Текст книги "Брюллов"
Автор книги: Владимир Порудоминский
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 25 страниц)
Дома в прихожей наскоро обнимались с маменькой и спешили к отцу в кабинет. Прежде чем протянуть руку для поцелуя, Павел Иванович показывал пальцем на часы – двадцать пять минут опоздания. Звали маменьку и сестер смотреть работы. Рисунками сыновей Павел Иванович гордился, но того не выказывал; заметив же промашку, ворчал: «Фофан!» Рисунки Карла разглядывал придирчивее: чувствовал, что что-то не так, а сказать не мог – все притом было так. Только удивлялся, что номера оценок у Александра чуть ниже, и сердито бормотал, что будь он на месте профессора… Карл хохотал: да он бы и сам на месте профессора предпочел Александра, ведь Александр – путевый человек, а он, Карл, как есть фофан, – бросался обнимать Александра и целовал его в губы. Павел Иванович, махнув рукой, смягчался. Брат Федор перекладывал рисунки Карла к себе в папку – он собирал Карловы «антики»… Маменька звала всех ужинать.
Субботние вечера – лучшие на неделе. После ужина Павел Иванович показывает и объясняет сыновьям эстампы старых мастеров и, того более, расположившись в кресле, читает им стихи, древних поэтов и нынешних, Шиллера или Гёте, и таковым чтением, как и работами великих художников, помогает им постигать прекрасное.
А наутро – работа, работа. Павел Иванович, переиначивая священное писание, повторял, что не человек для праздника, а праздник для человека. Дома работали больше, чем в академии. Надевали простые блузы, садились за общий стол – помогали отцу: гравировали карты, прилагаемые к описанию кругосветного плавания Крузенштерна, лепили модели и формы, восстанавливали шитье обветшалых полковых знамен. Павел Иванович, пряча горделивую улыбку, поглядывал на семейный «цех» и радовался собственной прозорливости.
Он испросил для Карла разрешение посещать по воскресеньям строгановский дворец: в графской галерее приглядел «Голову старика» (кисти Веласкеса, как тогда полагали): настала пора загодя приучать сына к живописи… Двенадцатую копию, сделанную Карлом, отец нашел удачной, поставил холст на мольберт у себя в кабинете, против окна, пригласил семейство. Карл стоял справа от мольберта тихий. Федор подошел к самому холсту, рассматривал его по-художнически, как бы обнюхивая, отступил на несколько шагов, сказал прочувствованно: «Карл – гений» – и поцеловал в голову Александра, стоявшего рядом. Маменька явилась из кухни – руки в муке, Карла похвалила, однако заметила, что практическое искусство гравера, резчика, особливо же дворцового декоратора, в нынешнее время полезней. Павел Иванович постучал сильным, приплюснутым на конце пальцем по крышке табакерки и захватил из нее добрую понюшку. При благоразумии жизни Павел Иванович, однако, табак любил крепкий, находя, что оный поддерживает румяный цвет лица и остроту зрения.
Время было особенное. «Как сильно билось русское сердце при слове отечество», – сказано будет впоследствии, общность судьбы объединяла людей, пробуждая в необозримом населении гордое и острое чувство принадлежности к одному народу.
