412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Синенко » Человек с горящим сердцем » Текст книги (страница 16)
Человек с горящим сердцем
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 17:04

Текст книги "Человек с горящим сердцем"


Автор книги: Владимир Синенко



сообщить о нарушении

Текущая страница: 16 (всего у книги 21 страниц)

ВСЕ КРУГИ АДА

Тюремный вагон потряхивало на стыках рельсов, сильно дергал на остановках паровоз, но арестанты крепко спали, положив головы на колени соседа. Иначе было нельзя – скованы попарно. Дремали и конвоиры, зажав меж ног ружья. В тусклом свете, падающем от свечи, лица их казались более мягкими и человечными, чем днем.

Федор сидел на лавке крайним и, прислонившись виском к подрагивающей стенке вагона, смотрел на зимний пейзаж за окном. Через десять—пятнадцать верст из тьмы выплывало здание с одиноким фонарем. А вот и Чусовская... Здесь он прощался с урядником и его дочерью. Презанятная история! А это Теплая Гора... Проросло ли семя, зароненное им в сердца бисерских рабочих и рудокопов?

Поезд тронулся, блики фонаря упали на лоб его товарища по кандалам, осветило и других арестантов, отправляемых в страшную «Николаевну», Двенадцать человек. Лица землистые и небритые, искаженные перенесенными страданиями.

Сергеев глянул на арестанта, прикорнувшего на его коленях, и невольно вздрогнул. Аким, он же Леон Гольдман. Убежденный меньшевик и его личный враг. Судьбе угодно было распорядиться, чтобы человек этот все время вставал на его пути. Еще в Стокгольме Аким с трибуны съезда возвел на Артема поклеп, будто бы он в Харькове сам изготовил себе мандат делегата. Впрочем, обливали грязью и других большевиков.

А после нынешних успехов уральских большевиков меки совсем взбеленились и прислали в Пермь своего испытанного ревизора, члена ЦК Акима. Они ставили под сомнение правильность выборов.

Да ведь наша организация выросла за год с четырех тысяч членов партии до семи, а ваша растаяла! Поэтому и делегатов у нас стало больше, – доказывал Федор. – Проще пареной репы.

Бурное собрание затянулось до утра. Большевики, считая Акима нечестным человеком, решили написать об этом руководству партии. Но в ту же злополучную ночь часть Пермского комитета была арестована, в том числе Федор и Аким.

Когда Сергеева перевели из башни в общую камеру, там сидел и Аким. Они так спорили, что слышно было на всех этажах тюрьмы.

– Да плюнь ты на него, Федя! – говорил Котов.

– Подлость, пакость! Нельзя держать в партии таких. Борьба должна быть честной.

Надзирателям надоело разнимать противников, и их рассадили.

И вот теперь они не только в одном вагоне, но и скованы одной цепью. А сейчас этот ненавистный Леон спит на его коленях!

В Кушву прибыли днем. Здесь их пересадили в вагончик горнозаводской узкоколейки. Ветка уходила на север, в глухой медвежий угол – Верхне-Туринский уезд. Вскоре восточные склоны Уральского хребта исчезли из виду. Лапчатые ветви высоких елей, отягощенные снегом, поседевшие от инея простоволосые березы, густой подлесок с буреломом, а над колеей – узкая полоска низкого серого неба.

Поезд из трех вагончиков притормозил на вырубке среди необозримой тайги. Ни станции, ни селения, лишь в сторонке от дороги – кирпичная тюрьма, огороженная высоким частоколом. У ворот два дома для служителей и больница, похожая на сарай.

«Николаевка»... Отсюда почти не возвращаются.

После обыска в приемной этап построили. Начальник тюрьмы Жирнов выдавил на морщинистом лице нечто вроде улыбки:

– С приездом, горбатенькие! Будем вас исправлять. Слыхал, непослушные вы. Но здесь надо расстаться с гонором и дерзостью. Иначе... – повысил он голос до визга, – раскаетесь! Я выколочу из вас политическую пыль! Поняли или разжевать на спине кнутом?

– Позвольте! – возразил Федор. – Мы не осужденные, а только подследственные и, вероятно, будем оправданы. Угрожать нам, а тем более бить – недопустимое превышение власти.

