355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Порудоминский » Брюллов » Текст книги (страница 17)
Брюллов
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 02:31

Текст книги "Брюллов"


Автор книги: Владимир Порудоминский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 25 страниц)

Июня 11-го числа 1836 года Андрей Иванович Иванов, облаченный в парадный мундир, явился, как было предложено, в круглую залу Академии художеств. Народу собралось много – едва не все академики и профессора, а также некоторые из любителей, было тесно, душно, висел над залой гул голосов. Рядом, в Античной галерее, распевались певчие академического хора, откашливались, нестройно пробовали голоса. Где-то еще дальше, в комнатах, выходящих на Третью линию, разыгрывали свои упражнения трубачи полкового оркестра. Андрей Иванович отправился прогуляться по академии, в пустых, продуваемых ветром коридорах гулко разносился стук его неторопливых шагов. В полукруглом натурном классе возился старик служитель. Он предложил Андрею Ивановичу чаю. С жестяной солдатской кружкой в руках Андрей Иванович стоял у открытого окна, с удовольствием глотая душистую жидкость, заваренную со смородинным листом; в окно тянуло молодой травой, тополями, близкой рекой…

Около четырех появился в круглой зале конференц-секретарь Василий Иванович Григорович с большой тисненой кожи папкой под мышкой, дельным шагом обошел залу, улыбчиво раскланиваясь направо и налево, между тем прищуренные глаза его примечали всякую мелочь; собравшиеся, как солдаты перед парадом, выпрямившись и подтянувшись, двинулись с мест и в считанные секунды расположились в угаданной ими надлежащей позиции. Конференц-секретарь щелкнул крышкой часов, раскрыл папку и встал у входа. И в этот миг дружно распахнулись обе створки двери, и в круглый зал Академии художеств вошел Карл Брюллов.

Оленин следовал на полшага сзади, слегка касаясь пальцами локтя Брюллова. Он как бы отводил от себя восторги встречавших, представляя им истинного виновника торжества, и вместе выглядел благодетелем, даже волшебником, дарующим всем это чудо – Брюллова. «Вам не новы приемы торжественные, похвалы восторженные… Но здесь вы найдете русское радушие, привет и чувства родственные. Вы наш по всему: как русский, как питомец, как художник, как сочлен, как товарищ», – несколько торопливо, чувствуя, что сдерживает искренний порыв собравшихся, читал по бумаге Григорович с приятным малороссийским акцентом. Карл стоял смирно. Между тем собравшиеся, сами того не ощущая, все плотнее обступали Брюллова. Григорович еще договаривал о том, что нынешний день станет залогом любви и согласия, когда Оленин, освобождая локоть Брюллова, сделал пальцами так, будто выпускал из ладоней птицу, и тут же почувствовал Карл первые рукопожатия, первые объятия и на щеках первые запечатленные поцелуи. Прежние товарищи напоминали ему о себе, новые поручали себя его дружбе, наставники наперебой говорили, что гордятся им, подталкивали к нему Иванова, но старик бормотал, что Брюлло обязан ему не более, чем другие воспитанники, и упрямо держался в сторонке.

Потом все проследовали в Античную галерею. Едва Брюллов появился на пороге, хор грянул куплеты:

 
Да здравствует славный! Хвалой да почтится!
Брюллова приветствуйте: юношей сонм
И мужи, чьим гением русский гордится…
 

Кантата вышла длинновата, но Карл слушал терпеливо и растроганно. К нему подвели двух молодых людей, оба толстогубые и толстоносые, перепуганные, один со взбитым коком, другой с приглаженными волосами и в очках, их представили как сочинителей музыки и стихов, Карл тотчас спутался, кто из них что сочинил, положил каждому руку на плечо, в голове промелькнуло не без сарказма – «благословение детей», разозлился сам на себя, крепко одного за другим обнял юношей и каждого облобызал трижды. Густые ряды воспитанников громко кричали: «Да здравствует Брюллов!»

