Текст книги "Брюллов"
Автор книги: Владимир Порудоминский
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 25 страниц)
На старшем курсе Карл уговаривал товарищей ставить «Короля Лира» (тогда произносили – «Леара») и, чтобы как в настоящем театре, – в придачу какой-то фарс. Он чувствовал в себе способность перевоплотиться и в несчастного короля-отца, и в водевильного плута.
Карл Брюлло появился в Академии художеств в пору президентства престарелого графа Александра Сергеевича Строганова, царедворца, мецената и собирателя. В 1811 году на торжествах по случаю освящения Казанского собора, о возведении которого он немало пекся, Строганов имел несчастье простудиться и умер. Случилось это с ним не ко времени – скоро началась война, государю было не до академии, новый президент был назначен лишь через шесть лет «междуцарствия»: Алексей Николаевич Оленин.
Тотчас забегал, застучал каблучками по коридорам крохотный человечек с острыми мышиными бусинками-глазками, горохом посыпались распоряжения, все в академии – и профессора и воспитанники – вдруг почувствовали себя так, как если бы тарантас, в котором они находились, свернул с мягкой и медлительной полевой колеи на торопливый, убитый щебенкою тракт. В свете про Оленина каламбурили: «Oh, le nain» – выходило «О, карлик!», но про крохотного человечка говорили серьезно: «Сей огромный сфинкс!»
Оленин принял академию недостроенную и уже начавшую разрушаться, с общей суммой долгов на 300 тысяч рублей и с 17 рублями 26 копейками в кассе. Но горошины покатились, писаря не успевали переписывать приказы и прошения, – появились деньги на ремонт здания, профессорам велено было засесть за усовершенствование программ, воспитанников распустили на четырехмесячные каникулы, за каковой срок предполагалось привести в порядок классы и спальни, воспитанник Карл Брюлло получил от президента задание немедленно представить рисунок новой формы для академистов, по этому рисунку настойчивостью Оленина комплект выходной формы был сшит в петербургских портняжных мастерских за три дня.
Новый президент был историком и археологом, просвещенным знатоком и покровителем искусств, государь Александр Павлович называл его «тысячеискусником», – по-немецки, как и «говорил это слово государь, звучало ловчее: Tausendkunstler. Петербургский салон Оленина манил утонченной образованностью и вместе старинной русской простотой обхождения, непринужденной свободой, всех равнявшей. В назначенные дни сюда съезжались литераторы и художники, молодые люди, озабоченные будущим России, и светские красавицы, ученые мужи и государственные сановники. Кроме петербургского дома, у Оленина было знаменитое загородное Приютило – радушный приют служителей муз: здесь веселые игры, шуточные представления, стихи экспромтом и экспромтом рисунки, здесь хозяева
С открытою душою
И лаской на устах,
За трапезой простою
На бархатных лугах,
Без дальнего наряда,
В свой маленький приют
Друзей из Петрограда
На праздник сельский ждут.
Так чествовал Приютино Батюшков.
Но дружба дружбой, а в службе Алексей Николаевич Оленин был строг: принимая академию, объявил, что искусство и благонравие должны в ней обитать неразрывно, в добром поведении воспитанников видел не менее достоинств, нежели в их даровании.
Жизнь на этот счет предлагала примеры поучительные. В германском городе Мангейме студент Занд явился в дом к европейски известному драматургу Коцебу, воскликнул: «Вот изменник отечества!» – и заколол его кинжалом. Занд убил Коцебу не за плохие пьесы – мелодрамы, рассчитанные на дурной вкус, – Коцебу не только в литературе подвизался, он еще служил, надзирал за немецкими университетами и преследовал молодежь насмешками за ее патриотизм и мечты о свободе; насмешки его были так же пошлы, как пьесы. От русского государя Коцебу получал 15 тысяч в год и считался состоящим на службе при министерстве иностранных дел: был драматург ярый приверженец Священного союза и таких денег стоил. Оленин знавал Коцебу долгие годы: тот приезжал в Россию не раз и жил подолгу; сумел даже быть без вины сосланным Павлом Первым в Сибирь, скоро без заслуг был им же возвращен обратно и осыпан милостями, управлял в Петербурге немецким театром, пьесы же его, переведенные, часто ставили и в русском. Оленин от души смеялся над остротами, которыми чествовали Коцебу молодые завсегдатаи кресел, он и сам повторял пущенное ими словцо «коцебятина», но удар кинжалом не упражнение в острословии… Всего же опаснее прославление убийцы: немецкие споспешники Занда окунали платки в кровь, пролитую им на плахе, да и найти молодые говоруны славили его «избранником» и «новым Сцеволой».