– Прекословить? – взвизгнул Жирнов и приказал помощнику: – Калачев! Обрати этого бродягу в осужденного каторжника. Ать, два, три!

Калачев, старший надзиратель Евстюнин и их подручные набросились на Сергеева. Наголо остригли, одели в арестантскую одежду и затолкали в одиночку. Хоть отцепили ненавистного Акима, и сегодня можно уснуть одному.

Весь второй этаж – камеры для политических. На первом – уголовники, а в подвале – неотапливаемые карцеры. Двери камер решетчатые, и надзиратель, прохаживаясь по внутренней галерее, видел и слышал каждого узника. Спать положено в шесть вечера, и стоило кому-нибудь поднять голову, как его отправляли в карцер.

«Николаевка» была полна заключенных, но везде стояла тишина. Надзиратель улавливал малейший шорох. Вот кто-то перевернулся во сне, и он уже орет:

– Эй, волки! Замрите.

Только глухие стоны из подвальных карцеров, где лежат истерзанные и избитые люди, порой нарушают жуткую тишину.

«Николаевка»—не городская тюрьма, где протест заключенных достигает цели, здесь нельзя голодовкой защитить человеческое достоинство. Раз об этом не узнают на воле – успеха не будет. И многие подчинялись варварскому произволу.

Но Федор не мог с этим мириться. И жизнь его потекла меж одиночной камерой и карцером. Потеряв счет .времени, он пребывал в каком-то ожесточении.

Однажды в соседнюю одиночку привели новичка. Федор услышал, как надзиратель Евстюнин спросил:

– За что осудили?

– Сто двадцать шестая статья... – уклончиво ответил заключенный.

– Республики захотелось, каналья! Получай!

Раздался удар и жалобный стон. Бил Евстюнин смертным боем.

Схватившись за прутья двери-решетки, Федор с силой тряс их:

– За что людей мучаешь, изверг? Отпусти его!

Старший надзиратель ворвался к нему в камеру. Кривоногий, не лицо, а морда летучей мыши. Сергеев легко отбросил его. Не справившись с Федором, Евстюнин кликнул на помощь подручных. Прибежал даже Жирнов:

– В карцер его, миленького, в карцер! Ать, два, три!

Содрав с Сергеева одежду, тюремщики столкнули его вниз по лестнице. Упасть на ступеньки он не успевал – его подхватывали на свои кулаки надзиратели. Вили нещадно, с каким-то зверским упоением до самого подвала. Жирнов бежал вслед и сладострастно повизгивал:

– Так его, родненького, так! Ать, два, три...

Босой, в одном исподнем, весь опухший и синий, Федор упал на обжигающий холодом каменный пол карцера. И сразу же почувствовал, что стал сползать вниз. Выплюнув выбитые зубы, он собрал последние силы и полез вверх. Но куда бы ни приползал – везде покатая плоскость, уцепиться не за что. В таком карцере с конусообразным полом он впервые. Ни стоять, ни лежать. Что за дьявольская пытка!

Силы его иссякли, и он съехал в самый низ воронки, на дне которой замерзала вода. Стояли лютые морозы, а карцер не отапливался. Раны Федора сочились. Выдержать здесь две недели? А на меньший срок сюда не сажали.

Очнулся Федор в тюремной больнице. Не сразу понял, где он, а поняв, слабо улыбнулся: «палата лордов»... Так называли арестанты это спасительное убежище. Большинство после карцера с конусным дном «съезжало» прямо на таежное кладбище, а уцелевшие становились инвалидами. И только могучий организм Сергеева каким-то чудом выдержал немыслимое испытание.

Избиение заключенных шло по известному всем распорядку. В будни истязали по ночам, а в табельные дни и воскресенья – при солнечном свете. Били пудовыми кулаками, плетьми из бычьей кожи, коваными сапогами и просто связкой тяжелых ключей.

Выстояв в церкви обедню и приобщившись божьей благодати, Евстюнин, напомаженный лампадным маслом, сразу после службы шел в карцеры защищать «веру, царя и отечество». Спрашивал у истерзанного узника:

– В господа бога веруешь, нигилист-могилист?

