Текст книги ""Король" с Арбата"
Автор книги: Владимир Чачин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 19 страниц)
– Я не могу повернуться.
– Ну так сейчас перископ придумаем,– смеется он.– Зоя, сестра Зоя, поставьте-ка перед Алешей свое зеркальце, а я скомандую, как наводить.
В зеркальце все прыгает. Стены, потолок, длинный ряд носилок сзади меня и вдруг совсем близко худое, заросшее и очень белое лицо в очках.
– Это вы?.
– Я,– отвечают.мне губы.-А это ты? Совсем мальчишка.
Рядом с его подушкой командирская фуражка. В ней какие-то документы, письма,, торчит рукоятка пистолета.
– Пистолет не отобрали?
– Нет, он именной. Не дал,-улыбается майор.
– А куда вас ранило?
Майор молчит. И очень тихо в вагоне. Зеркальце в руках сестры поднимается выше. Я вижу худые руки поверх одеяла., В пальцах крошится печенье.
– Круче зеркало – прошу я сестру. Зеркальце в ее руках дрожит, и вдруг я все понял: там, где должны быть ноги,– плоское одеяло.
Зеркальце шлепается на подушку, торопливо вдоль носилок пробирается к тамбуру сестра Зоя.
– Мальчишка,– уже сердито кричит майор,– пацан! Для осколков, что ли, мы вас растили? Тебе-то чего там надо было? Без вас бы обошлись.– Он закашлялся.– Добровольцы сопливые!
– Мне обидно.
– А чего же вы без нас драпанули от самой границы?
Чей– то рассудительный, примиряющий голос:
– Не драпанули, а изматывали силы противника. Так, товарищ майор?
– Долго вы там изматывали да наматывали,-злюсь я,– пока наш добровольческий комсомольский батальон не помог вам взять Ельню.
– Какой герой, скажете на милость,– усмехается боец, с рыжими ресницами. Он нащупывает в пилотке листок для курева.– Какой герой! Козьма Прутков! Один такой чуть меня не застрелил.
Он встает, у кого-то прикуривает, потолок дымом полирует, оглядывает носилки с ранеными. Головы свесились,, готовы слушать.
– Значит, так было. У нас на отделение один ручной пулемет. А к нему три коробки с дисками. Мы отступаем. Винтовку еле несу, а тут подбегает один такой,– он кивает на. меня.– «Приказываю,– орет,-нести эту коробку!» А в той железяке три диска с патронами. А на кой ляд нести, когда все бегут? Майоры и те на ходу с петлиц свои шпалы срывают. – Он машинально трогает пилотку в том месте, где след от звездочки, продолжает: – «Приказываю,– орет,– тащи диски!» Я ему встречь говорю: у нас, мол, десять человек. Чего же на одного все валить! Бросай все и спасайся. А он за пистолет, орет, словно резаный: «Все по очереди несут, а я вот еще пулемет на себе тяну. Тащи, предатель, или застрелю!»
Дурак дураком. Дай в руки одному такому заряженный пистолет, так сто умных под кровать залезут. Взял я коробку, несу. А впереди гладкое место, как дедушкина плешь, сквозь простреливается. Думаю, не проползти мне с коробкой– тяжелая. Хана будет и мне и коробке. А еще утром нам акурат приказ Сталина зачитывали: мол, отступая, ничего врагу не оставлять. Я эту коробку у сосны песком присыпаю, а он тут как тут со своим пистолетом. «Предатель!»– орет. И пистолетом мне ухо сверлит. Аж палец па спуске побелел.
Я ему встречь объясняю: мол, когда будем наступать, я эту коробку найду, место, мол, запомнил. А он пулемет с плеча. Плюхается рядом, сошки растопырил. «Подавай,– орет,– диски! Сейчас и начнем с тобой наступать. Я за первый номер, ты – второй». Сунул я ему диск, он заряжает, а кругом все как есть бегут, спасаются, А тут и немец показался. Дал он очередь и орет: «За Зину, за маму!» Словно тронулся, Я от него ползком. Думаю, не погибать же сейчас из-за его девки и старухи всей Красной Армии.
Кое– кто в вагоне смеется. Рассказчик замолчал, приободренный, огляделся, закончил мысль:
– Такая мелкота только путалась в планах высшего командования. Майор прав: сидели бы уж себе на печке, пока не призовут. Верно, товарищ комбат?