Крошечный Оленин казался непонятным сфинксом: сердечный друг свободных искусств, но подчас (словно шторка задергивалась, тускнели, пустели бусинки-глаза) неприступный, педантичный их усмиритель. Дома – вольное застолье, откровенная беседа, отменное вино, сладкий дым трубок; в Приютине – зеленый лужок, пылкие излияния Батюшкова, маститые гекзаметры Гнедича, баловство Кипренского в альбоме карандашом; в иных же воспитанниках академии опасливо усматривал президент чрезмерно чувствительную душу, страстное воображение, слишком решительные суждения по части художеств, – все это почитал он необходимым усмирять надлежащим учением.
Но молодые люди, задумавшиеся о положении России, искали в искусстве союзника. В их беседах, статьях, письмах мысли о лучшем устройстве общества и мысли об искусстве соседствовали, часто вызывали друг друга. Пылкий Вильгельм Кюхельбекер, путешествуя по Италии, пришел ночью мечтать к храму святого Петра в Риме: восхищенный творениями Микеланджело и Рафаэля, он думал в эти минуты о том, что честность и есть счастье, а справедливость – благоразумие, что настанет время, когда все народы, все правительства своими поступками докажут это.
Алексей Николаевич Оленин, умеряя шаг, прохаживался по академическим залам, радушно приветствовал знакомых, с иными, привстав на носки, лобызался празднично, троекратно, особо почетных гостей, придерживая за локоть нежнейшим касанием, не то чтобы вел, но как бы неощутимым намеком направлял ко всему достойному лицезрения. Выставка, по мысли Оленина, должна была стать зримым свидетельством его неустанных трудов в президентской должности, его рачительной заботы о русском искусстве, хотя, лобызаясь и прикасаясь к локтю, уверял Оленин гостей, что не для себя открыл выставку, а единственно в угодность публике.
Между тем угодность публики была и в самом деле необыкновенно велика, петербуржцы непрерывной цепью тянулись в те солнечные сентябрьские дни 1820 года на Васильевский остров, новые – взамен дырявых ворот – двери академии, сооруженные из доброго дуба и застекленные (также предмет гордости Оленина), не затворялись, толпа шумно поднималась по лестнице, растекалась по двенадцати залам, вызывая недоумение президента и многих известных ценителей искусства. Ну, добро бы только малоимущий чиновник, переписчик какой-нибудь, в потертом мундиришке, или этот кудрявый ловкач-приказчик из Гостиного двора с дамой (хотя зачем им, зачем?), но, помилуйте, матрос со своей плоской шапкой в руке перед «Александром Невским» кисти профессора Шебуева, или почтальон в мундире, подпоясанном красным поясом, или, куда лучше, торговка – платок на груди крест-накрест (не она ли обыкновенно продает яблоки с лотка на углу Четвертой линии?), или, совсем уже немыслимо, простые мужики (и, кажется, те самые, что под окнами одевают набережную гранитом) – вон они мнутся в своих сапожищах возле белого мрамора изящной статуи; извозчик высадил седока у входа и не поехал искать нового – привязал лошадь и тоже наверх, смотреть картинки, по главной лестнице, в синем кафтане с номером, нашитым на спине.