Тот поспешно отзывался:

– Верую, как не веровать!

– А коли веруешь, эфиопская твоя душа, почему в политики записался, на царя-батюшку посягаешь? – И, перекрестившись истово, взмахивал кожаной палкой, набитой речным песком: – P-раз! Во имя чудотворной иконы пресвятой богородицы «Утоли моя печали»...

Палка-мешочек вроде бы мяконькая, но боль страшная. Следов не видно, а мясо от костей отстает.

– Перестань! – молил несчастный. – Я же сказал... Верую в отца, и сына, и святого духа. Чего тебе еще?

Но Евстюнин только входил в азарт:

– Во имя чудотворной иконы Киево-Печерской божьей матери... Два! Во имя богородицы «Всех скорбящих радости»... Три!

Бил, пока жертва не валилась замертво, пока не иссякал перечень чудотворных икон. А их на Руси много...

Но Федора Евстюнин бить перестал: никакого удовольствия! Тот пощады не просил, а только пугал надзирателя его же страхами:

– Воин царя Ирода, исчадие ада! Сатана по тебе давно скучает...

– Господь милостив, простит наши прегрешения... Кто, как не мы, обороняем его от нечестивцев? – неуверенно бормотал надзиратель.

С тех пор как Федор выжил в карцере «с конусом», Евсюнина объял суеверный страх. Чего доброго, выживет, выйдет на волю и отомстит.

В живучести Федора надзиратель имел случай снова убедиться. Когда Федор отказался идти на общую молитву, его вместе с молоденьким студентом зверски избили и бросили в карцер с полом, на котором были набиты сучковатые жердочки. Босиком не устоишь, да и лежать мучительно.

Студент был в глубоком обмороке. Тщетно Федор пытался привести юношу в чувство. Растирал виски, дышал на него, положил его голову к себе на колени... Но его собственные силы были на исходе. Как выдержать эти муки?

Прижав к себе изувеченного студента, Федор забылся.

Пришел в чувство от леденящего холода. На руках его лежал окоченевший труп.

ВОСКРЕС ИЗ МЕРТВЫХ

Утром обоих доставили в больницу. Федора фельдшер еле отходил, а о студенте составили акт: умер от воспаления легких. В тюрьме врача не было, сюда изредка приглашали доктора с ближних приисков. Поверив Жирнову и Калачеву, доктор подписал лживый акт.

Новое злодеяние садистов, загубивших молодую жизнь, облетело тюрьму. Политические обязали первого же товарища, вызванного на суд в Екатеринбург, сообщить о нем на волю, потребовать вскрытия тела и судебной экспертизы, поднять кампанию в печати.

Весной о порядках в «Николаевке» зашумели газеты, в Думе выступили с запросами социал-демократы.

Начальство в «Николаевке» засуетилось. Из карцеров освободили всех заключенных, сорвали с полов жерди – изобретение Калачева, засыпали «конус», спрятали орудия пыток. Заключенные поняли: едет комиссия и палачей заранее оповестили.

Калачев и Евстюнин шныряли по камерам и мстительно цедили:

– Помните: комиссия за порог, а мы... Мы останемся!

Даже видавшая виды «палата лордов» охнула, когда в больничку доставили Артема. В скелете с потухшим взглядом его нельзя было узнать. Все тело в кровоподтеках и синяках, во рту незаживающие язвы и дыры вместо зубов. Федора терзала цинга, началась гангрена челюсти... Выживет ли? И все же глаза его блеснули жизнью, когда знакомые лица склонились над ним.

На третий день Сергеев зашевелился, а на пятый, увидев черную, исполосованную спину соседа по койке, прошамкал:

– Неужто, Кабков, смолчишь и не покажешь комиссии, как тебя разукрасили плетьми царские прихвостни?

Кабков, пожилой начитанный мужик, член Государственной думы (за что и был нещадно бит!) от крестьян Алапаевского горного округа, сектант и непротивленец, тихо произнес:

– Я не боюсь, но... Бог сам их накажет полной мерой.