Майор не отвечает,
– А тебя и призывать не надо,– говорю я.– Больше бы пользы было.
Кругом смеются.
– Какой ершистый,– крутит он головой,– Таким дай волю…
– А я бы и пистолет дал,– медленно говорит майор.– У меня сын такой же…
Все надолго смолкают.
За окном темнеет. Проплывают мимо электрические огни поселков, полустанков. Электрический свет в окнах домов, яркие фонари: мы видим впервые после начала войны. Сейчас санитары не маскируют окна нашего вагона. Словно огромная сказочная ладонь сгребла и отбросила далеко назад фронт, окопы, бомбежки. Здесь, где проносится наш поезд, яркий свет, наверное там кино, показывают прямо на открытых площадках, мороженое продают. Очень хочется мороженого. Я бы его не ел все, а только половину. Остальное – на лоб. Жарко, душно
Скоро подкрадется ночь. И это самое страшное. Ночью мы все стонем. Все, даже боец, раненный в руку.
Пришла Зоя. Помахала, над лицом газетой-веером, поцеловала в лоб, прошла к другим.
Мне на живот Зоя.положила пакет с документами. Это значит, на 'ближайшей большой станции меня снимут: дальше везти нельзя.
Поезд замедляет ход. Опять нас потряхивает «а стрелках. В окно видны – огни. Много огней. Мы прямо в них входим, обволакиваемся
Наш врач покрикивает на санитаров, командует, какие носилки снимать в первую-очередь.
Задержался около меня, пощупал пульс, одеяло подоткнул:
– Ну вот и приехал, Алеша. Здесь хороший госпиталь.
Поезд резко: дергается, тормозит. Кругом застонали раненые.
– Я же просил машиниста – ругается комбат.– Неужели нельзя ему объяснить?
Поезд встал. И сразу за окном какие-то люди, переругиваясь, забегали с фонарями. Внизу под нами деловито постукивает металл о металл. Звук умолкает, и уже вновь его слышно в другом месте.
Около меня нерешительно топчутся два дюжих санитара в пилотках, в белых халатах, советуются:
– Лучше заходи, Максим, в голова, а я за плечи. Пройдем.
Кто– то кричит нам в окно:
– Хирурга Богданова к главврачу!
Поправляя белый колпак на голове, вдоль прохода озабоченно торопится наш доктор.
– Постойте, товарищ военврач.-Это голос комбата.– Сержанта Грибкова обязательно следует снимать?
– Да, необходимо срочно показать специалистам,
– А я?
– Вас повезем дальше.
– Снимайте меня вместе с ним.
– Я не имею права, майор.
В окно опять, но уже раздражительно кричат:
– Военврач капитан Богданов! Ну где же вы?
Наш доктор торопливо скрипит к тамбуру сапогами.
– Ну, Максим, берись…
Меня поднимают, дергают, задевая концами носилок, несут.
– На место! Поставьте носилки на место! -рядом с моим ухом кричит комбат.
Носилки закачались. Кажется, меня сейчас уронят.
– Не озоруй, не озоруй,– испуганно говорит санитар, тот, что в моих ногах.– Мы что? Нам приказано. Не озоруй!
– На место, или буду стрелять! Считаю до трех. Раз! Два! Ну?!
Меня опять водружают к окну.
Санитары на цыпочках покидают вагон.
Неслышно плавно трогается наш поезд. Станционные огни все реже заглядывают к нам в окна и наконец, как бы удовлетворив свое любопытство, исчезают. Поезд, тяжело раскачиваясь, набирает ход. Сзади меня чей-то сухой командный голос:
– Я приказываю сдатъ пистолет. Вам дадут расписку. Слышите?
Встречный длинный поезд заглушает слова, а когда он стих, мне видно, как вдоль прохода сердито удаляется военный в белом коротком халате внакидку.
…Утро. Всех раненых нашего вагона сгрузили прямо на широкую цементную платформу. Мои носилки рядом с комбатом. У него на животе фуражка, из нее по-прежнему торчит рукоятка пистолета ТТ.
Носилки обходит наш врач. Он сгорбился, осунулся. Сейчас лицо у него желтое, даже зеленое и как будто липкое. Он склоняется над майором, хочет улыбнуться:
– Живы? Анархист! Договорился с начальством в один госпиталь вас с Алешей. А пушку эту спрячьте… не солидно. Вы все-таки майор.
– Полмайора,– уточняет комбат.
Прибежала раскрасневшаяся Зоя, прячет мне под подушку свое зеркальце:
– Перископ забыли.
Она целует нас, майор гладит ее косы, пальцами ищет несуществующие бантики.
Прямо над головой из мощного вокзального репродуктора на нас несется бодрая музыка, а потом знакомый голос диктора подчеркнуто спокойно сообщает:
«Вчера после упорных боев наши войска оставили город…»
Нас грузят в автомашины. И хотя грузовик движется очень медленно, мы начинаем стонать. Все-таки это езда не в поезде по гладким рельсам.
В госпитале нас прямо в бинтах осторожно купают в ваннах какие-то старушки и потом на тележках увозят в перевязочную.
С майором нас как-то незаметно разлучили. Он лежит в офицерской палате, а я вместе с рыжим бойцом, раненным в руку, и еще несколькими знакомыми – в красноармейской.
Комбат прислал записку, и в ней шоколад: «Алеша,– пишет майор,– просись к окну и стучи ложкой по батарее парового отопления. Я лежу у окна, батарея – рядом. Уткин».
Я тоже лежу у окна. Теперь мне ясно, кто это рядом с моей койкой уже давно требовательно постукивает.
Стучу тоже. Мне отвечают точно так же. Связь налажена.
Сестра принесла еще записку: «Азбука перестукивания. Три удара – подъем. Четыре – садимся на судно. Пять – ложимся спать. Частые удары означают радость: взяли город, письмо из дома, пришли шефы, назначен на перевязку или просто хорошее настроение. Уткин».
Мы лежим уже несколько дней, но частых ударов что-то не слышно. С моей стороны все больше – четыре, с его – пять.
Да и это вскоре прекратилось: рыжий боец на утреннем обходе пожаловался врачу, что ему нет покоя от наших перестукиваний.
Наверное, врач сделал замечание и комбату, потому что вскоре я услышал редкие двойные удары. А потом все надолго стихло. Наверное, это означало школьную оценку «2». Что означало – «наше дело плохо».
Радио у нас в палате кто-то распорядился выключить, и мы не знаем, что творится на фронте. Когда спрашиваем сестру или шефов, они уклончиво говорят, что все нормально, наши войска обескровливают противника, иногда отходят на заранее подготовленные, хорошо укрепленные позиции. Особенно много мы сбиваем немецких самолетов. Рыжий подсчитал, что еще неделька таких воздушных боев – и у Гитлера вовсе не останется авиации.
Но прошла неделя, и в палату просочились известия: бои идут в городе Киеве.
– Вот так и верь всему,– насмешливо говорит рыжий, укачивая свою руку, словно малого ребенка.– Скоро немец и Брянщину захватит. А у меня там хозяйство, мать-старуха. Еще сдуру побежит от дома, все бросит. А что ей, старой, немцы сделают?-спрашивает он, оглядывая палату, и сам себе отвечает: – Да ничего. Ей – за семьдесят годов. Какой прок солдату от старухи? Так она и постирает, и грибов поджарит. У нас места грибные. Немец, поди, мухомора от маслят не отличит. А старуха знает.
Он встает и уходит. Наверное, посмотреть почту. Это у него всегда так. Как про мать вспомнит, уходит в канцелярию в старых письмах копаться.
Вернулся, сел на койку, тоскливо смотрит на молчаливый репродуктор:
– Может, уже и Брянщину заняли?
Однажды ночью часто, беспрерывно застучали по батарее. Я ответил. Спустя немного вспыхивает свет, меня поздравляет сестра. Читаю записку: «Алеша! Сержант Грибков! Только что передали по радио о присвоении дивизиям, взявшим Ельню, звания гвардейских. Поздравляю вас, гвардии сержант Грибков! Ваша бывшая сотая дивизия ныне Первая гвардейская, а моя – Вторая гвардейская. Уткин».
Проснулась вся палата. Большинство бойцов ранено под Ельней. Их дивизии стали именоваться гвардией.
– А. что это нам даст?– сонно спрашивает рыжий.
Я с жаром принялся объяснять, что такое русские гвардейцы. Из книг я знал, что в русскую гвардию отбирался самый сильный, самый высокий, самый выносливый и красивый солдат. И это пошло сейчас в ход.
При этом рыжий боец посмотрелся в зеркало, уныло подытожил:
– Эхма. Эпоха была другая, и харч другой. Бойцы засмеялись, утешили:
– Ничего, в госпитале наешь ряшку.
– Будет рожа на прожектор похожа. Сестра погасила свет, приказала лежать тихо. Постепенно мы затихаем. Мне не спится. Вспоминается
наш последний окоп, потом стремительный рывок на окраину города Ельни и страшное всесокрушающее красноармейское «ура!».
Ельня! Это первый город, что взяла Красная Армия. До сих пор мы отступали. Каждый день с тяжелым сердцем в тылу слушали люди сводки Совинформбюро. Эти сводки звучали как похоронные. Армия, могучая, славная, родная, всеми воспетая Красная Армия отступала. Это не укладывалось в сознании, это было страшно.
Хоть бы один город, хотя бы один поселок отбить у немцев. Но нет. Каждое утро голос радиодиктора безжалостно, неумолимо двигал фронт на восток. Хоть бы чуть зацепиться. Хоть за камень, хоть за бугорок, хоть за березку! Уцепиться и встать. Хоть на немного, пусть густо поливая кровью этот камень, этот бугорок, эту березку, но все же встать, чтобы в какое-то одно утро диктор не произносил этого жуткого слова «оставили». И тогда моя мама, сестра, школьные учителя, товарищи и все наши люди, отведя взоры от репродукторов, переглянутся, расправятся их тревожные морщины, может быть, они даже улыбнутся друг другу.
– Ну вот,– скажут они.– Мы же так в тебя верили, Красная Армия. И мы не ошиблись. А теперь, родная, еще чуть продержись. Хотя бы чуть! Дай нам осмотреться, опомниться, дай нам поздравить тебя в письмах, и мы верим, что ты найдешь силы сделать первый, самый первый трудный шаг вперед.
Сейчас в полутемной палате мне отчетливо, ясно вспомнился этот первый, трудный шаг…
…Наша дивизия откатывается все дальше и дальше на восток. Деревушку, за которую мы так отчаянно дрались, оставили без боя, и сейчас, боясь окружения, не окапываясь, мы лавиной движемся к Москве.
Параллельно с нами далеко на шоссе проносятся в пыльном облаке немецкие мотоциклисты.
У нас новый комбат. Очень молодой, белозубый, круглолицый, чрезмерно перекрепленный разными ремнями, старший лейтенант. На зависть всем, у него новенький отечественный автомат с диском. Должность комбата ему по душе. Он все время среди нас. То в голове батальона, то в середине, то в хвосте, И к месту, и не к месту, мы то и дело слышим его звонкий высокий голос. Кажется, он любуется им:
– Батальон! Слушай мою команду!
Собственно, батальона уже нет. Нас осталось не больше роты – измученных, голодных и, кажется, ко всему равнодушных, кроме походной кухни.
Фронт и отступление уже многому нас научили. Редко у кого за спиной вещевые мешки, а неуклюжих ранцев нет и в помине. Все нехитрое солдатское имущество лежит в противогазных сумках. А сами противогазы (да простят нас командиры) исчезли неизвестно куда. Почему-то мы уже уверились, что фашисты не прибегнут к ядовитым газам. Может быть, потому, что в этом просто нет нужды: мы же все время отступаем. Кстати, на убитых немцах мы уже давно не замечаем противогазов. Наверное, они тоже не очень-то верят в газовую войну.
Многие из нас уже без шинельных скаток, без касок. Куда удобнее нести на себе плащ-палатку, а на голове легкую пилотку. Мы уже знаем, пуля пробивает каску насквозь, вместе с головой. И только одно мы свято бережем – это патроны и дефицитные, очень удобные ручные гранаты-лимонки: и в карманах и за поясом совсем не мешают.
Трудно с ручным пулеметом. На отделение из десяти бойцов он один. Да в придачу к нему три коробки с дисками. И в каждой коробке по три диска. Но полных отделений в батальоне давно нет. Поэтому почти бессменно мы тащим в руках, на плечах эти тяжелые коробки и нагретый солнцем и стрельбой пулемет. К ручному пулемету Дегтярева у нас особое уважение. Пока он еще ни разу нас не подвел. Стреляет метко и безотказно.
Мы уговариваем нашего политрука Григория Ивановича уйти в медсанбат, оттуда его эвакуируют в госпиталь. Но он, к нашей тайной радости, только осторожно трогает на лице запекшиеся твердые бинты и отрицательно качает головой.
Я замечаю, как рядом с ним мы заметно повзрослели. И на карту-трехверстку и на землю вокруг мы научились смотреть деловито, по-хозяйски. Когда политрук задумчиво растирает в руках переспелый хлебный колос, Женька, Пончик и я переглядываемся. Мы понимаем, о чем сейчас думает Григорий Иванович. Хлеб, очень много хлеба потеряла сейчас страна, Москва, наши родные. Каждый сантиметр на карте-трехверстке для нас уже не просто раскрашенный в зеленое или желтое квадратик, а высота или низина. С водой или без воды? С мягким грунтом или каменистым? С людьми или без людей? И каждый сантиметр на восток для нас-притихшая настороженная Москва. Мы понимаем, что нам нельзя больше отступать.
Когда я смотрю на сурового Женьку, на озабоченного Пончика, мне кажется, что и тот и другой сейчас чувствуют себя людьми государственной важности. И нет для нас сейчас ничего выше, чем знать, что мы нужны, очень нужны Москве, Арбату, Плющихе…
Сумерки застали нас в лесу. Здесь, на опушке, много красноармейцев из разных частей. Они уже приготовили для себя и для нас глубокие окопы с ходами сообщений. Надежно укрыты станковые пулеметы и длинные стволы противотанковых ружей.
Налажена санитарная помощь. В лесу замаскированы двуколки с красными крестами, глубже, в чаще леса, говорят, полевой госпиталь. Оттуда машинами эвакуируют раненых на аэродром, где их забирают самолеты.
Потрепанные полки, дивизии перегруппировались, послушные чьей-то невидимой воле, остановились, осмотрелись, и теперь, передохнув, мы ждем боевого приказа.
И приказ пришел.
Это случилось ночью в лесу. В подразделениях проходят открытые партийно-комсомольские собрания. Мы сидим под деревьями, зажав в коленях оружие, слушаем спокойный голос командира. Лица его не видно. В темноте угадывается, что на нем кожаное пальто и что у него белая голова. Он говорит о том, что нашему участку фронта выпала задача подарить стране город Ельню. Мне нравится, что он очень все честно и прямо говорит,
– Товарищи, я буду говорить откровенно,– слышим мы его голос,– Ельня – это небольшой райцентр. Никаких заводов или стратегических объектов там нет. Но это же, черт возьми, все-таки город. Причем наш город. Пусть в нем всего лишь сыроварки, две-три артели, школы, больница, вокзал, ну и что же? Кто в мире об этом знает? Только жители Смоленщины, и все. А когда мы возьмем Ельню и об этом узнает наш народ, весь мир узнает, и в Берлине – все кинутся смотреть на карту. А на карте Ельня тут как тут. А раз есть на карте, то это что-то значит. Люди поймут, что Красная Армия может бить врага наотмашь по зубам, что Красная Армия может брать города. И черт с ним, что там всего лишь две-три артели да сыроварня. Важно, что на всех стратегических картах красный флажок шагнет на запад.
И еще важно вот что. В Ельне противник сосредоточил восемь отборных дивизий. Если мы их уничтожим, то люди всего мира из двухсот сорока немецких дивизий сделают вычитание. Минус восемь.
И вдруг в темноте чей-то нервный, взвинченный голос:
– А из наших не сделают вычитание?
Человек в кожаном пальто замолчал, казалось, он обдумывает, что ответить, и вот уже опять его спокойный, рассудительный голос:
– Да, сделают вычитание из наших дивизий и из нас лично. Я сам впереди пойду.
Резолюция собрания короткая: «Взять город Ельню, выбить фашистов».
Простой листок бумаги с этой резолюцией, но как много он сейчас для нас значит. Как будто мы все, много людей, писали эти слова. Решение общего собрания! На меня повеяло мирными днями, нашими горячими комсомольскими спорами. Потом споры прекращаются, и наконец зачитывается проект решения. Обязательно кто-нибудь из нас солидно внесет свою поправку, предложение, а потом мы дружно голосуем за наше решение, и тогда уже все записанное на листке бумаги нас сплачивает, объединяет. Теперь уже мы все вместе. Мы – сила.
Так и сейчас в лесу. Поступила одна поправка. Григорий Иванович предлагает заменить слово «выбить» словом «уничтожить».
Мы дружно поддерживаем нашего политрука, и я в темноте осторожно пробую плавность хода затвора своей винтовки: все-таки «уничтожить», это не то, что «выбить».
Собрание окончилось. Бойцы расползаются по окопам. Командиры уточняют задания. Мы пополняем боезапасы. Григорий Иванович, Женька, Пончик и я улеглись около сосны. Очень тонки стенки этой палатки. А укройся с головой, и ты уже в другом мире. Под палаткой уютный свет карманного фонарика и карта-трехверстка. Мы кашляем, шумно дышим на карту, следим за танцующей спичкой в пальцах политрука. Вот черный кружочек. Это Ельня. Рядом точки деревень. Их названия нам очень знакомы. Некоторые из этих названий уже знают и в Москве. Мы упоминали о них в письмах, в коротких извещениях: «Ваш сын…»
Завтра многие узнают, что есть на свете город Ельня…
Если приподнять край плащ-палатки, то по свету падающих в черном небе фашистских ракет можно определить, где сейчас Ельня. Редким контуром немцы как бы рисуют в небе светящимися красками план города, его окраины.
К нам приполз военфельдшер. Разрезал бинты на лице Григория Ивановича и сейчас осторожно накладывает черными пальцами ослепительно белую повязку.
– В госпиталь вас надо,– уговаривает политрука фельдшер. Голова Григория Ивановича упала на грудь, нам кажется, что он бредит:
– Время выиграть… секунда дорога,– бормочет Григорий Иванович.– Время – понятие необратимое…
Мы переглядываемся, склоняемся ближе.
– Сейчас рабочие в тылу последнюю заклепку на танк ставят…– с трудом шевелит губами политрук.– Машинист дает гудок, и к нам идут составы с новыми пушками и самолетами. Еще секунда, и они придут… Курсанты на учебных стрельбищах бегут смотреть свои мишени. Нужна эта секунда. Возьмем Ельню – будет всем время. Передышка…
Нет, это не бред. Мы хорошо понимаем, о чем говорит наш политрук, смотрим друг на друга. Время! Вот что сейчас нужно, чтобы не пустить в Москву немцев. Сколько у нас в стране народа, а вот сегодня самые главные, самые нужные– это наш политрук, Женька, Пончик, я и еще многие, кто сейчас туго набил патронами патронташи, кто пытливо следит за немецкими ракетами. На рассвете нам скомандует наш комбат, и мы поднимемся. Одни – завоевывая стране секунды, другие для себя – вечность.
Незаметно появился комбат. Озабоченные морщины на круглом, почти мальчишеском лице. Потрогал лоб Григория Ивановича, долго путался, искал пульс. Нахмурился:
– Учащенный. Ну, что, фельдшер, делать будем?
– – В медсанбат его.
– Да я и сам знаю,-растерянно ежится комбат.– А может, отоспится и ничего? А?
– Нет, в госпиталь надо,– неумолим фельдшер.
– Может, каких таблеток ему дашь?
Фельдшер молчит.
– Понимаешь, утром в наступление,– доверительно тихо говорит комбат,– а я без него не могу. Он всем нужен. Ну, хоть укол какой-нибудь воткни. А?
Григорий Иванович открывает один глаз, кривит рот: -: Может, мне еще клизму?
Комбат оживляется, суетится, снимает с груди автомат:
– Возьми это. Полегче твоей винтовки. Дарю.
…Четче вырисовываются стволы деревьев на светлеющем небе. Все тяжелее от росы наши плащ-палатки. Встает задымленное солнце. Резко пахнуло махоркой. По красным белкам глаз видно, что никто не спал.
Сутулясь, сквозь кусты продирается человек в кожаном пальто. Присел на корточки рядом с нами.
– Как дела, политрук?
Григорий Иванович на свой автомат показывает:
– Порядок…
– Ничего, скоро таких много будет. Уже первые партии оттуда поступают,– куда-то на восток кивает человек в кожаном.– Эх, времечко нам нужно!
Он снимает пальто, и мы считаем на петлицах его гимнастерки шпалы. Четыре. На рукаве красная звездочка, такая же, как и у Григория Ивановича. Мы уже знаем, что людей с такими звездочками немцы в плен не берут.
В окопах оживление, приглушенные разговоры, металлическое звяканье. Какой-то длинновязый боец в сердцах ругает.полевую почту!
– Ну, кому я письмо сдам? – зло обращается он к каждому встречному, держа в руках бумажный треугольничек. Увидел комиссара, нерешительно обратился:
– Может, вам? Отправьте… Мы ведь сейчас в бой.
– Я свое вон фельдшеру сдал,– показал комиссар куда-то через плечо.– Сдайте ему.
– А-а, понимаю,– догадливо засмеялся боец.– Это же вы ночью выступали? Значит, с нами? Это хорошо.
Он явно обрадовался, запихнул письмо под пилотку, спрыгнул в окоп. Сверху мне видно, как около его штыка сгрудились еще штыки. Потом показалась его голова, он подмигнул нам, и штыки заколыхались, рассосались по окопу, наверное, понесли другим бойцам приятную сердцу весточку.
Наш батальон занял исходную позицию. Последние приготовления. Каждое отделение уточняет задачу. Наш комотделения, сержант Березко, отдает распоряжения:
– В случае, выйду из строя, меня заменит сержант Кораблев.
Женька подтягивается, согласно кивает. Недавно нам троим – Женьке, Пончику и мне присвоили звание сержанта, и теперь очень приятно слышать это добавление к своей фамилии. Где-то сзади хлопает ракетница, и в небо стремительно взвился сигнал наступления,
Сотни, тысячи людей вдруг вырастают на опушке леса, согнувшись, с винтовками наперевес, мы молча, короткими перебежками, движемся навстречу полысевшему зеленому массиву с белыми и красными зданиями.
– Быстрее, быстрее!-подстегивает нас командир Березко.
И вдруг загудела, вздрогнула земля. Немцы открыли минометный огонь.
– Быстрее! Быстрее!-командует сержант.– Тихо! Не орать «ура»! Беречь дыхание!
Впереди пляшущие фонтанчики пыли. Это резанули немецкие пулеметы. Плотный грохот разрывов кидает нас на землю. Но мы не останавливаемся, мы ползем вперед. И слева и справа, на сколько хватит глаза, видны ползущие фигуры бойцов. Как нас сейчас много. Мы наступаем! В сердце никакого страха. Мы наконец наступаем! У Женьки, у Пончика, у Березко, у всех осененные торжеством лица. Мы наступаем, мы знаем, что от нас ждут люди, мы знаем, что нам сейчас делать,
Видно, как немцы поспешно покидают передовые окопы,
– Батальон! Слушай команду! – Это кричит наш комбат.– По фашистским захватчикам огонь!
Бешено, яростно содрогается в руках горячее тело пулемета Дегтярева, с ровными промежутками плюет раскаленным свинцом трехлинейка Пончика, рядом без устали выкидывает в траву дымящиеся гильзы Женькина винтовка.
Мы, восемнадцатилетние, вместе со всей Красной Армией сейчас дарим Москве драгоценные часы, минуты, секунды. Секунды в обмен за все восемнадцать детских и юношеских лет, что нам подарила Москва.
– Батальон! Огонь!
Пулемет дрожит. И диски входят. Просто здорово! Никаких заеданий.
Рядом Григорий Иванович. Стреляет короткими автоматными очередями. И наверное, очень метко. Сейчас, ему здорово помогает забинтованная наполовину голова: не надо, целясь, зажмуривать левый глаз.
Мы торопимся выплеснуть на них свой свинец, а немцы спешат это же сделать в нашу сторону.
Вместе со свинцом пошел в ход чугун. Щедро сыпала Германия воющие раскаленные осколки на российские поля.
Взрыхляли, терзали и мы своим металлом свою собственную землю.
Вот еще один в серо-зеленом танцует на мушке. Нажал гашетку. Часто толкает в плечо приклад пулемета. Упал в серо-зеленом. А может, притворяется? Еще давить и давить на гашетку. Мы его к себе не звали. Сам пришел.
Далеко вперед отполз Григорий Иванович.
Оглядывается, манит меня. Теперь лежим рядом.
– Бей левее! -показывает Григорий Иванович на развалину дома. Это уже окраина города. Сейчас немцы оставили окопы и прячутся за стенами домов.
Пончик суетится, настойчиво протягивает пулеметные диски. Ему не по себе, когда смолкает пулемет.
Рядом лежит Женька. Носком сапога проводит по земле линию. Это значит, что он, Женька, дальше этой линии не отступит. Это у него стало привычкой, но все же часто случалось, когда эту линию он поспешно переползал на животе. Но сейчас по лицу друга я понял, что Женька, наконец, решился ни за что не переползать черту на земле и что сейчас для него путь только вперед.
В небе идет воздушный бой. Наш И-16, «ишачок», как его зовут, сцепился с «мессершмиттом». Они кружатся, стараются зайти один другому в хвост, или вдруг оба вместе свечой взмывают вверх.
– Цирк,– толкает меня Пончик.– Работают без сетки. Сейчас утихла стрельба. Молчим мы, молчат и немцы.
Только в небе словно коленкор рвется. Это нащупывают друг дружку истребители.
И вдруг задымил «мессершмитт». Следом за ним стремительно росла, разбухала черная, жирная полоса, Самолет властно, неудержимо тянула к себе земля. Он в пламени пронесся над нами, ударился о землю, подпрыгнул и снова грохнулся, оглушив нас мощным взрывом.
В небе одиноко резвился «ишачок». Он, казалось, хотел удостовериться, видели ли мы его победу? Самолет закладывал вираж за виражом, делал над нами бочки, набирал высоту, пикировал почти до земли и снова взлетал к облакам. Он покачивал нам крыльями, казалось, неистовствовал, торжествовал, словно исполнял в воздухе ликующий, счастливый танец.
– Ладно уж!-кричим мы.– Хватит тебе! Тикай, пока не сбили!
Резко пикируя, он сильно увлекся и чуть сам не вдарился в землю. Осторожно, видимо испугавшись, «ишачок» выровнялся и потянулся к лесу.
Вдоль цепи от бойца к бойцу передается команда:
– Приготовиться к атаке! Примкнуть штыки, дозарядить магазины!
Моя винтовка за спиной. Я не знаю, что делать: хватаюсь и за нее и за ручной пулемет. Григорий Иванович подсказывает:
– С пулеметом наперевес!
Низко над головами с оглушающим ревом проносятся
наши самолеты, и сейчас же глухо задрожала земля, нам видно, как в дыму, в пламени медленно, словно лениво, падают на землю стены домов, рядом мечутся и тут же исчезают фигуры в серо-зеленом,.
Наши головы пригибает к земле вой артиллерийских снарядов. По привычке мы съеживаемся, ожидая в цепи разрывов, но это наши снаряды, и они рвутся на окраине города.
Минута, другая жуткой тишины, и вдруг стынет кровь в жилах, противная дрожь овладевает телом: гудит от лязга, грохота металла земля.
– Танки! – переглядываемся мы.– Танки идут! Григорий Иванович вытирает слезящийся глаз, смеется:
– Это наши! Наконец-то!
Не знаю почему, но сейчас очень хочется встать в рост, без всякой команды, хочется орать во все горло, все равно что, но лишь бы орать. Хочется кого-то звать за собой и бежать, бежать, не чуя земли, следом за этим грохочущим валом навстречу городу.
– Наши танки,– захлебывается Пончик и бьет меня по спине.-Ура!!!
И вдруг, перекрывая все звуки, слышится высокий, восторженный голос комбата:
– Батальон! За Родину! Ура!!!
А мы уже бежим без всякой команды. Перескакиваем через канавы, какие-то бревна; хрипя, подстегивая криками друг друга, мы с ходу, стреляя, ворвались на окраину города. Раз, другой мелькнула в пыли фигура человека с белой головой. Он, задрав кверху ствол винтовки, на ходу перезаряжает ее и, обернувшись к нам, показывает широко раскрытый рот. Наверное, кричит «ура!». Запомнилась на его рукаве красная звездочка. Это очень здорово быть сейчас рядом с нашими командирами, вместе со всей Красной Армией.
Захлебнулся и смолк в руках горячий пулемет.
– Пончик! Диск! – кричу я.
И в ту же секунду сильный удар в грудь швыряет меня на спину. Куда-то в сторону отлетел пулемет. Через меня прыгают люди. Что-то раскаленное остывает в груди. Я задыхаюсь, катаюсь по земле, хочу кричать, но захлебываюсь кровью.