Публика нежданно обернулась народом, угодность – горячей потребностью. В одном журнале напечатана была вымышленная беседа Ценителя и Художника:
– Эти матросы, извозчики, лакеи, эти женщины в лохмотьях, вся эта толпа зевающего народа зачем вошла сюда и что вынесет для ума и сердца? – сетует Ценитель.
– Но зачем же народ лишать удовольствия? – возражает Художник.
– Для народа есть народные гулянья, а залы Искусств и Художеств не площади гор и качель…
А народ шел на выставку, шел, не в коляске подкатывал, академические служители ворчали, что много грязи в залы нанесено, три раза на дню приходится подметать.
Больше всего народу толпилось перед поставленным прямо на мольберте небольшим холстом Карла Брюлло, воспитанника старшего возраста. Рецензенты сладко жужжали, что молодой художник при особенном искусстве умел выбрать сюжет отменно приятный и для всякого привлекательный. На холсте запечатлен был трогательный момент, когда его величество, проезжая в окрестностях Охты, увидел на улице крестьянина, лежащего без чувств, и тут же вышел из дрожек для подаяния помощи несчастному.
Сюжета Карл не выбирал. В просторном президентском кабинете, украшенном созданиями искусств, Оленин представил его – «способнейший!» – широкому в груди, горбоносому генералу в парадной форме при орденах – графу Милорадовичу, петербургскому генерал-губернатору. Милорадович весело взглянул на Карла живыми черными глазами и тут же, не раздумывая, предложил ему изобразить «анекдот великодушия государя» (так он выразился). Говорил Милорадович вместе грозно и весело, точно посылал в бой. Оленин, слушая генерал-губернатора, размышлял о нежданной странности задачи; проворная догадка – не давний ли несчастный случай при возвращении русских войск в столицу, о котором много было говорено, подсказал нынешний сюжет, – просверкнула в его голове, тут же, однако, обеспокоился он, справится ли академист, привыкший к классическому сюжету, с такой картиной – ведь это сцена из живой жизни, надобен опыт; впрочем, возразил себе президент, недостаток опыта возместится природным дарованием и непосредственностью, в предложенной сцене искренность, непосредственность всего важнее, дай кому из профессоров, напишет Аполлона в колеснице, величественно, правильно, а тут нужно порадоватьпублику, его величество.
Теперь рецензенты нахваливали отличное искусство, с каковым выражено стремление монарха, выскакивающего из дрожек, и счастливое сходство с оригиналом в лице и фигуре государя, и гармонию, разлитую в пейзаже, передающем живую природу места. Один какой-то педант заметил робко, что действие кучера и лошадей не вполне отвечает действию его величества – дрожки стоят, а пыль из-под колес и копыт еще не села, но кого, право, занимали эти мелочи. Прохаживаясь по выставке, Оленин наблюдал, как от прославленных полотен Шебуева и Егорова, от мраморов Демут-Малиновского и Федора Толстого, от гравюр Уткина, от портретов генералов двенадцатого года, исполненных англичанином Доу, люди торопились к маленькому холсту на мольберте. Вот они, игры Фортуны, думал Оленин: не строгое создание классики – картинка сделает имя Брюлло известным публике, да что публике – народу, пожалуй; впрочем, он во всем силен, этот юноша, сегодня имя его выходит за дубовые двери академии, чтобы начать шествие к славе…
На вторую золотую медаль Карлу досталась программа – Нарцисс, глядящий на свое отражение в воде.
Значит: бери натурщика, какого-нибудь терпеливого Степана, укладывай в наизусть затверженной позе – в позе «Умирающего галла», к примеру, многажды рисованного с антика, – и затем переноси на холст, облагораживая голову Степана чертами Аполлона Бельведерского, тоже бесконечно рисованного; античный пейзаж подыщи на каком-нибудь полотне Пуссена и скопируй подходящую часть… Скучно! Карл пристает к профессорам с расспросами, ему объясняют, что программа на вторую золотую и есть программа – упражнение в натурном классе: облагораживай натурщика, копируй пейзаж, покажи познания в анатомии, композиции и живописи и не мудри!..