Федор лишь яростно замотал головой. Истинно рабы, не только божьи и кесаревы – рабы собственной глупости!

Прибыла комиссия – екатеринбургский прокурор, товарищ прокурора из Казани и важный сановник из Перми. На их вопросы запуганная тюрьма ответила молчанием – оно было красноречивее жалоб и протестов. Только Сергеев, Гриша Котов и какой-то отчаянный уголовник заявили об истязаниях и пытках.

Скрепя сердце комиссия завела дело на администрацию «Николаевки», а трех жалобщиков решили перевести в городские тюрьмы. Сергеева «порадовали» особо:

– Поправляйтесь! В Перми вас ждет суд. Обвинение готово.

Но не сказали главного: от Дарочки, ее мужа Юрия и Егора прибыло подтверждение: «Конечно же, это Федор, наш брат и зять!»

В свой двадцать пять лет Федор походил на изможденного старика. Тюремный фельдшер, коновал по профессии, ставил клистиры, пускал кровь и чем-то смазывал раны – вот и все лечение.

После «Николаевки» пермская тюрьма показалась Федору раем. Но и тут уже вводили драконовские порядки, хотя начальник еще побаивался политических и все объяснял злой волей свыше. О нем сложили виршик:

 
Все не я – все прокурор,
Губернатор, ревизор,
Все они, они, злодои.
Вводят тут свои затеи!
 

Теперь не разрешали ходить из камеры в камеру, участились обыски, запретили устраивать собрания на прогулках. Но Федора худо ли, хорошо ли – все же лечили и наконец-то ему позволили переписку, получать с воли книги и посылки – в этом он нуждался больше всего.

Первое письмо отправил по адресу, не вызывавшему у охранки подозрения: своей «родственнице» Екатерине Феликсовне Мечниковой, в Москву. В Харьков писать опасался – как бы не подвести друзей, не раскрыть себя. Такая ниточка поможет следователю дотянуться до его прошлого, еще более подсудного, чем пермское. Писал с оглядкой на тюремную цензуру:

Дорогая тетя!

Я очень долго ничего не писал... Объясняется это тем, что мое последнее письмо было мне возвращено; я его написал в форме, которая показалась прокурору дерзкой. Я несколько раз порывался написать, но... починка челюстей доводила до такого состояния, что я оказывался неспособным читать даже легкую беллетристику. С огромным трудом удалось удалить три корня. Образовался гангренозный процесс, рот наполнен ватками с йодоформом. Еще необходимо удалить восемь корешков, часть челюсти...

Жду исхода суда. Обвинительный материал очень бледен, есть свидетель, что моя хозяйка называла меня «Артемом», писала что-то со мной, ходила на какие-то собрания, есть протоколы Пермского комитета с.-д., где председательствовал «Артем».

Но нет ничего писанного моей рукой. По обвинительному акту, я никогда и ни за что не привлекался...

Рассказав о тюремном житье-бытье, он добавил:

...А в смысле режима теперь по всей России одинаково, и шальная пуля даже на воле не менее опасна, чем в любой тюрьме, и если на что можно сетовать – только на то, что пули стали совсем шальными. Что же касается карцера, так ведь темных комнат боятся только дети, пока не дорастут до 7 лет. Пожелайте мне получить поселение, потому что оправдание, по-моему, не означало бы освобождения...

Что поделывает Шура, Борис Васильевич, Дима?

Ваш Федя.

Прежде чем поставить гриф «Просмотрено и пропущено», прокурор дважды перечитал письмо. «В общем-то, ничего особенного. Но рассуждения насчет шальных пуль... И вот это: «по обвинительному акту, я никогда и ни за что не привлекался». Значит, все же когда-то привлекался. Но где? Нет, выпустить на волю такого нельзя. Сергеев и сам это понимает, иначе бы не писал: «...оправдание, по-моему, не означало бы освобождения». Догадлив, шельма! Оправдают его по одним обвинительным материалам – предъявим суду другие, пусть даже неосновательные. Будем и будем тянуть, но свободы он не получит. Слишком опасен».

Уже назначенный суд над Сергеевым отложили.

Исчезла кухарка учительницы Патлых – единственная свидетельница обвинения. То ли охранка отказалась от нее, боясь провала процесса, то ли стряпуха сама сбежала, мучимая совестью. Впрочем, и это на руку властям – опасный революционер пока будет «сидеть».

Новый год принес Сергееву новую беду – сыпной тиф. Эпидемия косила узников беспощадно, мало кто выздоравливал. Сказывалась жизнь в тесных камерах, кишевших паразитами, недоедание.

А у Федора еще цинга и гангрена челюсти. На пятый день он потерял сознание. Метался, вскрикивал, все порывался бежать. Жар рождал бредовые видения. То его совали в раскаленную топку паровоза, то он тащил тысячепудовую корзину с нелегальной литературой, то не мог отодрать от цементного пола примерзшую ногу. Его привязывали к жерлу пушки на Конной площади и собирались выстрелить из нее, он силился выпрыгнуть из заколоченного гроба на кладбище...

С трудом ворочая распухшим языком, звал на помощь:

– Дима... Ты, только ты! Выручай, братец, а то меня... Конец!

Врач уже махнул рукой на умирающего. Обречен, безнадежен.

И в эти тяжелые для Федора дни Дима Вассалыго словно слышал его бессвязные призывы и рвался в Пермь. После Пятого съезда он вернулся в родной Харьков. Как повсюду в России, реакция наступала и там. Обыски, облавы и аресты вызвали бегство из партии малодушных, утративших веру в скорую победу революции. Проваливались комитет за комитетом, общественная жизнь замирала.

Но Дима, Пальчевский и многие другие большевики по-прежнему вели революционную работу. В эти дни на паровозостроительном заводе тайно делали бомбы и готовились к новым боям с царизмом. В конце 1908 года полиция арестовала мастеровых, вывозивших на маневровом паровозике партию «взрывных снарядов». Однако склада оружия не нашла. Оно было, но пока лежало без применения.

И у Бассалыго зародилась мысль освободить Артема из пермской тюрьмы. Оружие-то есть! Пальчевский и его отчаянные дружки горячо ухватились за эту идею. Все равно больше нельзя оставаться в Харькове.

О замысле Бассалыго стало известно охранке. В адрес пермских жандармов полетело секретное письмо с пометкой: «Весьма нужное».

По вновь полученным агентурным сведениям, неизвестное лицо, носившее революционную кличку « Артем», содержится под стражей в пермской тюрьме, причем один из единомышленников его, проживающий ныне в Харькове, бывший студент Дмитрий Николаев Бассалыго, намеревается выехать из Харькова в Пермь с целью организации устройства побега означенному «Артему».

Приметы «Артема» следующие, относящиеся к 1906 году: лет 22—24, русый, без усов и бороды, нос довольно большой, лицо чистое, свежее, выражение вдумчивое, тип актера...

Если по указанным выше данным личность «Артема» (он же, возможно, Тимофеев) не может быть установлена, то прошу Ваше Высокоблагородие препроводить мне фотографию на предмет опознания личности «Артема» путем предъявления карточек филерам и агентуре.

И завертелась полицейско-судейская карусель вокруг Федора, лежавшего на смертном одре.

Приметы «харьковского Артема» не совпадали с приметами предполагаемого «пермского Артема» – ныне бородатого полутрупа с искаженным болезнью лицом. Но по фотокарточке и записям, сделанным во время ареста, приметы сошлись. Так вот кто этот Александр Иванович, Непомнящий, Федор Сергеев! Артем, фигурирующий в партийных протоколах; Артем, ускользающий от жандармов из разных городов и вот уже два года не раскрывавший в тюрьме свое истинное лицо!

Пока суд да дело, охрану в больнице усилили, а Харьков и Пермь стали спорить; кому судить Артема-Сергеева? Впрочем, серьезными уликами ни одна сторона не располагала. И следователи стали склоняться к мысли о том, не лучше ли выждать; авось эта распря меж губерниями разрешится смертью подсудимого.

Но Федор не умирал.

Одному сердобольному вору из выздоравливающих вздумалось покормить Федора супом. Другой уголовник прикрикнул на него:

– Сдурел! Температура за сорок, а ты ему ложку в рот!