В зале на Третьей линии перед «Последним днем Помпеи» был накрыт обеденный стол, у стены стоял полковой оркестр с начищенными медными трубами, имевший задачу исполнять туш всякий раз, когда порядок того требовал. Появились в зале Жуковский и Крылов Иван Андреевич; Жуковский нежно обнял Карла, пошутил, что пережить такой день, как нынче, не легче, чем последний день Помпеи, грузный старик Крылов, загодя затолкав салфетку за борт поношенного фрака, легонько тронул его большой рукой за плечо и одобрительно кивнул головой (Карл снова вспомнил: «благословение детей» – уже серьезно). Первый тост предложен был за государя, второй за Брюллова, третий согласно «Порядку приема» конференц-секретарь должен был провозгласить за здравие начальства, но Брюллов, не дожидаясь, поднялся и просил выпить бокалы за его дорогих наставников, профессоров Иванова и Егорова. Музыканты, не раздумывая, прогремели туш. Карл с бокалом в руке вышел из-за стола, разыскал среди гостей Андрея Ивановича, поцеловал в губы, разыскал Алексея Егоровича и тожепоцеловал. Алексей Егорович, не стесняясь, плакал от радости, черные, как угольки, раскосые его глаза сверкали от слез; упрямый же старик Иванов пытался даже отталкивать Карла, но, как все вокруг кричали «ура» и рукоплескали, смирился и выпил глоток. Вспомнили про кассу в пользу вдов и сирот, быстро составился список пожертвований, – Карл вместо денег обещал написать картину. Тут стол совсем сбился, некоторые из гостей подбежали к Карлу, подхватили его на руки и понесли к «Последнему дню Помпеи», другие сплели из лавров и цветов венок и желали увенчать им виновника торжества. Но Карл со словами «Вот кому следует!» надел его на голову Иванова. Андрей Иванович быстро сдернул с себя венок, облитый чем-то липким, ликером или соусом, и просил разрешения сохранить его как память. Но когда стали расходиться, венка рядом на столе не оказалось – унес кто-то…

В самом начале торжества Аполлон Николаевич Мокрицкий попал ошибкой в круглую залу, где ему как ученику, да к тому же постороннему, находиться вовсе и не пристало. Он, однако, дождался появления Брюллова: восторженно взглянул на своего кумира – узнал и полюбил. Незаметно убрался он в галерею, где собрались ученики, подпевал хору, кричал «ура», ноги сами понесли его в обеденный зал, где в углу между прислугой и оркестрантами роились любопытствующие, голова его кружилась, пол облаком плыл под ногами, все происходящее казалось ему то ли сном, то ли чудом, воображение, раздразненное мечтами, рисовало необыкновенные картины осуществления надежд.

В конце обеда, когда президент и знатнейшие из любителей покинули торжество, а оставшиеся и вовсе раскуролесились, измышляя для Карла все новые веселые почести, конференц-секретарь Григорович приметил в углу земляка, к которому, будучи сам из Пирятина и имея там родителей, благоволил. Он шепнул Карлу Павловичу о восторженнейшем из его почитателей и тут же приказал громко: «Позвать Мокрицкого!» И вот Аполлон собственной персоной стоит перед Брюлловым – и слезы ручьем льются из его глаз; Брюллов заключает его в объятия. «Карл Палыч, вот тебе ученик! Первый ученик тебе, Карл Палыч!» – раздается со всех сторон. Карл отступает на шаг, покрасневшими глазами смотрит на тощего высокого Мокрицкого, почтительно перед ним склонившегося, на его красивое, немножко лисье – широкое в скулах и узкое снизу – лицо, на его широко поставленные, с сильным разрезом вверх по углам и, пожалуй, хитрые глаза и думает великодушно: «Что ж, этот так этот!»

В дневнике Мокрицкий записал: «День торжества Брюллова был и для меня счастливейшим днем в жизни, в этот день положено основание моей будущности…»

Николай Первый, хотя и не считал себя обязанным быть отменным живописцем, полагал, однако, что разбирается в художестве не менее, чем во всем прочем, что ему принадлежало и было ему подвластно. Из родов живописи Николай Первый больше всего любил баталический. Ему нравились громадные полотна, с топографической точностью передававшие военные сцены и картины лагерной жизни: приметы местности, замершие колонны и цепи в тщательно написанном обмундировании, оружие, показанное с мельчайшими деталями, и даже со сходством исполненные портреты лиц командного состава. Желая развлечься живописью, Николай подрисовывал на старинных пейзажах, украшавших его покои, фигурки и целые группы пехотинцев и кавалеристов.

Николай не намеревался образовать из Карла Брюллова баталиста, он не намеревался стеснять прихотливое воображение гения: Брюллов был не то что другие – и Николай хотел, чтобы при первой же встрече Брюллов увидел, что он, царь, знает и ценит это.

Через министра императорского двора профессору Брюллову Карлу было приказано явиться в Зимний. Николай ждал его в кабинете у государыни. Царь был высок, широкоплеч, красив, черты лица правильны и даже как бы выточены, правда, в щеках замечалась уже некоторая дряблость. На нем был мундир без эполет; держался государь просто, по-домашнему, не выпрямлял спину, не выкатывал грудь, любезно привстал навстречу Брюллову и, когда снова садился в небольшое карельской березы с синей обивкой кресло, стало видно, какое у него тяжелое, сильное тело. Императрица имела вид несколько болезненный, бледность лица и тени вокруг запавших глаз тотчас схватывались взглядом, профиль ее казался строже фаса; одета она была, пожалуй, моложе, чем следовало.

На стене у камина были симметрично размещены небольшие акварельные портреты. В центре – больше, чем остальные, – овальный портрет государя: голова была взята в повороте на две трети.

Брюллов позже пересказывал разговор с Николаем:

«Государь встретил меня словами:

– Я хочу заказать тебе картину.

Я поклонился.

– Напиши мне, – сказал государь, – Иоанна Грозного с женой в русской избе на коленях перед образом, а в окне покажи взятие Казани.

Эта задача поразила меня; но так как ясно было, что государь делал заказ не сгоряча, а подумавши, то я, чтобы не обидеть его, старался объяснить ему как можно мягче, что меня закритикуют, если я займу первый план двумя холодными фигурами, а самый сюжет покажу черт знает где, в окне! Я просил позволения написать вместо этого сюжета «Осаду Пскова»… Государь нахмурился и очень сухо сказал мне:

– Хорошо!»

Николая огорчил отказ Брюллова: такому мастеру, право, ничего не стоило выполнить царскую просьбу, даже если она и не пришлась ему по душе. Еще больше огорчила его дерзость Брюллова, вздумавшего объяснять ему художественные просчеты задачи; сюжет, им найденный, казался Николаю одновременно и значительным и трогательным. Он подумал, что с этим гением придется, наверно, непросто, и вспомнил Пушкина.

– Я желал бы, – проговорил он, – видеть первым все, что ни напишешь. И показал рукой, что отпускает Брюллова.

Пушкин завернул к Брюллову однажды вечером и едва не силком потащил к себе ужинать. Он снимал дачу на Каменном острове. Пушкин поразил Карла желтизною осунувшегося лица, нервностью движений. Дорогою он говорил, что дела его в совершенно расстроенном состоянии, имения приносят один убыток, затеянный им журнал «Современник» требует сил, которых он в себе не находит, младший брат Лев поступил на военную службу – надо отправлять его на Кавказ, собственное же семейство растет… На дачу приехали уже в темноте. Пока готовили на стол, Пушкин захотел показать Брюллову детей. Он их выносил на руках спящих одного за другим в гостиную и, громко смеясь, будил своим смехом. Кто-то из малышей пронзительно заплакал. Пушкин с досадой передал ребенка кормилице. Брюллову сделалось непереносимо грустно, он ругал себя, что поддался Пушкину и поехал. Пушкин тоже поскучнел. За ужином он нахваливал жену, Карл чувствовал, что Пушкину очень хочется ее портрета, но знал, что ничего с собой не поделает, портрета не будет; лицом ему Наталья Николаевна не понравилась – глаза близко поставлены, и кажется, что косит.

Карл решил проситься обратно в Италию: отправляясь путешествовать, он рассчитывал вернуться туда, оставил многие дела незавершенными, а имущество брошенным почти без надзора. Нет, думал он, не долги, не семейство, не расстроенные имения, но тиски цензурные, невозможность свободного передвижения, обязанность служить – вот причины желтизны и худобы лица, дурного расположения духа, стремительной неожиданности движений. Надо настоять на своем, пересидеть где-нибудь в Риме или Болонье полгода-год, оглядеться, поразмыслить, начать что-нибудь. Он, слава богу, умеет своевольничать, уходить от опеки и хозяйского глаза. Ничего, новая «Помпея» все спишет. Одна беда, втайне, себе не признаваясь, чувствовал он, что «Помпея» прежняя слишком опустошила и его самого, и его Италию – не там, но здесь, должно искать теперь и себя нового, и новое вдохновение.

Оленин обещал похлопотать перед государем насчет возвращения в Рим, пока же просил поторопиться с «Осадой Пскова»: государь нетерпелив. Карл вызвался немедля ехать в Псков для осмотрения местности. Оленин обрадовался, выплатил ему командировочных и прогонных 400 рублей, а в придачу дал с собой бывшего брюлловского соученика Солнцева, художника и археолога. Федор Солнцев был человек тщательный, большой мастер зарисовывать древние памятники.

Решили тронуться в путь на рассвете, но Карл проспал, конечно. Пока одевался, завтракал, время подобралось к полудню, солнце сильно пекло, Карл разомлел, приказал искать трактир, где было бы холодное пиво. Просидели часок за пивом, взяли с собой дюжину бутылок, Карл устроился в коляске, всем видом показывая, что готов к дальней дороге. Но тут Солнцев обмолвился ненароком, что совсем недалеко проживает на даче Варенька Асенкова, девятнадцатилетняя любимица петербургской публики. Карл велел сворачивать. От Асенковой он надумал ехать в Приютино – прощаться с президентом. К Оленину добрались вечером, остались ночевать. Утром Карл заспался: чтобы освежиться, пошел купаться на пруд. Погода стояла отменная, кормили у Олениных по-сельски просто и вкусно, за гулянием, за разговорами еще день пролетел, после обеда Карл объявил, что опять останется ночевать в Приютине. Тщательный Федор Солнцев волновался, что командировочные идут. Оленин закармливал Карла сливками, но глазки бегали, и пальцы беспокойно барабанили по столу, по коленке – ему не терпелось поскорее спровадить Брюллова…

В Пскове сняли номер в гостинице и отправились смотреть достопримечательности. Обошли вокруг одну церковь, другую, довольный Солнцев собрался уже обратно в гостиницу за альбомом, но Карл вспомнил, что в Пскове служил у него родственник, офицер, не виделись пятнадцать лет, надо бы зайти на гауптвахту – узнать, жив ли. У родственника-офицера задержались за столом до следующего утра. Потом отправились с визитом к губернатору. Тот встретил их радушно, пригласил завтракать. Желая поглядеть на великого Брюллова, сошлось к завтраку все губернаторское семейство – супруга, дочки. Карл попросил без церемоний: «Нам огурчиков соленых!» Завтракали да обедали, пока Брюллов не занемог. Солнцев обрадовался, уложил его в гостинице, прилепил ему горчичник на спину и на грудь, взял альбом и удрал рисовать Баториев пролом в стене. Час или полтора спустя Карл прибежал к нему сердитый: как не стыдно оставлять больного!

Модный драматический писатель Нестор Васильевич Кукольник был высок ростом, узкоплеч, голову имел не по росту маленькую, лицо узкое, с крупными, неправильными чертами. Но сам он не замечал этого и, глядя на собственную персону как бы со стороны, представлял себя похожим на Байрона, Шиллера, Тассо – на всех одновременно, ибо всех их представлял похожими на себя. Он одевался в черное и до первого бокала держался загадочно. Выпив же хереса или красного, начинал говорить о себе, сетовал, что русская публика не доросла до понимания его творений, со слезами на глазах твердил, что бросит писать по-русски, его поклонники – витийствовал же он всегда в их кругу – умоляли его не лишать любезное отечество славы. И он опять ездил из дома в дом, мастерски, с эффектами и переменой голоса читая вслух новую драму со многими действующими лицами, долгими монологами и репликами, часто такими длинными, что их тоже можно было принять за монологи. Радоваться бы Нестору Васильевичу, купаясь в лучах славы: вдохновение служит ему денно и нощно без отказа, сторонники его горячи и шумливы, недруги помалкивают, государь взял его под защиту – журнал «Московский телеграф» был закрыт после неодобрительного отзыва о драме «Рука всевышнего отечество спасла». Но что-то, чему он не находил названия, смущало его покой, уязвляло честолюбие и омрачало довольство собой. Было, конечно, спокойно знать, что новую пьесу ругать не будут, но от этого похвалы горчили. И была какая-то обреченность в этом постоянном желании говорить о себе. И совсем неприятным было вечное соперничество с Пушкиным, только с его, Кукольника, стороны соперничество, болезненная потребность высокими трагедиями доказывать свое превосходство, утверждать себя рядом с Пушкиным, выше Пушкина, когда тот, кажется, и знать о нем не желает, не читает его, о нем не думает. В кругу своих пророчествовал Кукольник, что Пушкин не оставит после себя следа в литературе русской, но как в этом всех убедить! И Нестор Васильевич говорил со слезами, что бросит писать по-русски, и все писал, писал, неосознанно надеясь, что масса слов станет его пьедесталом. Мечтал Кукольник, чтобы круг его составляли не одни восторженные почитатели, но и сподвижники, чтобы, стоя рядом, лучился каждый и собственным и отраженным от соседа светом. С недавних пор сошелся он с Михаилом Глинкой и теперь крайне рассчитывал на Карла Брюллова. Триумвират искусств, мечтал он, – первый поэт, первый композитор, первый живописец: вместе – прекрасны и непобедимы!..

В Пскове Карл рисовал немного. Гулял по кремлю, выйдя за стену, смотрел, как внизу, под береговой кручей, сливаются реки Великая и Пскова, белыми птицами тянулись над водой паруса. В Троицком соборе разглядывал местные святыни – мощи князя Всеволода-Гавриила и чудотворную икону Богородицы. Возле древних храмов удивлялся искусству мастеров, умевших дать красоту простому и грубому материалу, известковой плите и штукатурке, и доказавших, что, если найдены пропорции и форма, небольшое строение глядится величественным, а мощная кладка возвышенной и легкой. Он сворачивал на базар, пил, отмахиваясь от предостережений Солнцева, прямо из крынок холодное молоко, расспрашивал мужиков и баб об окрестных обычаях, радовался старинным названиям улиц – Козья, Куричья, Яблочная, восторженно слушал рассказ про зимнюю конную ярмарку, когда на Завеличье торгуют конями, а на льду реки устраивают бега и, кажется, всего более был поражен, узнав, что в старинные времена держали псковичи прирученных зверей и среди них белых волков и белых медведей.

Солнцев волновался, что время идет, а Карл для картины ничего не делает, разве что почеркает иногда карандашом в альбоме. Брюллов от укоров его отмахивался или, всего хуже, объявлял себя больным, ложился в постель и приказывал сидеть при нем неотлучно. Из Пскова перебрались в Печерский монастырь. Солнцев бросился рисовать древние сабли, бердыши, копья, трубы; хранился в монастыре плащ Калиты и конская сбруя Иоанна Грозного. Карл же и здесь не слишком предавался занятиям: бродил вдоль стен, болтал с монахами и богомольцами, а то просто грелся на солнышке, сидя на лавке возле настоятелевых покоев. Когда же Солнцев, осердясь, сказал ему, что время идет, а он только воздух карандашом пачкает, Карл весело отвечал, что картина, собственно, начата и можно возвращаться домой.

Нестор Кукольник хотел встретить Брюллова с непринужденной независимостью, с какой, по его предположениям, общаются между собой гении, но каждая клеточка его длинного и бледного бурсацкого лица светилась таким торжеством, небольшие карие глаза сияли такой откровенной радостью, что за версту было видно – счастлив человек! Порывисто протягивая Карлу обе руки сразу, Нестор приветствовал не только того, кем был Брюллов, но и того, кем в тайных мечтах желал стать он, Кукольник.

Собралось у Кукольника человек тридцать. Среди гостей Карл тотчас узнал Глинку – обнялись по-дружески. Глинка готовил к постановке на сцене национальную русскую оперу; здесь, среди своих, ее называли «Иван Сусанин». Глинка за руку подвел к роялю молодую женщину в черном платье, худощавую, востроносую, как галчонок, повернул лицом к гостям, сам сел аккомпанировать; женщина обратила взор кверху, приготовляясь к пению, – у нее оказались глаза мадонны. «Как мать убили у малого птенца», – голос был контральто, чистейший, совершенно бархатный, такой и в Италии редко сыщешь – в этом Карл знал толк. Кукольник подтвердил: Анна Яковлевна Воробьева – певица необыкновенная, свободно владеет двумя октавами, от соль до соль, но может взять вверх ля, а вниз фа, Глинка написал для нее в опере партию мальчишки-сироты.

Пока аплодировали, Кукольник приказал подавать шампанское. Официант, нанятый на один вечер, внес на серебряном подносе высокие бокалы. Подымая бокал, Кукольник предложил выпить за братство муз. «Брат», – говорил он, протягивая руки Глинке; «Брат», – протягивал он руки Брюллову. «Братья!» Карл выпил и обнял его, не выпуская из пальцев пустого бокала.

Аполлон Мокрицкий, знакомый с Кукольником еще по Нежинской гимназии, которой отец Нестора Васильевича был директором, отметил в дневнике: «Приятно было видеть, как люди с талантами почти в первые минуты своего знакомства сдружаются так, как будто они были знакомы 10 лет… Таланты начинают тем, чем обыкновенные люди кончают…»

Император был огорчен просьбой Брюллова отпустить его на время в Италию. Старик Волконский, министр двора, ожидал грозы. Но Николай проговорил, заледенев лицом: «Что ж делать, подобные дарования не любят принуждений». И приказал дозволить Брюллову отлучиться в Рим на два месяца, для чего дать ему на дорогу двести червонных.

– Вели сказать ему, чтоб не просрочил. Скажи: я на него надеюсь, что не просрочит!..

Квартира при академии была в два этажа: внизу мастерская, на антресолях спальня. Карл повесил на окна широкие красные занавеси, диван обтянул красным, глубокое кресло обил красным сафьяном; купил красный халат, даже башмаки домашние заказал из красной кожи. В Петербурге мода была на красное, а Карл любил этот цвет, горячий цвет жизни – огня и крови. Картины в мастерской висели по стенам, стояли вдоль стен на полу, поодиночке и кипами, в углу на овальном красного дерева столе в кожаных портфелях сложены были рисунки, – ценители и просто любопытствующие искали счастливый случай проскочить в «красную мастерскую».

Кукольник и Глинка захаживали запросто. Карл приобрел недорогую фисгармонию: Глинка пел из «Ивана Сусанина», с таинственной прелестью вышептывал, проговаривал свои романсы, музыку Россини и Беллини называл цветочною, Карл требовал «Сомнамбулы», но итальянцев Глинка не любил – со смехом выворачивал волшебные мелодии карикатурами, Карл злился и убегал по лестнице наверх, в спальню. Его ловили, тащили обратно, все мирились с ним поцелуями, посылали служителя за вином. Впрочем, и за стаканом беседа до поры кружилась дельная. Нестор читал статьи для «Художественной газеты», которой являлся издателем и едва не единственным автором, – суждения его об искусстве бывали хотя многословны, но порой любопытны, Карл жестом руки прерывал его чтение, вскакивал, путаясь в халате, делал несколько шагов туда, обратно и пересказывал мысль Кукольника по-своему, уточняя, поворачивая к иному выводу. Кукольник хватал карандаш, с жадностью начинал за ним записывать; Карл замолкал, изумленно глядя, как несколько произнесенных им слов превращаются под карандашом Нестора едва не в десяток густо исписанных страниц. Вино между тем горячило, говорили громче, сбивчивей, точно из темных углов возникали новые гости: вот уже заходил ходуном, закувыркался по мастерской Яков Яненко-Пьяненко, живописец и скульптор, ничего путного не написавший и не слепивший, зато друг-приятель хоть куда, мастер на выдумки неистощимый, вот брат Нестора, Кукольник Платон, человек с непонятными занятиями и тяжелым некрасивым лицом, которое он к тому же коверкает уморительными гримасами, – есть в Платоне непостижимая вездесущность, куда ни повернись – за спиной Платон, смеется, гримасничает, на скрипочке что-то наигрывает и сам же дурашливые куплеты сочиняет, вот толстощекий весельчак Коля Рамазанов, скульптурного класса академист, плясун отчаянный, знаток плясок русских и цыганских, актерский сын, – глядя на него, вспоминает Карл, как сам таким же мальчишкой, академистом, хаживал на блины к его родителям, безвременно оставившим сей свет, и вынужденно думает о неодолимом беге времени. Пробки хлопают, Яненко-Пьяненко уже придумал ехать на натуру, на пикничок, уже и извозчиков послал нанять, Коля Рамазанов в потрепанных клетчатых брючонках суетится с корзиной – спешит за булками, за колбасой ливерной и свежими огурцами, Платон, взмахивая, как крыльями, черным широким плащом, движется по комнате, каждого по очереди берет за пуговицу, каждому по очереди объясняет «стратегему»: непременно позвать с собой издателя, которому всучить потом Миши Глинки романсы, типографщика, хозяина заведения, где печатают Несторову газету, и знакомого офицера «из тех», чтобы не было дурных слухов. Кто-то окрестил Кукольниково братство служителей муз одним словом «братия» – так и привилось. Поэт Струговщиков, переводчик Гёте, человек мечтательный, не пьянеющий от вина, среди общего веселья говорит Карлу:

– Мы всегда в мундире, а хочется – нараспашку. И, задумчиво глядя поверх собеседника, подносит стакан к губам…

Вино не усыпляет Карла, но бодрит, приносит бессонницу. Он ложится в постель и посылает за Мокрицким. Слуга Лукьян, ворча, взбирается по крутым ступеням в каморку под крышей. Аполлон, разоблачившись, устроился в одном белье у самовара: баловался сладким чайком и предавался фантазиям, воображая перед собой будущие свои творения. Услышав приказ, Аполлон закряхтел – и полез под кровать за сапогами. Пока одевался, пока сбегал по завившейся винтом лестнице, утешил себя радостной мыслью, что нужен Брюллову: утро, ночь – подавай Мокрицкого; в спальню к учителю он вступает, восторженно сияя чуть раскосыми, широко поставленными глазами. Брюллов протягивает ему книгу – «Джулио Мости», трагедию Кукольника из жизни римского художника, приказывает читать вслух. Трагедия поначалу его развлекает, он то и дело прерывает чтение замечаниями, но скоро высокопарный белый стих начинает звучать в ушах не словами, а шумом, он машет рукой, чтобы Аполлон замолчал, пыхтит сигаркой, глядя в потолок, и вдруг просит рассказать ему из ботаники разделение царства растений. Оторопевший Аполлон уныло вспоминает особенности отдельных видов, Брюллов задает вопросы, голос его становится все тише, наконец он закрывает глаза и протягивает Аполлону руку: «Спокойной ночи».

Аполлон, ступая на цыпочках, спускается по лестнице из спальни…

Сфинксы неподвижно чернеют в мутном сером воздухе. Слышно, как внизу, у реки, гремит поставленное на гранитную ступень ведро: академический швейцар пошел к Неве за водой. Аполлон стоит с четверть часа на свежем воздухе, глядит, как по небу тянутся серые туманные волокна облаков; сутулясь, взбирается к себе в комнату, записывает в дневнике: «Плохо, если я ни на что более не буду годиться, как только усыплять великих людей…»

На осенней выставке 1836 года представлены были огромные полотна, изображавшие «Осаду Варны», «Парад на Царицином лугу», «Парад и молебствие на Марсовом поле». Государь прибыл с государыней, осмотрел выставку, из академических залов прошел в мастерскую Брюллова, любовался портретами, рисунками и акварелями. Наследник цесаревич также завернул с выставки в красную мастерскую. Следом припорхнули сразу две великих княжны. Еще – великий князь. Великая княгиня. «Милостивый государь, Карл Павлович! Позвольте мне обеспокоить Вас моим минутным посещением. Я исполнитель воли ее высочества и потому уверен, что Вы мне не откажете принять меня не более как на 5 минут… Остаюсь Ваш, милостивый государь, покорный слуга…» – пишет к нему граф. Другой граф просит сделать одолжение – у него откушать. Третий – не оставлять его своим благорасположением. Камер-фрейлина доставляет ему букет цветов от великой княжны, а три просто фрейлины благодарят письмом за позволение посетить «ателье» и умоляют назначить любой день и час…

Витали прислал из Москвы на выставку исполненный им бюст Брюллова. Кому-то из поклонников Карла Павловича пришла в голову счастливая мысль заказать копию. Вдруг сделалось модой иметь такой бюст в кабинете. Жуковский пустил шутку: великий Карл. Имя подхватили, пренебрегая спрятанным в шутке перцем. Для надежности кое-кто перевернул: Карл Великий. Многие отбросили Карла – понятно и так: Великий.

В альбомах и на случайных листках Великий чертит эскизы «Осады Пскова», вырываются из-под его карандаша воины конные и пешие, сшибаются в страшной схватке, мечами взмахивают, целятся копьями, но картина не начинается. Он набрасывает на плечи теплое пальто, чтобы не продуло в академическом коридоре, бредет в зал к «Последнему дню Помпеи». Он наизусть помнит свою «Помпею», знает всю ее анатомию, прекрасную неожиданность и целесообразность ее организма, где каждая часть, каждая малая частица создана целым и служит ему; он знает живописную силу этой яркой вспышки, связавшей фигуры и группы и придавшей смысл всякой позе и движению. Но он чувствует также, что подлинной молнией, создавшей картину, была не ослепительная вспышка света, но мысль. Мысль художника оплодотворила линии, пятна красок, расставила их на холсте единственно возможным образом. Для «Осады Пскова» он хотел натянуть холст и выше и шире холста «Помпеи». Но холст натягивать было рано. Мало, когда части и частицы завтрашней картины бродят в воображении, легко соскальзывают с карандаша на бумагу, мало, когда все, на что ни обратится взор, просится в картину подробностью, самого страстного желания написать картину мало– нужно огнем сердца осветить голову: так любит говорить Брюллов, и это тоже входит в те две трети, которые должны быть пройдены, прежде чем художник подступает к холсту.

Явился высочайший приказ: академическим профессорам Брюллову, Бруни и Васину писать образа для Казанского собора. Карлу поручен был запрестольный образ – «Взятие Божьей матери на небо». Царь, проезжая мимо окон мастерской, увидел свет за красными занавесями, заглянул на огонек, смеялся, перелистывая акварели с забавными сценками из турецкой жизни, и попросил Брюллова, не мешкая, исполнить образ; просил также написать портрет государыни с дочерьми («Мне, как супругу и отцу, приятно будет»).

В Рим Брюллов не поехал. Давал уговаривать себя, что за два месяца только лошадей загонит, а ссориться с царем нет резона. На своем он настоял, разрешение на отъезд имеет, теперь следует дожидаться более благоприятных обстоятельств. Тут, весьма кстати, пронесся слух, что в Италии холера: какой смысл спешить косой навстречу или, того хуже, отсиживаться где-нибудь в карантине. Да, что греха таить, уже и привычки явились – удерживали, цеплялись за рукава. И смутное чувство томило: с отъездом, глядишь, что-то и потеряет, а там неизвестно, найдет ли. И двести червончиков, пожалованных государем на дорогу, разбежались неведомо куда.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю