяжело топая сапогами, ушел.
Я во всем признался. Мама смотрела куда-то мимо меня, губы у ней мелко дрожали. Сестра уже давно уснула, а мы все сидим и молчим. Я чувствую, что мама не знает, с чего начать.
Она все вздыхает и вздыхает.
– Ну-ка встань,– просит мама. Я встаю. Она тоже встала.– Давай-ка померяемся.
Я никогда не мерился с мамой. С товарищами, с сестрой сколько угодно. А вот с мамой впервые. Как-то странно – мама и я почти одного роста. Я доволен, а мама молчит. Смотрит на меня и молчит. Мне неловко.
За окном светает. Мама сидит в пальто, в платке. Ей уже давно пора на работу, а она не торопится, сидит и рассказывает мне детскую историю про мальчика, который сначала украл пятачок, потом рубль, а потом еще больше и, наконец, докатился до тюрьмы. Я слушаю и думаю о том, что мама забыла, ведь мы же с ней почти одного роста. Зачем мне эта история для детей?
– Ты опоздаешь на работу,– говорю я.
– Сегодня опоздаю. Скажу директору, что разговаривала с сыном,– задумывается она.– Он поймет, он должен понять,
И только сейчас, здесь в секрете я вдруг подумал о том, как же в тот день она работала, если не спала ночь.
В этот вечер мама вернулась домой с билетами в кино на «Чапаева». Я уже смотрел этот фильм восемь раз, но с мамой мне особенно захотелось еще раз увидеть «Чапаева». Ведь она посмотрит впервые, и мне будет очень приятно ей все объяснить. Но объяснять не пришлось. Она все поняла не хуже меня. И когда в зале зажегся свет, я увидел заплаканные глаза. Как я любил в эту минуту маму, как я гордился ею.
Нас очень сблизил «Чапаев». Я ей часто рассказывал все, что узнавал о Чапаеве, все, что читал о нем в газетах, книгах. Она слушала внимательно, все понимала.
Однажды я взялся читать ей вслух «Тихий Дон». Старался скорее добраться до «самого интересного» и пропускал описания природы. Но мама заметила мою хитрость и пришлось листать страницы обратно.
– Я люблю природу. Не перескакивай,– попросила мама. Я вчитываюсь и начинаю понимать, как это красиво.
И вот сейчас ночью, лежа в секрете, я сам слушаю природу, вижу ее, уснувшую, величавую. Изредка ее покой нарушает мертвый бледно-зеленый свет ракеты. Это немцы предусмотрительно освещают свой передний край обороны, нервничают. Кто их звал к нам? Зачем моя мама сейчас пугается сирен, прячется в бомбоубежище, получает пайку хлеба по карточкам?
Мама пишет: «Ты не смотри, что рыженькая…» Просто мама еще всего не знает. Мы уже с Лидочкой наладили переписку. У меня есть от нее одно письмо, у нее – моих много. Мы сейчас все время отступаем и никак не найдет меня полевая почта. А Лидочку находит. Я ей все время шлю и шлю. Они стоят на одном месте. Держат Ленинград.
И никакой огонь их не сдвинет с места. Как же они отойдут, если мы отступаем? Когда же их тогда найдет полевая почта? Они дрогнут – мы упремся. Пусть нас всегда находят письма.
Мама учит меня держать оружие в чистоте. Я все понял, мама. Только исправным оружием можно бить врага. Только исправным безотказным оружием можно защитить того, кого сейчас греет мой синий свитер.
Мама пишет, что людей обычно пугает, страшит неизвестное. А когда все ясно, то ничего не страшно. Мне сейчас все ясно. Фашист – это враг. Врага уничтожают.
Высоко в черном небе приглушенно рокочут моторы. Это бомбардировщики идут над нашими головами бомбить Москву. Сейчас на подступах к столице их встретят наши «ястребки». И в кабине каждого истребителя сидят сыны таких же матерей, как и моя мама.
И хорошо, если сегодня в эскадрилью к нашим летчикам тоже пришла полевая почта.,
Меня тихонько трогает за рукав Женька:
– Не спишь?
Ищу его ухо:
– Вспоминаю…
Он чуть скользнул холодной каской по моей щеке и опять замер.
Мы слушаем землю, воздух, весь мир и, наверное, самих себя…
Лидочка… Была просто Лидочка. Рыжик. В глазах два вопросительных знака. Это сначала. А потом… распрямились эти два вопроса.
Вот она идет по улице. И не поймешь, что тут главней – наша улица или Лидочка?
Мы стоим у ворот, потихоньку учимся курить. И чем ближе она к нам, тем горячее жжет мой кулак огонек па пироски. Прокашливается наша компания. Лидочка совсем близко. Я скользнул по ее глазам, но нет там сейчас вопросов. Выпрямились они в гордые восклицательные знаки.
Прошла. Словно ветерком обдула. Нас будто и не заметила.
Мы затягиваемся. Жиган долго щурится вслед Лидочке:
– Бюст, шейка, ножки…
– Все? – почему-то спрашиваю я.
Мне семнадцать лет. Ни забот, ни тревог, ни волнений. Я – рабочий паренек. Лидочка – студентка. На лекции ходит. А сейчас дома. Наглажены брюки, щедро, вполфлако-на, смочены одеколоном волосы. У меня в кармане первая получка. Свои собственные деньги. Не мама дала, не у сестры выпрошенные, а выданные в кассе, с росписью в ведомости.
Я первый раз в жизни приглашаю девушку в кино. Как-то неловко. Я не знаю, как это все делается.
В будку телефона я для храбрости прихватил Женьку. Я говорю, а Женька меня усердно подталкивает, подмигивает: мол, давай, не заикайся, смелее. В трубке частые паузы. Лидочка говорит, что пошла бы, но есть кое-какие дела. Женька делает мне страшные глаза, и я иду на хитрость. Говорю ей, что в картине «Музыкальная история» одна актриса очень похожа на нее – ресничками. И опять в трубке пауза. Я слышу, как она дышит, а уж ей-то наверняка слышно, что У меня даже внутри. Наконец она согласилась. Мы расстаемся с Женькой. Он закрывает дверь телефона-автомата, морщится:
– Ну и надушился ты! Я испугался:
– Может, газировочной промыть?
– Иди уж, ладно,– машет Женька.
Конечно, билеты должны быть самые дорогие, хотя я люблю сидеть по мальчишеской привычке ближе к экрану. Хорошо, билеты я куплю хоть на самый последний ряд, пусть даже ничего не будет видно. А вот как быть дальше? Встретимся – сразу в кино или немного погулять? Если сразу в кино, то что мы будем делать в фойе? Пригласить ее в буфет? Но честное слово, я не знаю, как это делается. Пригласить ее в читальный зал? Подумает, что я жадный, даже конфетами не угостил. А кто их знает, какие конфеты самые хорошие! Эх, если бы можно было, то отдал бы ей всю получку – и покупай сама, что хочешь, а сам бы убежал в курилку.
Правда, можно ходить по улицам и минут за пять до начала сеанса явиться в кино.
…Вот и она. Мы идем рядом. Между нами может свободно пройти третий. Ближе я не решаюсь. Она рассматривает свои белые тапочки, спрашивает:
– Что же ты молчишь, Алеша?
– Погода хорошая,– выдыхаю я.
– Так себе,– говорит она.
Опять молчим. Я чувствую, не глядя на нее, что она беззвучно хохочет.
Мы гуляем по нашему Арбату. По нему ходить очень удобно: на одном конце, у самой площади, есть часы и на другом – часы: еще раз туда-обратно, и начнется кино.
– Не опоздаем? – осторожно спрашивает она.
– Ну, зачем же так рано? Там душно. И опять я чувствую, что ей весело.
Мы вошли в кинотеатр как раз со звонком. Люди гуськом, не спеша проходили в темный зал. Некоторые ели мороженое. И тут я не выдержал:
– На билеты, садись, а я сейчас.
Она сочувственно взглянула, смутилась. Я не знаю, что она подумала. Мне было некогда. Вот и буфет.
– Дайте шоколад!
– Вам какой?
– Самый дорогой!
Я с трудом пробираюсь меж чьих-то колен. Усаживаюсь рядом с ней, глупо спрашиваю:
– Еще не начали?
– А разве ты не видишь?
Гаснет свет. Показывают киножурнал. Где-то, что-то, кто-то строит. Мне не до журнала. В кармане плитка шоколада– что с ней делать дальше?
Кончился журнал, начался фильм. Шоколад в кармане мякнет, гнется. Наконец я решился. Тихонько достал плитку. Сам смотрю на экран, ощупью нахожу ее руку. Чувствую _ берет, тянет плитку к себе. Ух! Взяла! Шуршит оберт кой. И вдруг она находит мою руку. Я даже ничего не успел подумать, а у меня в руке половина плитки. Краешком глаза посмотрел, вижу – ест. А сам есть не решился. Так и дер-жал шоколад, пока он не растаял, а потом тихонько бросил на пол.
И чего я вдруг стал ее стесняться? Ведь это же Лидочка, ну, Рыжик, девчонка с нашего двора.
Вспыхнул свет. Мы выходим на улицу. И опять между нами может пройти третий. Так и дошли до ее парадного. Она заторопилась, пожала мне руку и убежала по лестнице, мелькая белыми тапочками.
На другой день Женька спросил:
– Ну как? Поцеловались хоть?
– Еще как! Да и не один раз. Женька вздохнул:
– Завидую. Смелый ты.
…Так мы гуляли по Арбату и день, и еще день, и еще много дней. Я уже не брал Женьку в будку телефона-автомата. Да и зачем, когда теперь мы уже с ней ходили, почти касаясь плечом друг друга.
***
22 июня 1941 года черные тарелки репродукторов выплеснули страшное слово: война!
Последний совет в киностудии.
– Пленку зарыть,– говорит Лева.– Москву бомбить могут. И еще сверху железом.
– Я знаю, где есть железо,– говорит Славик.
– Билеты комсомольские в клеенку,– говорю я. Нонка со стола клеенку притащила, режет. Дядя Ваня рядом, суетится:
– Главное – лопатка. Зарылся, и все, Прасковья Григорьевна.
Мама крестит нас.
– Прасковья Григорьевна, война-это все просто,– путается в костылях Иван Иванович.
– Знаете, главное – лопатка… Нас тормошит, объясняет:
– И винтовка… Наша трехлинейка не откажет… Песчинки попадут – бей сапогом! Опять стреляет!
…Мы уходим на войну. Наш комсомольский батальон, в касках, с винтовками в руках, выстроился перед маршем на фронт. Хмурый ротный делает перекличку, мы отвечаем четко, по-военному. Я вижу на тротуаре среди многих женщин маму, сестру и Лидочку. Она пришла в том самом платье, в котором смотрела «Музыкальную историю», в котором сдавала экзамены в школе. Я слышал от нее, что это платье счастливое.
– Смирно! – кричит ротный. И вдруг она бежит ко мне, обнимает за шею и целует. До чего же неудобно целоваться в каске! Да еще в первый раз. Ротный отвел взгляд в сторону. Что он сделает? Ведь она не солдат, а я ни при чем.
Батальон под оркестр двинулся по Арбату. Меня толкает Женька:
– Что же ты смутился?
– Понимаешь, ведь это в первый раз. Женька хмурится, косится:
– Эх ты, а говорил, что было не один раз.
– Давай, Женя, споем. А ну!
Дальневосточная, опора прочная,
Союз растет, растет непобедим…
***
За шинель трогают. Это опять Женька.
– Спишь?
– Нет…
– Пора,– шепчет Женька,– светает. Мы осторожно начинаем отползать.
В окопе нас встречают радостно: у всех консервированная тушенка, хлеб, вобла и сахар.
Уже штыками проткнули консервные банки, ломтями буханки ломают.
– Сейчас не ешьте,– просит Григорий Иванович,– пойдем в атаку. В набитый живот ранят – смерть.
Кто слушает, а кто уже ест. И вот он сигнал: «В атаку!»
Мы бежим все рядом. Хотя и кричит, ругается политрук, чтобы мы разъединились, рассредоточились, а мы все-таки рядом. Григорий Иванович, Женька, Пончик и я. Все вместе, все жмемся к нашему политруку.
Грузно, тяжело падает Григорий Иванович. Закрутился по земле, подвернулся на спину, лицо руками прячет. Каска слетела, пальцы в крови. Мы с Женькой плюхаемся рядом. Тут же Пончик. Рвет зубами санитарный пакет, нам тянет.
Сама по себе захлебнулась атака. Тихо стало. Григорию Ивановичу бинты на лицо наложили, лежим, тихонько окапываемся. Пули над головой воздух растягивают. Одним им не справиться, и вот уже с визгом сверлят мины все тот же накаленный свинцом воздух.
Медленно, по одному мы отползаем назад к окопам. Женька волочит каску и скатку Григория Ивановича, я – его винтовку. Сам политрук ползет, отталкиваясь одной рукой, другой – придерживает красные бинты на лице. Ему помогает Пончик.
Мы ползем по той самой траве, которую только что топтали сапогами. Как много крутом следов ног и как мало сейчас ползущих. Наверное, многим из батальона уже никогда не ходить, не лежать, не нюхать запахов этой травы.
Мы сваливаемся в окоп. Кто-то достал Григорию Ивановичу воду. Чуть отпил, фляжку нам отдал.
Вдруг загудел и смолк телефон. Я алекаю, а трубка молчит.
Мы с Женькой опять перевязываем лицо Григория Ивановича. Телефон снова гудит.
– Послушайте! Кто там близко? – плюется кровью политрук.
– Сними трубку, Алешка,– просит Женька.
В трубке громкий, на весь окоп, командный голос:
– Говорит «Крапива». Кто у аппарата?
– Боец Грибков.
– Передайте трубку «Ромашке».
– Убита «Ромашка»,– глухо сквозь бинты подсказывает Григорий Иванович.
– «Ромашка» убита,– повторяю я в трубку.
– Подзовите к аппарату «Фиалку»,– нервничает «Крапива».
– «Фиалка» ранена,– говорит политрук.
– Ранена «Фиалка»,– говорю я.
– Черт возьми, так кого-нибудь из командиров!-кричит трубка. Мне кажется, что голос нашего генерала.
Григорий Иванович подползает к аппарату, тянет трубкуh морщась, приложил ее к бинтам:
– У аппарата политрук Бритов.
– Говорит «Крапива»,– слышим мы.– Немедленно возобновить атаку! Вас слева поддержит «Мимоза». Выбить противника!
– Трудно, товарищ «Крапива»,– сквозь бинты шевелит губами наш политрук.– Большие потери…
– Вы барышня или военный человек?-гремит трубка.– Как отвечаете? Немедленно начать атаку! За невыполнение приказа расстреляю перед строем!
– Не расстрелять вам меня перед строем,– говорит Григорий Иванович.
В трубке пауза. И уже удивленный спокойный голос:
– Почему?
– У меня строя нет… Опять долгая пауза.
– Послушайте, как вас зовут?
– Политрук Бритов.
– Я спрашиваю имя-отчество.
– Григорий Иванович.
В трубке помолчали. Потом опять голос:
– Григорий Иванович, я прошу вас, дорогой человек, атаковать противника.
Григорий Иванович нас всех оглядывает, молча тянется к своей винтовке.
– Есть, товарищ генерал! Атаковать противника!
– Спасибо,– слышим мы голос в трубке.
И опять слева от нас нарастает красноармейское «ура!». Мы вылезаем на бруствер.
– За Родину товарищи! – командует чей-то юношеский высокий голос.
– За Родину! Мать твою в бога так! – дико кричит сержант Березко.
– За нашу Советскую Родину! – бежим мы рядом с Женькой.
***
На следующий день знакомый связист рассказал нам, что он слышал по радио сводку Совинформбюро, в которой сообщалось, что на Западном фронте наши войска штурмом овладели деревней Федоровкой.
ЕЛЬНЯ НАША, СОВЕТСКАЯ
Еще вчера мы назывались бойцами, а сегодня непривычным словом – раненые. Ни бойцов, ни сержантов, ни лейтенантов. Раненые, и все. И только одного человека в нашем вагоне санитары, медсестры и врачи называют майором.
Мне его не видно. Мы лежим вдоль стенки вагона. Носилки с майором сзади меня. Если он захочет, то может тронуть ногами мою голову. Но он не хочет. Сейчас я слышу его голос, а минувшей ночью он, задыхаясь, протяжно и глухо стонал. Наверно, уткнулся в подушку.
– Больно, товарищ майор? – спросил я.
– Больно,– ответил он и примолк до утра.
Утром нам делают перевязки. И сразу вагон наполняется тошнотворными запахами, стонами и крепким солдатским словцом.
Мне видно, как краснеют смущенные лица молоденьких медсестер: война еще только началась. Вчерашние десятиклассницы не успели привыкнуть к словам, которых никак не вставишь в школьные сочинения, описывая тургеневских героев.
Они очень беспомощны эти девчата. Они просто не знают, как и чем нам помочь. Раненые на них ругаются, врачи нервно покрикивают. Одна из них, Зоя, высокая, угловатая, в отличие от других, без марлевой косынки на голове. У ней на затылке тугой жгут красивых черных кос. Когда на перевязке кому-либо из раненых невмоготу, она тихо уговаривает:
– Возьмите меня за волосы… Тяните… Не бойтесь… Я не буду кричать. Больно, а я все равно не буду. Ну, скручивайте сильнее.
Боец нащупывал пальцами косы, тихонько перебирал их, замолкал.
Сейчас я вижу, как Зоя склонилась над раненым, которого, если чуть сползти, можно коснуться пальцами ног до головы. Но сползти нельзя. Я могу только смотреть в белый потолок, немного в окно и прямо перед собой. Муху, прогуливавшуюся на моем лбу, я могу согнать только дуя, выпятив нижнюю губу. Но она не улетает. Сильнее дунуть не могу: у меня тяжелое ранение в грудь,
– Гадюка,– решаю я,– доползи до губ, тогда я тебе как дуну…
Сейчас моя очередь на перевязку. Рядом Зоя. Смотрит вопросительно сквозь мокрые ресницы, хочет дунуть мне на лоб, где опять гуляет муха, и не может. Никак не складываются у нее губы. Дрожат, и все.
Надо мной очки. За очками глаза. Они строго спрашивают:
– Как спалось?
Начинается перевязка. Прыгает белый потолок вагона…
Потом очки улыбаются:
– Ну, вот и все.
Сейчас все перешли к майору.
– Как спалось? – слышу я.
– Хорошо, доктор.
– Неправда. Плохо он спал,– говорю я.
– Сержант! Отставить разговоры! – сердится майор. Помолчал, спокойно добавил: – Ну, начинайте.
Я ничего не вижу. Что с ним делают, я не знаю. Только слышно деловое, короткое:
– Тампон… Еще тампон… И вдруг гихий голос майора:
– Давай, Зоя, косы заплету. Всю разлохматили. У меня в Барнауле дочка… Такая же… хотя маленькая. Только косы с бантиками. Я умею заплетать. В школу ей заплетал. Ну, все, доктор?
Наш состав сильно дергает. Застонали раненые. И опять голос майора:
– Пошлите комиссара к машинисту паровоза. Разъясните товарищу – нельзя дергать. Тут раненые.
Опять замолчал. Слышны команды доктора:
– Тампон… Еще тампон. Зоя, спрячьте волосы под косынку. Где это вас так, товарищ майор?
Майор не отвечает, чуть охнул, тихо срывающимся голосом просит:
– Не заговаривайте зубы, доктор. Я не маленький. Кончайте скорее.
Кажется, доктор обиделся.
– Никто вам зубов не заговаривает. Лежите спокойно, скоро все.
Опять тишина. Только стук колес да кто-то в глубине вагона тоскливо, тягуче просит пить.
– Под Ельней, доктор,– примирительно говорит майор, – Под Ельней. Может, слышали?
– Мы по радио слышали,– говорит Зоя.– Восемь немецких дивизий разгромили. Знаете, как мы все обрадовались…
– Тампон, – приказывает доктор и успокаивающе, как мне кажется, заученно говорит:-До свадьбы заживет. Бинты!
Бряцают брошенные в железный сосуд железные инструменты. Кто-то громко облегченно вздыхает, может, майор, а может, и доктор.
– Значит, вы их остановили в районе Дорогобуж-Ярцево– Ельня.
Это голос доктора.
– Пока здесь, доктор,– тихо, словно извиняясь, говорит майор.
– Ну что ж, ну что ж,– бормочет доктор.– Очень хорошо. Очень хорошо. А вы знаете, у меня весь поезд с раненными под Ельней.
– Жарко там было,– словно сквозь сон говорит майор.
– Да, да, я все понимаю,– поспешно соглашается доктор. – Я все понимаю. Скажите, вам там не встречалась фамилия Богданов. Лейтенант Богданов?
Майор молчит.
– Ну, ну, отдыхайте. Можно приоткрыть окно. Зоя, пожалуйста!.
И опять медленно вдоль нагона движутся звуки падающих железных инструментов в железные сосуды, четкие сухие команды доктора и в конце перевязок неизменное: «До свадьбы заживет» и «Скажите, вам там не встречалась фамилия Богданов? Лейтенант Богданов?»
Перевязки окончены. Поезд с притихшими ранеными идет в глубокий тыл. Кажется, нас везут на Урал.
Мерно постукивают колеса, осторожно обносят едой и кормят нас с ложечки терпеливые сестры.
– Тебя как зовут, сержант? – слышу я голос майора.
– Алеша..
Помолчали.
– Какой ты? -опять спрашивает майор. – Мне же не видно.
– Не знаю, – говорю я,– какой-то есть. А вы какой?
– Я? – переспрашивает он и надолго умолкает.
Мне слышно, как он тяжело вздыхает, потом просит Зою дать налиться и, наконец, как будто сам себе объявляет:
– Теперь уж не такой…,
– Все мы теперь не такие,– это угрюмо говорит, закашлявшись дымом махорки, боец в грязной, замызганной пилотке со следами отколотой звездочки. Он сидит внизу, сбоку от меня, и жадно курит. Мне видна его нелепо растопыренная на голове пилотка. В ней иголка с белой ниткой и аккуратные четвертушки газетной бумага на курево. У него на перевязи рука. На весь наш вагон только он один ходячий. Так и прогуливается в нижней рубахе и кальсонах.
– Все мы теперь не такие,– уже зло повторяет он и пускает дым к потолку.
Сзади закашлялся майор.
– Товарищ, прекратите курить.– Это голос сестры Зои.– Пройдите в тамбур.
– Ладно. Пусть сидит,– примирительно говорит майор.– А каким же вы были раньше? – спрашивает он.
Боец поднял голову. Сейчас мне видно, как он часто моргает короткими рыжими ресницами, осторожно щупает майора точками глаз.
– Вы комиссар?
– Нет, комбат.
Точки глаз заходили по сторонам, потом успокоились, спрятались за короткими ресницами. = Раньше я всему верил.
Мне видно, как он здоровой рукой нащупывает в пилотке листок на самокрутку и опять пытливо/ осторожно смотрит на майора.
Майор молчит.
– Что же вы молчите, товарищ комбат? Или я не так что сказал? – уже извинительным, заискивающим голосом спрашивает боец.
– Ну, что думал, то и сказал,– вздыхает майор.– А почему боишься?
Боец легонько поглаживает забинтованную руку, хмыкает:
– Это я нынче смелый. И то потому, что ранили. Разозлился.
– На кого?
– Да на всех.
– И на меня?
Боец крутит головой, смеется:
– Не, вы тоже раненый..
– Ну так чего же ты хочешь?
Самокрутка упрямо дымит, а слов все нету. Молчит боец. Поезд стрелки считает. Паровозный дым ползет по телеграфным проводам. С оглушительным ревом проносится встречный состав. Мелькают крытые брезентом орудия, танки и опять спокойные, медлительные желтые поля, далекие в зелени черные деревеньки.
– Я хочу вот что,– вдруг ясным звучным голосом говорит боец.– Чтобы кто-либо пограмотнее написал всю правду про наши сражения и послать в Москву, самому.
– Он все знает, он тоже ранен,– тихо говорит майор. И вдруг со всех полок встревоженные голоса:
– Кто ранен?
– Да вы что? Когда? Куда?
– На фронте? При бомбежке?
– Почему нам не говорят?
– Говорите, товарищ майор.
Комбат снова просит пить. Я слышу, как он долго чмокает. В нетерпеливом ожидании свесились с носилок головы.
– Куда он ранен, товарищ комбат?
Голос майора тихий, дрожащий:
– В душу, хлопцы. Поверили немцам… Договор заключили о ненападении и вот вам, пожалуйста, ночью в четыре часа утра началось…
– Лежите спокойно, товарищ майор.-просит Зоя,– усните.
Кто– то облегченно говорит:
– А я уж подумал и вправду ранило.
Ему охотно, даже обрадованно отвечают:
– В душу, брат, это посильнее, чем тебе вот пониже спины.
– Товарищ комбат, а когда отступать кончим?
– Когда? – задумывается майор.– Когда всю нашу злость соберем в кулак и на фашистов ее, на фашистов, а не вообще на всех.
В вагоне тихо. Опять хорошо слышно, как постукивают на стыках колеса, трутся, о чем-то шепчутся буфера вагонов, тихонько с холодным градусником кто-то лезет ко мне под рубашку. Сквозь дрему процеживает уши чей-то голос:
– …Деревню спалил, а детишек из пулемета. Мы ворвались в деревню. Лежит у колодца девочка, видно, куклой прикрывалась. Вся кукла в пулевых дырках. Ну, мы рванулись дальше. Нагнали их отряд и в рукопашную. Что там было, не помню.
…Поезд дергается. Все чаще, гуще перестук колес на стрелках. Подходим к какой-то большой станции. Боец, раненный в руку, встает, аккуратно готовит подол рубахи, смеется, торопится к выходу:
– Начнем принимать гостинцы.
На каждой большой станции нас встречают делегации с цветами, подарками. Война еще только началась. Здесь, в глубоком тылу, мы первые раненые. Пожилые люди смотрят на нас с неописуемой жалостью, мальчишки – с немым благоговением, а взрослые парни – со стыдливой почтительностью, даже с робостью. А девчата, те штурмом проникают прямо в вагон и опрометью целуют всех подряд. И ничто их не остановит: ни грозный окрик врача, ни растопыренные руки наших сестер. Я за всю жизнь не получил столько искренних жарких поцелуев, сколько за этот путь от Вязьмы до Волги. А впереди у нас еще Урал.
В окна наперебой тянутся женщины, у них на глазах слезы испуга и радости вместе. Они выкрикивают фамилии родных, близких, но еще не было случая, чтобы кто-то откликнулся из нашего вагона. Еще не было случая, чтобы кто-то сказал, что такого-то он встречал, знает. Велика Россия. Велик и ее фронт.
– Майора Уткина нет здесь? – слышим мы в окно женский голос.
– Здесь! Здесь я!. -вдруг кричит наш комбат.-Сюда, сюда к окну!
– Здесь! Здесь он! – оживился весь наш вагон.– Давай ее к тому окну!
Сразу стало тихо за окнами. Мне видно, как толпа расступается, пропускает к вагону молодую женщину, она натыкается.на людей, смотрит в наше окно расширенными глазами, губы ее застыли в ожидающей, как будто виноватой улыбке, гребень сполз с волос. Она ничего не замечает и только гладит ладонями оконное стекло.
– Не сюда! – кричат ей из вагона и с платформы.– Следующее окно!.
Следующее окно майора. Я слышу долгую, колющую тишину. Потом мне видно, как женщину бережно уводит под руку высокий седой старик в полотняном мятом костюме. Он, наклонившись, что-то говорит ей, а она потухшим, потерянным взглядом рассеянно скользит вдоль окон нашего состава. Этот взгляд ни на чем не останавливается, ни за что не цепляется, наверное, он просто уходит в конец состава, где сужаются и постепенно исчезают рельсы, которые приведут еще не один состав на эту платформу. И не один майор Уткин прибудет сюда в санитарном поезде, и не одно извещение доставят почтовые вагоны.
Медленно, осторожно поплыла за окном назад толпа. Мы лежим засыпанные цветами, словно покойники. Одна только разница, что покойники не едят и не курят.
Бойцы предупредительно угощают комбата шоколадом, печеньем. Я слышу его голос. Он будто бы извиняется сам перед собой, бормочет:
– Мало ли Уткиных на свете… И что это я? Тоже мне Леонардо да Винчи… Расстроил только женщину.
Он долго шелестит хрустящей оберткой.
– Алеша,-спрашивает комбат,– а твоя какая фамилия?
– Грибков,– говорю я.
– Да, Грибковых тоже многовато,– успокаиваясь, подытоживает он.– А сколько лет?
– Восемнадцать исполнилось.
– Тебя где ранило?
– Тоже иод Ельней.
– Какой дивизии?
– Сотая. Генерала Русланова.
– Значит, я был ваш сосед слева. Покажись-ка, Какой ты? Может, где и встречались.