Но тот не послушался. К изумлению всех больных, умирающий вдруг, не открывая глаз, втянул в себя варево. Ложку за ложкой глотал кашу, сладкий чай.

Доктор не мог надивиться странному тифозному больному. Сознание затемнено, температура высокая, а пищу принимает.

И к постели Федора потекли передачи – политические делились последним.

Наступил день, когда больной открыл глаза, и дело пошло на поправку.

Больные радовались, как своему собственному выздоровлению:

– С воскресением из мертвых, Громогласный!

– Дашь еще духу царю и всем его драконам? Валяй!

Федор блаженно улыбался, но ничего не слышал. Оглушила хина, которую пил от цинги. Как только рука смогла держать перо, отправил Екатерине Феликсовне длинное письмо.

...и теперь еще почти ничего не слышу. Но зато, если закрою глаза, могу себя вообразить, смотря по настроению, на берегу моря или в лесу, – такой у меня шум в ушах. Теперь цинга, в сущности, тоже прошла, остались аппетит и слабость... Ужасно скудно кормят: после обеда можно съесть без труда фунт хлеба... Я страстно стремился поправиться. Ведь меня уже считали обреченным, целый месяц бессознательного состояния.

Нурока [4]4
  Ну рок – автор учебника английского языка.


[Закрыть]
я получил. Пока его оставляю в покое, потому что еще не могу заниматься: в ушах шум и голова побаливает. Я думаю через неделю взяться, к тому времени поправлюсь, потому что уж если сами болезни меня покинули, то их спутникам тоже делать нечего. Одно печально – суд откладывают и откладывают...

Передайте привет Шуре и всем Вашим.

Федя.

НА СЕВЕРЕ ДИКОМ...

Тайга. Черная, суровая, безлюдная. Скалистый берег Ангары, непроходимая глухомань. Здесь летом 1910 года очутился ссыльный Федор Сергеев.

Суд наконец состоялся в Харькове. За два с половиной года еле-еле наскребли обвинительный материал, да и тот неубедительный. Но если бы все революционные деяния Федора были раскрыты, его должны были трижды повесить. Однако из тысяч знавших его в подполье людей ни один не засвидетельствовал, что Сергеев, Тимофеев и неуловимый товарищ Артем – одно и то же лицо. Предателей не нашлось.

Прочитав обвинительное заключение, Сергеев расхохотался:

– Хаос! Сам премудрый Соломон не разобрался бы.

Федор все отрицал на суде. «Речи на заводах и в Народном доме? С кем-то спутали. Сабурка? Не бывал там. Артем? Впервые о таком слышу. Я руководил восстанием?! Нелепая выдумка».

Защищал Сергеева на харьковском процессе присяжный поверенный Алексей Поддубный, сочувствовавший большевикам.

– Господа судьи! – сказал адвокат. – Обвинения прокурора неконкретны, а его требование тяжкой кары подсудимому не имеет под собой почвы. Этот скромный молодой человек – опасный преступник, замышлявший социальный переворот? Вздор! Все разговоры о роли Сергеева в вооруженном восстании носят чисто фольклорный характер. С каких пор легенды стали фигурировать в качестве обвинительного материала? Прошу оправдать моего подзащитного за недостатком улик.

Долго совещалась харьковская судебная палата и наконец огласила решение: ссылка в Сибирь на вечное поселение с лишением прав состояния.

К постановлению было приложено особое мнение трех из семи судей: они полагали необходимым дать четыре года каторжных работ.

Когда Федор сидел в харьковской тюрьме, ему разрешили свидание с Дарочкой, а уже после суда его посетила Ивашкевич. Дима ошибся: Фрося не отошла от движения и работала в подпольном Красном Кресте. Она с грустью смотрела на узника.

– Как здоровье, Федя? Я слышала... Но выглядишь ты неплохо!

– А ты боялась увидеть мученика? Не дождутся этого царские слуги. Рассказывай, что на воле?

– Настроение дрянное... Даже Новый год встретили невесело. – И Фрося поведала об унынии, охватившем революционеров на свободе.