Уже был Аустерлиц: окутанные густым туманом холмы, тысячи костров из сухих виноградных лоз, взломанный артиллерией лед на замерзших прудах, багровая вода, закипевшая от ядер, на скатах высот бесчисленные трупы, о которые спотыкались живые. Уже было Эйлау: Наполеон в рядах своих пехотинцев стоял по колено в снегу на городском кладбище, ветки старых деревьев, срезаемые пролетающими ядрами и пулями, сыпались ему на голову, непобедимый искал лишь возможности выстоять, военное счастье спасло его. Уж был Фридланд: узкая лощина, где честолюбивый ганноверский барон Беннигсен, предводительствовавший русской армией, сбил в кучу свое войско и тем подставил его под удар: «Не каждый день поймаешь неприятеля на такой ошибке!» – воскликнул Наполеон. Был Тильзит: плот с великолепным павильоном посреди Немана, ладьи, крытые прямоугольными плоскими балдахинами, вся французская гвардия на одном берегу реки, небольшая русская свита на другом, пылкое объятие императоров, которое ничего не решало. Был пышный, как декорация на придворной сцене, Эрфурт: новое свидание императоров, торжественный въезд в город, гул орудий и звон колоколов, неразлучность Наполеона и Александра – вместе катались верхом, вместе на маневрах и смотрах, менялись шпагами, называли друг друга «братом», вечером вместе в театре, где выписанный из Парижа Тальма разыгрывал трагедии перед партером, полным европейских королей, – но оба втайне понимали неизбежность новой битвы и, договариваясь о союзе, думали о ней. Тильзитские объятия и эрфуртское «братание», однако, не в силах были повернуть мнение народное, приугасить народное чувство: будущую войну стали именовать отечественнойдо того, как она началась.
Федор Глинка, молодой русский офицер, участник Аустерлица, писал, обозревая немые поля недавних сражений: «Одни только имена и деяния славных героев возносились превыше гибели, и благодарное потомство готовилось запечатлеть их в сердцах». Свою книгу «Письма русского офицера» Федор Глинка снабдил стихотворным посвящением, объясняя «намеренья благие», с которыми брался за свой труд:
В нем подвиги явить хотел я сограждан;
Мила о россах весть для верных россиян.
Готовясь к грядущим битвам, верные россияне в обращении к деяниям славных героев укрепляли, оттачивали сердца и души.
Герои российской истории решительно вторгались в мастерские Академии художеств, теснили по-хозяйски развалившихся на академическом Олимпе богов древности. В статье, знаменательно озаглавленной «О случаях и характерах в Российской истории, которые могут быть предметом художеств», журнал «Вестник Европы» требовательно писал о желании русских зрителей видеть в картинах свое прошлое. В 1805 году, в год Аустерлица, конкурентам на золотую медаль была предложена тема «Димитрий Донской по одержании победы над Мамаем». Ее выбрал подававший необыкновенные надежды выпускник Орест Кипренский. Тема жгла сердце.
Двумя годами позже первый раз давали трагедию Озерова «Димитрий Донской». Партер был набит с трех часов пополудни, хотя начиналось представление в шесть, ложи переполнены, за место в оркестре между музыкантами платили по десяти рублей. «Беды платить врагам настало нынче время!» – раздавались со сцены призывные слова Димитрия: рукоплескания, топот сотрясали театр, люди плакали навзрыд, не стесняясь слез; «Ах, лучше смерть в бою, чем мир принять бесчестный!» – и снова в зале шум, крики, безумство, рыдания. (Участник спектакля рассказывал: «Все сердца и умы были настроены патриотически, и публика сделала применение Куликовской битвы к ожидаемой битве наших войск с французами».)
Юного Карла Брюлло академия встретила картиной «Подвиг молодого киевлянина», показанной в 1810 году.
В лето 6476, свидетельствует Нестор, обступили печенеги Киев силой великой, и нельзя было из города ни вылезти, ни вести послать; воевода же с дружиною был в походе. Изнемогали люди от голода и от жажды и вопрошали, нет ли кого, кто пробрался бы через вражеский стан, переплыл Днепр и позвал своих на помощь. Сказал один отрок: «Я пойду». Взял узду и, умея говорить по-печенежски, бежал неприятельским лагерем, спрашивая: «Не видал ли кто коня моего?» Так добежал до реки и прыгнул в воду, и стреляли в него печенеги, но не сделали ему ничего. Наутро приплыл в ладьях воевода с людьми, печенеги же отступили от города.
Наверно, меткий глаз Карла Брюлло поймал сходство героя картины со скульптурами, стоявшими в античной галерее, с натурщиками, запечатленными на «оригиналах», но возможно ли, чтобы картина не взволновала мальчика Брюлло, как волновала она его современников?..
Полотно о подвиге молодого киевлянина принадлежало кисти Андрея Ивановича Иванова.
Андрей Иванов рано поседел, но брови имел темные, оттого в лице его виделась иным некоторая надменность. К тому же голову держал высоко, глядел открыто и смело, в движениях был несуетлив, перед начальством не шаркал, с общим мнением соглашаться не спешил, в своем же был неуступчив. Но в кругу учеников со слезами на глазах говорил о страхе и рабстве, в коих пребывает человек, о многих преградах, встающих перед тем, кто искренно желал бы посвятить свою жизнь общему благу. Что смысл жизни в таком служении, Андрей Иванович не сомневался, на сей счет он любил повторять стихи, которые произносил торжественно, приподняв назидательно карандаш и поднеся его к уху наподобие камертона:
Но будем мы всегда готовы
Судьбу несчастных облегчить,
За правду даже несть оковы,
За обще благо кровь прилить.
Стихи принес Андрей Иванов с заседаний Вольного общества любителей словесности, наук и художеств, ревностным членом которого состоял. Общество ставило целью просвещением споспешествовать общему благу; для того должно было искусство возбуждать добрые чувства в сердцах сограждан. Живописцам предлагалось кистью воспевать героев, в которых каждый увидел бы образец для подражания:
Являй величие и живость смертных
И душу зрителей к добру воспламеняй…
С учениками, между которыми был и юный Карл Брюлло, Андрей Иванович беседовал не только о правилах композиции и живописной техники. Он воспламенял их душу, являя перед ними пример человека, идущего прямой дорогой, не делая никаких подъисков, ни околичностей (так, пересказывая устав Вольного общества, излагал он главное свое житейское правило).
В 1812 году Андрей Иванович Иванов завершал большое полотно – «Единоборство Мстислава Удалого с Редедею». Сюжет не только из летописи, где рассказано о подвиге молодого князя, сюжет навеян, конечно, и «Словом», тогда говорили – «Песнью о полку Игореве», незадолго перед тем найденной: про храброго Мстислава, «иже зареза Редедю предъ пълкы касожьскыми» – в первых же строках «Песни». Иванов запечатлел решительный миг схватки: опытный враг повержен, окрыленное победой русское войско бросается на неприятеля, крылатая женщина Слава, парящая в облаках, готовится венчать героя лавровым венком. Картина была выставлена, когда Отечественная война уже началась – русская армия вела бои с противником.
В ночь на 12 июня 1812 года Наполеон приказал войскам переправляться через Неман, и первые триста всадников 13-го полка переплыли на русский берег. Музыка и песни разносились над темной водой. Ни одна из прежних войн не начиналась в наполеоновской армии так весело и оживленно; лишь нескольким участникам похода вид бурой равнины с чахлой растительностью и далекими лесами на горизонте показался зловещим, но радость первых побед помогла быстро забыть недобрые предчувствия…
Занятия в Академии художеств были приостановлены. Гипсовые слепки, картины, гравюры, книги и иное ценное имущество заколотили в ящики; от академических дверей к реке положили дощатый настил, по нему спустили ящики на суда. Всего ящиков набралось более двухсот. Нагрузили три судна и отправили вверх по Неве, с тем чтобы доставить ценности в Олонецкой губернии город Петрозаводск, который полагали недоступным врагу. Учителя и воспитанники также готовились к отъезду. Академическое начальство билось над старинной задачкой про волка, козу и капусту: согласно спискам в дальний тыл следовало отослать триста человек, подвод же для этой цели имелось всего двенадцать. Братьям Брюлло во всех случаях выпадало ехать: приказ был первыми спасать тех, кто уже подал надежду сделаться искусными художниками. Решил задачку успех русской армии. Суда с имуществом зазимовали на реке Свири и весной по сошествии льда вернулись обратно. Академисты и их наставники и вовсе не тронулись с места. Но, окрыленное подвигом народа, двинулось вперед искусство. Музы не захотели молчать при громе пушек, и зримое слово художества достойно влилось в хор музыки и поэзии.
Скульптор Иван Иванович Теребенев, автор лепных украшений для фасадов Адмиралтейства, с началом войны отложил молоток и резец и взял в руки перо и краски. Знаменитые «теребеневские листы» сделались рисованной летописью тревожного и славного времени. В остроумных карикатурах оживали военные сводки и картины народного быта, в котором подвиг стал повседневностью. Перед окнами магазина, где выставлялись листы, с утра и до вечера толпились зрители. Мог ли академист Карл Брюлло не разглядывать карикатур Теребенева, которые малому ребенку в России были известны, которые у всех в руках побывали, дошли до Англии и вызвали подражания в Германии?..
«Русский Сцевола» назывался лучший из листов Теребенева: на глазах потрясенных захватчиков, изображенных с насмешкою, русский крестьянин ударом топора отрубает себе руку. Примечание объясняло: «В армии Наполеона клеймили всех, вступающих в его службу. Следуя сему обыкновению, наложили клеймо на руку одного русского крестьянина, попавшего к французам. Едва узнал он, что сие значит, тотчас схватил топор и отсек клейменую руку прочь». А годом позже теребеневского «Русского Сцеволы» появился еще один – большая статуя, изваянная академиком Демут-Малиновским. Но на рисунке Теребенева – простой бородатый мужик в армяке и лаптях, а «Сцевола» Демут-Малиновского сродни античной скульптуре. В этом был свой смысл: теребеневские листы, подобно периодическим изданиям, предназначались для быстрого распространения и недолгой жизни, статуя Демут-Малиновского призвана была навсегда утвердить русского героя среди славнейших героев всех времен. Мог ли академист Карл Брюлло не видеть эту статую, появившуюся на свет в стенах академии и встреченную шумным одобрением?..
В 1813 году академический совет предложил конкурентам на медаль не библейскую или мифологическую тему, а темы современные, в полном смысле слова сегодняшние: «Изобразить великодушие русских воинов, уступающих свою кашицу претерпевшим от голоду пленным французам» и «Изобразить верность отцу и государю русских граждан, которые, быв расстреливаемы в Москве, с твердым благочестивым духом шли на смерть, не соглашаясь исполнить повеление Наполеоново». Программы писались тут же, в академических мастерских. Мог ли академист Карл Брюлло не знать об этих программах, не взглянуть на них?..
Искусство, воспламеняемое горением сердец и вместе воспламеняющее сердца, являлось взору художника.
И не в эту ли пору родилась – наверно, еще не отлитая в слова, но уже прочувствованная сердцем и навсегда в нем поселившаяся – брюлловская формула: «Долг всякого художника есть избирать сюжеты из отечественной истории».
В недавно учрежденном Царскосельском лицее одногодок Карла Брюлло, подающий необыкновенные надежды в поэзии, читал на экзамене стихи собственного сочинения:
Да снова стройный глас герою в честь прольется,
И струны гордые посыплют огнь в сердца,
И ратник молодой вскипит и содрогнется
При звуках бранного певца.
Лейб-гусарский полковник Давыдов в огненном доломане стоял, небрежно облокотившись о балюстраду, перед членами совета Академии художеств. Был Давыдов хорош горячей красотой смелого бойца. За легкостью его движений скрывалась напряженная сила, готовность к подвигу.
Рассматривая портрет полковника Давыдова, представленный бывшим воспитанником Кипренским, господа члены совета превозносили от всех отличный талант художника и предложили баллотировать его в академики. До начала войны оставалось тогда два с половиной месяца, написан же был портрет тремя годами раньше, но жило в нем предчувствие грядущих боев, жила вера в победу, портрет частного лица смотрелся картиной и сильно тревожил зрителей.
В том же заседании познакомились профессора с некоторыми рисунками младших учеников, братьев Брюлло, Карла и Александра, нашли работы совершенными и постановили отдать их в оригиналы.
Так в протоколе совета встретились (не впервые ли?) Орест Кипренский и Карл Брюллов.
Вскоре они и лично встретились. Память этой встречи – беглый портрет Карла, скорей набросок, сделанный Кипренским около 1813 года. Мальчик миловиден, не более, рисунок закрепил облик, а не натуру, к тому же Карл на портрете смотрит вниз, оттого у него, как принято говорить между художниками, «глаз нет». Портрет мало что рассказывает о Карле Брюлло, но красноречив сам интерес прославленного Кипренского к мальчику-академисту, вспыхнувшее желание запечатлеть его черты. Может быть, за этим интересом, за этим желанием не семейственные отношения, а знакомство Кипренского с теми самыми рисунками, которые назначены в оригиналы, объявлены для остальных учеников образцом, может быть, в беглом наброске Кипренского – прозрение будущего и привет ему, как в невольном возгласе Державина, услышавшего стихи брюлловского одногодка на экзамене в Царскосельском лицее?..
В том же 1813 году нарисован Карлом карандашный автопортрет – первый, кажется, в его творчестве.
Мальчик Брюллов рисует себя с той же беглостью и если не небрежностью, то с той же непритязательностью, с какой рисовал его Кипренский. Автопортрет не завершен – по существу, это тоже набросок. Скупыми линиями и штрихами нарисованы голова, лицо, остальное лишь намечено. Тот же поворот головы, что и в наброске Кипренского, но там голова опущена, оттого взгляд вниз и «глаз нет»; в автопортрете голова слегка приподнята, глаза широко открыты, в автопортрете главное – глаза. Взгляд напряженный, острый, как бы одновременно встревоженный увиденным и схватывающий его. Особо пристальный взгляд светлых глаз с расширенными, «сильно развитыми» зрачками (подробность внешнего облика Брюллова, отмеченная современниками). Кипренский намечает нежные, по-детски зачесанные на лоб и прикрывающие его волосы; в автопортрете лоб открыт, резко очерчен, прямые тонкие брови, дерзкие, с трудом приглаженные вихры на виске как бы подчеркивают уверенную четкость линий лба. Не миловидный мальчик, изображенный Кипренским, а мальчик скорее немиловидный. Это, наверно, самый «некрасивый» из автопортретов Брюллова. Плавной мягкости наброска Кипренского как бы противопоставлены угловатость и беспокойство. Плечи даны в фас, голова повернута влево; широко раскрытые глаза, решительная складка губ, упрямый лоб придают повороту головы стремительность и взволнованность: словно кто-то неожиданно окликнул человека, словно человек вдруг увидел что-то и уже не в силах оторвать взгляд…
Странный сон видела прекрасная Навзикая, дочь Алкиноя, царя феаков. Сама богиня Афина появилась у ее изголовья и приказала царевне ехать утром на реку – стирать одежды. На рассвете в большую колесницу запрягли мулов, погрузили на нее короб с платьями, корзину с лакомствами, полные вином мехи, царевна взяла в руки вожжи, щелкнула бичом и, стоя в повозке, погнала мулов к берегу. За ней спешили молодые подруги и служанки. Покончив с работой, девушки затеяли веселые игры. Крики их разбудили Одиссея. Минувшей ночью буря сокрушила корабль отважного мореплавателя. Чудом добрался он до берега и крепко заснул под оливами в роще у самой воды – там, где в море впадает река. Стыдясь своей наготы, вышел Одиссей из-за деревьев и предстал перед Навзикаей…
Программа картины, изображавшей встречу Одиссея с царевной Навзикаей, была предложена академистам самого старшего возраста. Вскоре совет сам же и отменил программу, найдя ее непосильно трудной: кроме Одиссея, сплошь женские фигуры, а в академии женщин с натуры не рисовали.
…Но была страшная буря: черные тучи обложили беспредельное небо, под ударом ветра с треском рухнула мачта, громадная волна прокатилась по палубе, вырвала руль из рук Одиссея и смыла его за борт. Были девушки прекрасные: они побросали привезенные одежды на дно реки, и топтали их проворными ногами, и, прополоскав в чистой воде, разостлали сохнуть на песке. Был Одиссей: держась за скрюченный ствол оливы, он поднялся с пожухлых листьев, черная тина присохла к его коже, он искал глазами, чем прикрыть наготу. И была Навзикая, сердце которой открылось навстречу любви. Были темные струи реки, зелень травы, золото песка, белизна одежд, брошенные мехи, из которых вытекало вино. И все это, представ однажды в воображении, не отпускало, и освободиться от этого можно было, лишь выбросив линиями и красками на холст.
Отмененную советом программу не сумел в себе отменить не достигший самого старшего возраста академист Карл Брюлло. Ему и писать-то картину эту еще не полагалось, но зажегся – не унять: умение умением, а вот счастья выше и муки острее, как чувствовать, что сжигает тебя божественный огонь – вдохновение…
Среди признанных совершенными и назначенных в оригиналы рисунков Карла Брюлло – «Гений искусства»: прекрасный юноша, окруженный атрибутами художества – возле него капитель колонны, гипсовая голова Лаокоона, свиток чертежа, но юноша сидит, опираясь на лиру.
В побежденном Париже был государю Александру Павловичу представлен молодой еще человек с полными румяными щеками, изобличающими здоровье, и смелыми белокурыми локонами на висках и на лбу. Молодой человек поднес царю-победителю папку архитектурных проектов, имевших назначение прославить русского императора как покровителя искусств и нового, после великого своего пращура, строителя Северного Рима – так именовал молодой человек российскую столицу Санкт-Петербург. На титуле папки и на обороте ее были изображены две стороны медали: впереди – профиль Александра Македонского, сзади – Геракл, удушающий Немейского льва, сиречь Наполеона; обе аллегории были Александром Павловичем поняты. К папке приложено было рассуждение об опытности архитекторов, смелость которого состояла не в содержании, а в том, что самому молодому человеку возводить зданий покуда еще не случалось. Предложенные им проекты представляли собой гладкие, красиво исполненные рисунки разного рода сооружений, между которыми были: конная статуя Александра Первого, фонтан со скульптурным изображением Александра в виде Зевса Олимпийского и Триумфальная колонна. Звали молодого человека Огюст Рикар, но он счел за благо присовокупить к своему имени еще одно, по названию поместья, близ которого селился некогда его отец, и с частицей «де», ясно намекающей на дворянство; получилось внушительно: Анри Луи Огюст Рикар де Монферран. Государь Александр Первый папку принял благосклонно и подносителя запомнил.
Двух лет не прошло, молодой человек выплыл в Петербурге с рекомендательным письмом от парижского часовщика Бреге (в России говорили – «Брегет»), был обласкан генералом Бетанкуром, директором Института инженеров путей сообщения, назначен художником на фарфоровый завод, принять каковую должность менее чем за три тысячи жалованья не согласился, пошел на скромную службу в чертежный комитет, но с просимым окладом, сделался российским чиновником и стал Августом Августовичем Монферраном.
Карьера его возводилась быстро и как бы сама собой. Александр Первый был памятлив: неуклюжий храм на Сенатской площади, как и встарь, мельтешил перед глазами, раздражал и расстраивал, изящная папка парижанина государю не переставала нравиться. В 1816 году генерал Бетанкур получил высочайший приказ готовить проект перестройки Исаакия. Ко всеобщему удивлению, генерал поручил проектирование неведомому французу, которого русские зодчие отличали от прочих чертежников разве что по непомерно большому жалованью. Август Августович Монферран перебрался в библиотеку Института инженеров путей сообщения, приказал подать ему фолианты с изображением всех лучших в мире зданий и принялся день и ночь рисовать, по обыкновению своему – чисто, гладко и изящно. В несколько месяцев собрал он новую папку и в ней двадцать четыре рисунка-эскиза: можно, объяснил Монферран, по желанию перестроить храм в китайском, индийском, готическом вкусе, можно принять византийский стиль или стиль Возрождения, можно взять за образец греческую архитектуру или лучшие из новейших зданий. Знатоки, прослышав об эскизах, посмеялись, видя в них невероятное в архитектуре отсутствие собственного замысла и желание угодить чужому вкусу, однако смешки пришлось оставить: поглядев рисунки, государь назначил Монферрана придворным архитектором и перестройку собора отдал на его усмотрение.
Первая гвардейская дивизия возвращалась домой из Франции морем. Войско высажено было близ Ораниенбаума, дабы оттуда торжественно вступить в столицу. У Петергофского въезда выстроили на скорую руку триумфальные ворота, над аркой красовалось шесть алебастровых коней по числу полков. Александр Первый на славном рыжем скакуне возглавлял колонну. Вдовствующая императрица-мать ждала его в золотой карете. В руке императора была обнаженная шпага. Вдруг перед самой его лошадью перебежал улицу какой-то нерасторопный мужик. Император дал шпоры и со шпагой бросился на бегущего. Полиция приняла мужика в палки… В городе пересказывали стыдную историю на разные лады, объясняли ею охлаждение к государю; но, может быть, вызревшему разочарованию нужны были такие истории.
После войны стали много говорить и говорили смело. Молодые люди, недавние завзятые танцоры, являясь на балы, не снимали шпаг и тем показывали, что им не до танцев, – беседы их касались несчастного положения страны и народа и возможных мер, кои могли бы изменить или исправить сложившийся порядок.
Карл Брюлло познакомился с Александром Бестужевым, молодым офицером гвардейской кавалерии, недавно произведенным. Эскадрон Бестужева стоял в местечке Марли, близ Петергофа (позже офицер придумает себе псевдоним – Марлинский), но Карл заглядывал к нему на петербургскую квартиру и заставал обыкновенно пишущим лежа на диване. Бестужев рассказывал о ропоте среди солдат, о неудовольствии офицеров, ожидавших политического и нравственного обновления России и не встретивших в том понимания правительства, о всеобщем неодобрении военных поселений, о графе Аракчееве, жестоком и необразованном, взявшем сильное влияние на государя. Передавал Бестужев слова возвратившихся из похода ратников: «Мы избавили родину от тирана, а нас вновь тиранят господа».
Напротив Исаакиевского храма был наведен через Неву плавучий, плашкоутный мост. Старый солдат-гренадер на глазах у всех перелез через перила моста, снял кивер, амуницию, перекрестился и бросился в реку. Солдат, говорили, был в службе исправен, проступков не имел, у начальства на хорошем счету. Просто сил недостало терпеть.
Заходил в академию нелепый длинноногий юноша, похожий на подранка-журавля, – Кюхельбекер Вильгельм. Юноша только что окончил первым выпуском Царскосельский лицей, теперь сам преподавал российскую словесность в Благородном пансионе при Педагогическом институте. Кюхельбекер являлся вечером в натурный класс поглядеть рисунки братьев Брюлло.
В темноватом полукруглом зале трещат и чадят на железных противнях масляные светильники, закопченная жестяная труба вентиляции протянута над головами академистов – из нее садит холодом. На возвышении два натурщика – сидящий и возле, положив ему руку на плечо, стоящий. Кюхельбекер, рассматривая рисунок Карла, говорит, что видит в нем не одну верность глаза или верность анатомическую и даже не одну красоту, но торжество дружбы: быть может, эти гордые мужи возвращаются по свершении подвига, один, изнеможенный битвою, присел на хладный камень и просит товарища оставить его на произвол судьбы, самому же, спасая себя, идти в родные пределы, но товарищ, положив руку ему на плечо, отказывается покинуть друга… Кюхельбекер говорит пылко, сам себя перебивая, – мысли его обгоняют слова.
Кюхельбекер говорит, что и он через российскую словесность стремится образовать своих воспитанников нравственно. Среди них есть прекрасные дети, не ученики, но подлинно младшие друзья: Миша Глинка, необыкновенно способный к музыке мальчик, и шаловливый Левушка Пушкин, брат Александра, его лицейского друга, поэта. В уединенном месте у окна читает Кюхельбекер, сильно размахивая руками, стихи свои и Пушкина – оду на вольность. Совсем разгорячась, объявляет, что не в том видит свое назначение, чтобы рассказывать с кафедры существительные да прилагательные, но в том, чтобы проповедовать мысль о свободе и конституции…
(А в соседней мастерской Федор Иордан, добродушный юноша, лежит день-деньской грудью на медной доске, режет гравюру с картины давно почившего адъюнкт-профессора Соколова «Меркурий усыпляет Аргуса», радуется удачному штришку, пьет декокт для укрепления здоровья, просит бога даровать ему умение и силы, – мир видится ему ульем, собранным из тихих клетушек, в которых каждый терпеливо гнет спину над своей доской. После, в воспоминаниях, он напишет, как 14 декабря 1825 года вышел на улицу и, услышав крики «Да здравствует конституция!», спросил в неведении, ибо «этому слову нас никогда не учили», что за «конституция» такая, узнал от какого-то шутника, что это-де «жена великого князя Константина Павловича», и, успокоенный, побрел дальше, глядя по сторонам и не в силах «придумать, что это значит»…)
Александр Бестужев показывал Карлу камень, привезенный из Помпеи, – застывшая лава приняла форму чаши, которую некогда заполнила. Карл думал, что горячая сегодняшняя жизнь, заполняя человека, после не уходит из него, но, застывая в памяти, остается в нем навсегда.
Петербургский Большой театр, в 1811 году поврежденный пожаром, вновь открылся в начале 1818-го. Пока отстраивали Большой, русская труппа играла в театре на Дворцовой площади, который называли Новым. Тон в зале задавали молодые люди, знавшие цену слову, те, что приходили на балы, не снимая шпаги, и не садились за ломберные столы, этим также подчеркивая важность своей серьезной беседы. В театре молодые люди занимали места в креслах слева и называли себя «левым флангом». С «левого фланга» разлетались по театру остроты, суждения, толки, иной раз – листки с эпиграммами и памфлетами. Молодые завсегдатаи гордились русской сценой, шумом рукоплесканий встречали и провожали Яковлева и Семенову, про французов, недавно недосягаемых, говорили саркастически, что Россия отняла у них лавры Марса, теперь же оспорит лавры Аполлона.
…Поднимали люстру, гасили свечи, занавес шел. Сверху, с ярусов, прямоугольник сцены открывался Карлу рамой картины; спектакль, развиваясь, закреплялся в памяти рядом быстро сменявших одно другое живописных полотен. Актеры подчеркивали слово и чувство четким, законченным жестом. Дома Карл повторял на бумаге сцены спектакля, пытаясь в композиции, в жесте воскресить и передать чувство. Выражение движений души в движениях тела Карла сильно занимало.
На своей академической сцене воспитанники сами играли пьесы: Карл исполнял роли трагические и комические, мужские и женские; к тому же писал декорации, делал эскизы занавеса.
Рамазанов, известнейший комик, преподавал в академии танцы. Ленивый Карл Брюлло на его уроках был сосредоточен и старателен. Рамазанов сбрасывал фрак, в белом жилете и белом галстуке – «и-раз, и-два» – порхал по залу. Щурясь, косился на Карла. Удивительный юноша: полноват, мал ростом и ноги коротковаты – кажется, куда ему танцевать, но смотрится хорошо; умница – не выплясывает, но в точных движениях передает настроение танца. Карл прилепился к Рамазанову, провожал его домой. Жена Рамазанова тоже актриса. Оба молодые, лишь немногими годами старше Карла. Стол у Рамазановых небогат, но обилен и вкусен; Карл, натанцевавшись, засиживался за ужином, выспрашивал супругов про театр, про секреты сценические.