Нарцисс, прекрасный юноша, увидел в воде свое отражение, влюбился в него и умер от любви, – это и пиши! Скучно!..
…Пустой холст понемногу пылится на мольберте. Утром, не приступая к работе, Карл уже чувствует – не заладится. У него сил нет стоять в раздумье перед натянутым на подрамник куском чистой ткани. Он скидывает просторную кофту, в которую влез с утра, исполненный надежд, облачается в серый партикулярный сюртучок и – никому ни слова – исчезает из мастерской. На углу Среднего проспекта и Кадетской линии долго торгуется с извозчиком; день будний, седоков мало, извозчик, еще раз оглядевшись, соглашается везти за двадцать пять копеек. Пролетка плывет, покачиваясь через весь город, на Черную речку. У перевоза Карл велит остановить и, опять поторговавшись, дает извозчику двугривенный. Лодочник, сонный малый с синяком под глазом, требует пятак, и Карл с одного взгляда понимает, что этому отдать придется. Он с осторожностью переносит ногу через борт, быстро садится на корме, перевозчик опускает в воду зеленые весла. На другом берегу подступают к реке тенистые деревья Строгановского сада. На лавке у ворот дремлет сторож в выгоревшем ливрейном кафтане синего цвета; в сад пускают всех, исключая простой народ. Карл идет по главной аллее к графской даче, потом сворачивает в сторону, туда, где под раскидистыми деревьями высится на постаменте древний мраморный саркофаг, украшенный барельефами. Левее, в кустах, белеет греческая статуя точильщика. Карл думает о бренном и вечном, о вельможе, оставившем имя на гробнице, и о безвестном точильщике, тысячелетиями склоняющемся над кругом. Крутой каменный мостик перекинулся аркою над протоком, соединяющим речку с прудом. Посреди пруда на искусственном островке поставлена большая статуя Нептуна с трезубцем, – статуя отражается в темной воде пруда.
Карл находит скамью у самой воды. Густая листва над его головой пронизана лучами солнца. Набежавший ветерок морщит поверхность пруда, смазывает отпечатавшиеся на ней ветви старых дубов, синие клочки неба, белого Нептуна с трезубцем, но мгновенье – и все вновь проявляется и замирает в неподвижности. Мечутся над прудом прозрачно-голубые стрекозы. Пахнет теплой илистой водой, скошенной травой, мятой. Карл замер на скамье, мыслей нет никаких, и, кажется, чувства спят, но как бы само собою все вдруг начинает неспешно сопрягаться, связываться воедино – дремотный зной, мимолетное дуновение ветра, темная вода и отражения в ней предметов, тишина, запахи, письмена стрекоз над прудом, – все соединяется и образует воздухкартины. И Карл вдруг осознает это по сильному сжатию сердца, перехватившему дыхание. И в этом воздухене мертвой формулой: натурщик Степан – «Умирающий галл» – голова Аполлона – пейзаж Пуссена, но, исполненная дыхания и движения, начинает располагаться картина, словно сбрызнутая живой водой пруда.
Прекрасный юноша Нарцисс увидел однажды свое отражение… Рано начавший полнеть юноша академист, на вид несколько женственный, замер на каменной скамье в глубине Строгановского сада. Пожалуй, он счастлив. Он знает вольную радость творчества и сладкое чувство свободы, оплаченное дарованием; почтительное изумление наставников, пылкое восхищение товарищей, непременный успех постоянно шествуют рядом с ним. Его будоражат замыслы один другого грандиознее. И любовь, пока не изведанная, тягостно и желанно томит его – ему скоро восемнадцать…
Юноша Нарцисс, сын речного бога Кефиса и наяды Лириопы, пришел однажды на берег. Такой же зной висел над лугами, лишь изредка набегавший ветерок морщил гладь воды, срывал с нее отражения прибрежных деревьев, пахло илом и мятой, очень хотелось любить и хотелось, чтобы тебя любили…
Парню-перевозчику Карл отдал пятак, не торгуясь; извозчик его ждал – день будний, седоков не найти, Карл заплатил двадцать пять копеек вперед, чтобы не тащился, гнал быстрее, пообещал гривенник на водку, но возле академии дал только семь копеек медью.
Он сразу подошел к холсту; не снимая сюртучка, наскоро, держа в памяти «Галла», наметил фигуру и, подробнее, передний план – берег, прибрежную траву, узкую полоску воды, справа, у самого края холста, – и сзади деревья фона.
Заглянул Андрей Иванович Иванов, движением густых бровей спросил: «Задалось?» Карл торопливо принялся рассказывать про Строгановский сад, про саркофаг, про стрекоз. Андрей Иванович нахмурился: а полотна Пуссена? Ужели графская дача способна заменить классическую красоту древности? Карл отвечал горячо, что, конечно, будет и Пуссен (как же без Пуссена?), и Степан-натурщик, и Аполлон, ему же главное не то, чтобы писать Строгановский сад, но чтобы в памяти держать постоянно, не утратить чувства.
О, память сердца! ты сильней
Рассудка памяти печальной… —
тогда очень были в моде эти стихи.
Скоро профессора совета стояли перед «Нарциссом», написанным Карлом Брюлло, поражались ни на каких «оригиналах» не подсмотренной искренности удивленного взгляда и жеста, мягкой женственности форм влюбленного в себя юноши, которой обернулось скульптурно-мускулистое тело натурщика, поражались обаянию пейзажа, в котором античность не списана была с образца, но жила (а где он, Брюлло, сроду из Петербурга не выезжавший, ее подглядел, угадал – неведомо), и вовсе не знали, что сказать про не предусмотренного программой улетающего прочь Амура – традиционного Амура, с крылышками, луком и колчаном, вдруг из-под кисти Брюлло вырвавшегося и как бы показывающего, что любовь к другим покидает того, кто любит лишь себя. Некоторые из наставников поворчали насчет новшеств и предосудительных фантазий, некоторые твердили, что тень дерева, упавшая на ногу юноши, противоречит правилам, но сколько ни повторяй про Амура, тень и правила, нельзя же было поставить в вину даровитейшему ученику, что вместо классного этюда он написал напитанную чувством картину, которая будила воображение зрителей, воскрешала в их памяти древний миф, а не бессчетно написанных натурщиков и не академическое собрание слепков. Вторую золотую медаль Брюлло получил.
На выставке 1820 года «Нарцисс» был представлен для всеобщего обозрения. В журнале «Сын Отечества» появилось «Письмо к издателю» с похвалами Карлу Брюлло. «Нарцисс его прекрасен в полной силе слова… – говорилось в «Письме». – Посмотрите, как пристально Нарцисс любуется своей красотою; он едва дышит, он внимает ей; левою рукою, мнится, отводит он легкое дуновение ветерка, которое могло бы смутить зеркало потока… Талант и вкус молодого артиста заметны в каждой черте. Глядя на его работу, я думал сам в себе: сколько Нарциссов есть у нас перед глазами…» И подпись: «А-ръ Б-ж-въ» – Александр Бестужев.
В тех же книгах журнала были помещены прибавления к поэме «Руслан и Людмила», сочинитель которой только что отправился в ссылку, и обращенные к Пушкину стихи Федора Глинки. Венчали стихи такие строки:
Судьбы и времени седого
Не бойся, молодой певец!
Следы исчезнут поколений,
Но жив талант, бессмертен гений!..
Совет, хотя и пожаловал «Нарцисса» медалью, в академическое собрание его не взял. Карл Брюлло – один и единственный, прочим же академистам не годится дописывать фигуры и класть тени, отступая от программы и правил. Решено было назначить «Нарцисса» к свободной продаже. По просьбе профессора Андрея Ивановича Иванова картину приобрел его знакомый – состоятельный чиновник. Андрей Иванович рассчитывал скопить со временем необходимую сумму и перекупить у него полотно.
16 сентября 1821 года день выдался ветреный. Оленин приказал господам членам совета без десяти минут двенадцать собираться внизу у парадной лестницы. Министра ждали к полудню. Без пяти двенадцать Оленин в парадном мундире, при всех отличиях спустился в нижний вестибюль и послал служителя выйти посмотреть, не едет ли министр, – Алексей Николаевич опасался долго быть на ветру. Служитель распахнул дверь и застыл в почтении: в дверях, словно того и ждал, стоял министр, князь Голицин. Оленин ругнул про себя свою проклятую пунктуальность и, стуча каблучками, побежал навстречу. Нехорошо получилось: надо было снаружи встречать. Но князь Голицин, Александр Николаевич, был любезен необыкновенно, протянул для пожатия пухлые, бескостные пальцы и улыбался, слегка подняв уголки тонких, иронических губ. В высочайшем манифесте, несколько лет назад оглашенном, говорилось, что основа истинного просвещения есть христианское благочестие, министерство просвещения сделалось также министерством духовных дел. Голицин до той поры исполнял должность обер-прокурора священного синода. Товарищ детских игр государя, он неизменно пользовался его доверенностью.
Поднялись по парадной лестнице: министр, ступенькой ниже Оленин, следом, отставая на несколько шагов, члены совета. Голицин спросил, кому нынешний год досталась золотая медаль первого достоинства. Оленин отвечал, что воспитаннику Брюлло Карлу. Голицин вспомнил: не тому ли, что имел счастье изобразить великодушие государя? И пожелал посмотреть исполненную Брюлло выпускную программу. Программа называлась: «Явление Аврааму у дуба мамврийского трех ангелов». Столетний Авраам радушно принимал необычных гостей, явившихся возвестить ему о рождении у него сына. Ангелы, казавшиеся прозрачными, сидели под дубом, от них исходило сияние. Раб, коленопреклоненный, омывал им ноги.
Оленин послал за Брюлло. Карл, запыхавшись, прибежал из зала, где в ожидании торжественного акта собрались воспитанники; сшитый к выпуску мундир был узковат, от этого Карл животом, боками чувствовал свою полноту. Министр и президент стояли перед его картиной. Оленин просил князя обратить внимание на красный плащ Авраама и мускулистую спину раба, кои противопоставлены эфирности ангелов и вместе подчеркивают ее. Карл подошел, почтительно поклонился и встал справа от картины. Глядя на министра, он думал, что полным людям не следует носить узкие брюки: круглый живот на тонких ножках – смешно. Князь спросил Карла, какую мысль он желал передать в картине. Карл собрался ответить, что больше думал о чувстве, которое оживило бы заданный сюжет, но, опять поклонившись, сказал только, что мысль была задана программой. Министр поучительно поднял пухлый, совершенно женский палец, перехваченный перстнем с таинственным черным камнем, и стал объяснять, что, поскольку явление трех ангелов выражает понятие Троицы, следует уяснить сущность носителя откровения. Карл слушал, склонив голову…
В протоколе совета Академии художеств говорится, что 1821 года сентября 16-го дня в публичном собрании господин министр духовных дел и народного просвещения при игрании на трубах и литаврах вручил золотую медаль первого достоинства:
…по классу живописи исторической – Карлу Брюлло. Воспитанникам академии вручали по окончании курса все награды, присужденные за годы обучения. Карл Брюлло вынес из конференц-зала целую пригоршню медалей.
…Мимо академии плывут по Неве корабли, ветер наполняет паруса, гонит над рекой облака. С пьедесталов смотрят вслед кораблям непобедимый Геркулес и вечно юная Флора.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Петр Андреевич Кикин, статс-секретарь Александра Первого, имел дачу на Каменном острове.
Утреннее солнце бьет в окно, золотит глухо задернутую белую штору. Карл одевается не по обыкновению быстро, из комнаты, ему отведенной, называемой «светелкою», сбегает по лестнице в сад, пить чай со сливками. Стол накрыт под деревьями. На голубой скатерти сверкает солнечным боком медный дачный самовар, дымок синей струйкой поднимается над ним и исчезает в листве. Чай пьют в восемь. Петр Андреевич, хотя уже пять лет не в армии, чтит военный порядок.
Двух лет от роду был он записан в гвардию, смолоду отлично служил, государь назначил его флигель-адъютантом и оказывал ему большое доверие. Воевал Кикин много и в сражениях непременно выказывал большую храбрость; 1812 год застал его генералом. Однако после взятия Парижа он неожиданно для всех вышел в отставку, женился и зажил частным лицом. Государь удивился и скучал по своему любимцу. Спустя год, гуляя по набережной, Александр встретил Кикина и просил его вернуться на службу. Днем позже ему было предложено принять должность статс-секретаря.
Петр Андреевич был справедлив, характером прям, на словах откровенен до резкости. Но Карл писал его добрым, немного усталым человеком, обремененным важными мыслями. Глубокая задумчивость смягчает черты волевого лица. Петр Андреевич сидит облокотившись, и в этом соединении озабоченного думой лица Кикина и его вольной позы отдыхающего человека таится особенная привлекательность портрета. Петр Андреевич на портрете без мундира и без регалий – в простом темном сюртуке.
Портрет, почти законченный, стоит на мольберте в зале со сплошным на всю стену окном, выходящим на просторный балкон. На полу, прислоненный к треноге, стоит другой портрет, под пару первому, пока лишь подмалеванный. Марию Ардальоновну Кикину Карл решил писать в дневном красном платье с прозрачным кружевным воротником, в шляпе с пером. Молодая женщина, нежная душой, только что возвратилась с прогулки, присела, замечталась о чем-то.
После чая Карл спешит к портретам. Тут и там быстро касаясь кистью холста, еще раз проходит портрет Петра Андреевича. Вчера все уверяли его, что портрет совершенно закончен, что дальше трогать – только портить, он и сам было в том уверился, но утром, едва взглянул, тотчас ощутил почти не объяснимую рассудком необходимость положить мазок-другой. Карл распахнул окно: в сверкающей водной рябью высокой листве, в шелковистом переливе травы, в яркости красных и белых цветов, в густой желтизне посыпанных песком дорожек радуется доброе летнее утро, на сердце у Карла тепло, он чувствует, как сердечное это тепло замешивает в краску и переносит кистью на холст.
Золотая медаль при выпуске из академии давала право на заграничную командировку с пенсионом. Открывалась возможность посмотреть творения великих мастеров и посмотреть самостоятельно. Тут всякий себя раскрывал: у одного знакомство с великими образцами воспламеняло искру собственного творчества, другой, понахватав чужих приемов, возвращался с чем уехал – привозил из дальних краев ту же академическую программу, только покрепче, поладнее сработанную. Поездка за границу приносила несколько лет свободы: в Петербурге бери заказы, пиши образа, бегай по урокам или пристраивайся к какому-нибудь художественному ремеслу, а тут на то и пенсион платят, чтобы творил. Пенсионер академии, пейзажист Сильвестр Щедрин писал из Италии (как раз незадолго перед выпуском Карла Брюлло): «В Петербурге что бы я был? – Рисовальный учитель, таскался бы из дому в дом и остался бы в одном положении, ни мало не подвигаясь вперед, а еще ползя взад, как рак».
В Европе было неспокойно.
Поздно вечером 13 февраля 1820 года герцог Беррийский, племянник короля Людовика Восемнадцатого, покинул зал парижской Оперы, едва дождавшись конца спектакля, – герцогине нездоровилось. Подъезд театра был ярко освещен – фонари желтками висели в туманной измороси. К подъезду непрерывной вереницей подкатывали экипажи, на тротуаре густо теснились зеваки, жаждавшие увидеть королевский двор и знатнейших персон государства. Герцог усадил супругу в карету и собрался сесть рядом, но в эту минуту из толпы вышел человек и ударил герцога длинным ножом в правый бок. Он оказался неким Лувелем, седельником. В Петербурге передавали, будто седельник схватил при этом герцога за шиворот. Лувель надумал убийством положить конец династии Бурбонов. Передавали также, будто герцог, умиравший на простой кровати в комнате театральной администрации, великодушно просил помиловать убийцу, но его казнили, конечно.
Несколько месяцев спустя вспыхнул военный бунт в Неаполе. Во главе его стояли деятели тайных обществ, называвшие себя карбонариями – угольщиками. Они призывали народ «очистить лес от волков» – на их условном языке это значило освободить отечество от тиранов. Восставшие солдаты под рукоплескания толпы шли по Неаполю, нацепив кокарды трех карбонарских цветов – красного, черного и синего.
Австрийские войска наносили удары неаполитанской армии, когда поднялся Пьемонт. Начали, как нередко случается, студенты, солдаты к ним присоединились, народ требовал конституции, карбонарии захватили цитадель в Турине и подняли над ней национальное знамя.
В те же дни однорукий Александр Ипсиланти, греческий князь и генерал-майор русской армии, во главе отряда из восьми сотен всадников переправился через Прут и выступил в поход против турецкого владычества. Отряд Ипсиланти был скоро разбит, но брошенная искра подожгла порох – пламя восстания распространялось шумно и быстро и скоро охватило Грецию.
В Испании офицер Рафаэль Риего двинулся со своим батальоном по Андалузии, провозглашая конституцию, поднять восстание ему не удалось, с горсткой в сорок пять человек, оставшейся от отряда, он удалился в горы, но и для этой искры был готов порох: города один за другим высказывались за конституцию, толпы восторженных мадридцев поспешили разгромить здание инквизиции.
Европейские события имели сильное влияние на молодых людей в России, укрепляя их в республиканском и революционном образе мыслей.
Века шагают к славной цели —
Я вижу их, – они идут! —
Уставы власти устарели:
Проснулись, смотрят и встают
Доселе спавшие народы.
О радость! грянул час, веселый час свободы! —
изливал свои чувства в стихах пылкий Вильгельм Кюхельбекер.
Сопрягая европейские события с тощим академическим бюджетом, президент Оленин предложил медалистам взамен немедленной заграничной командировки остаться еще на три года в академии для дальнейшего усовершенствования.
Карл Брюлло обещал подумать. Пошел думать в мастерскую к профессору Угрюмову Григорию Ивановичу. Григорий Иванович, человек несказанной доброты, умел радоваться чужим успехам и встречал Карла объятиями. Сам Угрюмов писал картины исторические. Для Михайловского замка исполнил он два громадных полотна: «Взятие Казани» и «Избрание Михаила Федоровича на царство». Но Карл из угрюмовских работ всего больше любил «Испытание силы Яна Усмаря». В летописи нашел Григорий Иванович рассказ про юношу кожемяку, победившего в единоборстве печенежского силача, был же тот печенег превелик зело и страшен. Но сначала князь Владимир устроил молодому бойцу испытание – заставил сразиться с могучим быком. Когда разъяренный зверь мчался мимо, Ян Усмарь схватил его за бок и вырвал кожу с мясом. Карл любил напряженную композицию, очень точно найденную Угрюмовым, горячность красно-коричневого колорита, мощную красоту героя, которого называли русским Геркулесом.
Григорий Иванович последнее время недомогал, но всякий день приходил в мастерскую, садился в кресло, рядом на столике лежала палитра, ящик с красками был открыт; Угрюмов брал в руку сразу несколько кистей и рассматривал стоящий перед ним холст с начатым портретом. Так сидел он час и другой, как бы прицеливаясь, но сил встать и начать работу не хватало, Григорий Иванович со вздохом клал кисти на столик, звал учеников и, убегая от дурных мыслей, поправлял их работы или вел с ними долгие беседы.