– Эх вы! – разозлился Федор. – Раскисли? И ты стала походить на старую деву от революции. Нельзя копаться в собственных переживаниях! А Митя Бассалыго что – тоже пал духом?

– Он – нет, но... трудно, Федя!

– Не вешайте носа! Мы в тюрьме встретили Новый год бодро. Съели по горсти изюма, спели песни. Наш праздник еще впереди!

Узник стал утешителем, а не девушка с воли.

– Фрося, дорогая! – сказал напоследок Сергеев. – Пришлите мне простую, но добротную одежду. Это... – он оглянулся на тюремщика,– очень пригодится в скитаниях по тайге. Я люблю прогулки.

Фрося понимающе кивнула. Не прислать ли еще одеяло?

– Одеяло... У тебя что, есть липшее? Я своего никогда не имел даже на воле. Лучше купите костюм мастерового. В ссылке буду работать, как зверь! Надоело за три года в тюрьме лодырничать. Буду ли машинистом, слесарем или матросом – все это лучший отдых. – И снова: – В любом случае нужна теплая и крепкая одежда.

Бывают же счастливые встречи! На этапе из Перми в Харьков на самарском вокзале Федор увидел вдруг Шурочку Мечникову. Тоже в арестантском. Ее осудили по делу московской организации и везли на поселение в Енисейскую губернию. Шура успела передать ему свою подушечку, и теперь он спал уже не на соломенной, а на пуховой.

До Иркутска Сергеев ехал закованный. Стальные браслеты без кожаных подкандальников тесно охватывали запястья и щиколотки. Февральская стужа легко проникала сквозь тонкие стены тюремного вагона и леденила тело.

Окна сплошь заиндевели. Что там за стеклом? Конвоиры пугали арестантов сибирскими морозами. Железо делается хрупким, а дерево становится крепче стали. Огонь стелется по горящему полену, словно боясь от него оторваться, лиственницы и ели в тайге лопаются с пушечным выстрелом.

В такие морозы ветер не колышет деревья, и леса неподвижно стоят в инее, будто в мыльной пене.

В иркутской тюрьме Федор снова подхватил тиф. Но в начале марта он уже бродил, держась за стены. Сразу же написал Фросе:

...Книг нет, занимаемся пустяками. Режим для пересыльных мало отличается от прочих. Только и разницы, что спят на нарах и под нарами и просто в проходах на полу. Шум, гам, паразиты...

Привет Мите, Дуне, другим друзьям и знакомым.

Пока всего наилучшего. Целую Вас. Федя.

Отправил письмо и Екатерине Феликсовне – добрый и старый товарищ! С ней делился даже сокровенным. Умная, образованная женщина, понимала Федора с полуслова. Но где обещанный ею «Катехизис машиниста»? Стать бы снова у реверса паровоза!

В конце марта Федора отправили в Александровский централ, на север от Иркутска. Семидесятипятиверстный путь одолели в кандалах за два морозных дня. Шли, подталкиваемые прикладами. В полдень – короткая остановка. Стоя погрызли мерзлых калачей – и опять в путь. По сорок верст за восемь часов! Большинство обморозилось, простудилось, но Федор отделался кашлем.

Централ сооружен по-сибирски. Деревянные бараки обнесены бревенчатыми палями, по углам высокого частокола башенки.

В бараках было тесно, и новички полезли под нары. Политические сразу же организовались в коммуны. Так дешевле питаться и лечить цинготных. Начали даже выпускать рукописные журналы.

В мае Сергееву вручили посылку – одежда, белье, сапоги.

Дорогая Фрося! Что вы ленитесь писать?.. Со дня отъезда из Харькова не получил ни одного письма... К тому же у нас Сергеевых – три. Те двое почти каждую почту получают письма.

И когда кричат: «Сергеев, письмо!» – я каждый раз срываюсь с места... Новости и новинки в мире науки и философии получают здесь редко, хотя нужда очень велика... Я Вас просил достать «Философские предпосылки точного естествознания» Эриха Бехера, затем К. Снайдера «Картина мира с точки зрения современного естествознания» и «Машина мира»; наконец. Вобеля что-то по физике-химии, названия не помню. Еще надо бы Рамзея «Essayе biografikal and chemical», английское издание 1908 года. Если его нет еще на русском языке, можно на английском. И вообще читаете же вы что-нибудь? Что прочли, шлите нам...

Федор задумался, Фрося должна знать, что он не собирается здесь только повышать образование. Но как обойти цензуру?

...О своих местных делах распространяться не нахожу удобным. Мои хорошие настроения обычно связаны с мотивами, о которых упоминать не всегда удобно... У нас почти вся публика страстно стремится зажить прежней жизнью. Но почти все останавливается перед отсутствием средств. Меня же их отсутствие не остановит: я привычный бродяга и лишения не испугают... У меня роится масса планов в голове, и мне кажется, что с подходящим товарищем я сумею извернуться... Пришлите компас – в глуши без компаса не обойтись. Привет Мите, Авдотье Яковлевне и всем моим харьковским друзьям. Если Вы так же бодро и с такой же уверенностью, как мы, глядите вперед, то мы одинаково себя чувствовали 13 дней тому назад.

Пока всего наилучшего. Пишите. Целую вас. Федя.

Федор усмехнулся. Должна же Фрося догадаться, что было тринадцать дней тому назад? Псрвомай! Славно его отпраздновали здесь.

В июне Федора с огромной партией ссыльных отправили в дальний путь. Два дня добирались они до села Жердовки и вышли на Ленский тракт. Вокруг удивительно суровая и красивая природа. Ночевки в тайге, костры, звезды на черном куполе неба. А вот и могучая Лена. Поселенцы почувствовали свободу. Конечно, относительную. Как хорошо тут после грязных и затхлых камер!

За спиной уже верст триста пути. Все дальше и дальше от цивилизации везли их на дикий, необжитый Север.

В селе Качуги партию посадили на паузки – три небольшие беспалубные плоскодонки. На суденышках – бараки с нарами в два этажа, днище на корме засыпано землей для того, чтобы ссыльные могли разводить костры и варить пищу.

Светлые воды Лены неслись в Ледовитый океан, а с ними и утлые паузки. Перед глазами разворачивалась величественная картина.

Пробивая путь через горы, река порой сужалась и тогда бурно кипела меж скалистых, почти отвесных «щек». Высокая вода прятала в тесных проходах острозубые пороги – шиверы. Над поверхностью они показывались лишь поздним летом, когда вода спадала. Поток вскипал над огромными камнями, образуя водовороты. Душа замирала, когда паузок проходил опасные места.

У села Жигалово, где Лена глубже, ссыльных перевели на баржу. Впереди пыхтел буксир, и дым из его высокой трубы окутывал баржу, которую он тащил по реке. На берегах – сёла Шамановка, Суровское, Боярское. Ссыльных начали тут же высаживать мелкими партиями. Из разговоров с местными жителями – они выходили встречать баржи со ссыльнопоселенцами – Федор узнал, что и коренным жителям этого таежного края не сладко живется.

В Усть-Куте, верст за семьсот от Иркутска, высадили последних поселенцев. Часть отправили в Илимск, а Сергеева и еще семнадцать человек повезли через хребты, тайгу и горные реки в низовья Ангары. Братский острог остался в стороне, много южнее. Шли пешком, ехали на лошадях, плыли на юрких шитиках – небольших плоскодонных суденышках.

– Да это же конец географии, братцы! – изумлялся Федор.

– Тут нам и помереть, – помрачнели его спутники.

После месяца изнурительного пути ссыльные добрались до села Воробьеве на левом берегу Апгары. Начальник конвоя сказал: – Ищи, посельга, жилье и работу... Здешней житухи вам вверх кореньями не перевернуть! Скореича самим панафиду споют. Тута известная арифметика!

На третий день Федор писал Дарочке:

Дорогая сестра! Позавчера прибыл сюда... Глушь здесь изрядная. До ближайшей почтовой станции больше ста верст. В селе 60 дворов. Огромная река. Около нас ее ширина 2 версты и 860 саженей. Не желал бы я кувыркаться в ней в скверную погоду... Завтра иду на расчистку леса. Взялись по 16 рублей за десятину.

Твой Федя.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю