355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Кораблинов » Жизнь Кольцова » Текст книги (страница 8)
Жизнь Кольцова
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 03:35

Текст книги "Жизнь Кольцова"


Автор книги: Владимир Кораблинов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 28 страниц)

7

Станкевича вызывал ректор и спрашивал, почему он не посещает лекций риторики. Риторику читал профессор Победоносцев. Его лекции были неинтересны, в аудитории сидели одни казеннокоштные студенты и только потому, что им было некуда деться.

Станкевич объяснил ректору, что на лекциях Победоносцева скучно, профессор читает им то, что известно из учебников.

– Которые вы штудируете в тайных собраниях при свете зеленых ламп? – иронически спросил ректор.

– Почему же тайных? – вспыхнул Станкевич. – Я не понимаю ваших намеков.

Во все время этого разговора Красов, держа руку на эфесе шпаги, стоял возле двери ректорского кабинета, готовый в любую минуту кинуться на защиту своего друга. Наконец Станкевич вышел, и хотя неприятный разговор и взволновал его и щеки его горели, но Васютка в своей воинственной позе был так забавен, что Станкевич рассмеялся и до самого дома подтрунивал над его дон-кихотской выходкой.

– Вот, любезный Алексей Васильич, – заключил он рассказ о своих похождениях, – вот так мы и живем… Ну, а вы что?

– Моя жизнь хуже дороги проселочной, – пошутил Кольцов. – Где пень, где яма, а где и грязи не оберешься… Тут я без вас книжки поглядел – вот ученость, вот жизнь! И не завистлив, а, прямо сказать, завидки берут.

– Батюшки! – спохватился Станкевич. – Главное-то я и забыл: тетрадки ваши, те, что вы у меня летом в Удеревке оставили, мы отдельной книжкой печатать затеваем.

– Книжкой?! – оторопел Кольцов. – Так ведь я думаю, тут денег пропасть надобно…

– Ну, уж это не ваша печаль – будут деньги! – весело объявил Станкевич.

8

Вечером пришел франтоватый юноша из купцов – Боткин – и тот самый студент в ветхом мундире, о котором Кольцову рассказывал Иван. Кольцов спросил у Станкевича – кто этот студент.

– Это Белинский, – ответил Станкевич. – Его за драму чуть из университета не выгнали.

– А что, нешто студентам нельзя сочинять драмы? – простодушно удивился Кольцов.

– Нет, почему же. Но это такая… в ней полно пороху! Да вы сейчас сами услышите.

Зажгли свечи, и Белинский стал дочитывать свою драму. На бледном, худощавом лице его мелькали отсветы от неровно горящих свечей. Плоские прямые волосы непокорно, по-мальчишески топорщились на темени, а одна прядка все опускалась на лоб, и Белинский то и дело откидывал ее рукой.

Кольцов уселся возле двери и разглядывал слушателей. Станкевич, обняв Красова, расположился на диване. Боткин, повалившись в глубокое кресло, вертелся и так и этак, все не мог устроиться. Ступая на цыпочках, вошел Иван и облокотился на спинку стула.

Действие драмы становилось все напряженнее. Умер благодетель, и герой стал крепостным человеком тупых и злобных господ. Его возлюбленную насильно выдали замуж, и он должен был прислуживать за столом на ее свадьбе.

– «О! Сколько в таком случае роковых ударов! – читал Белинский. – Сколько смертей в одно и то же время!.. Быть рабом, лишиться предмета, которым дышал, с которым связан узами самыми крепкими… и после всего этого еще жить!.. Нет! Нет, тогда все мои способности, все мысли, все намерения сольются в одно слово, которое будет первым и последним, – и это слово есть – смерть!!!»

Белинский швырнул тетрадь и, неловким движением опрокинув стул, вскочил. Это место драмы он, видно, знал на память. Никто не услышал стук упавшего стула. Сжав кулаки, Белинский кидал проклятья невидимому врагу. Кольцов искоса глянул на слушателей. Станкевич из-под ладони всматривался в чтеца; Красов, словно задыхаясь, теребил ворот вышитой рубахи; презрительно-добродушная улыбка на лице Боткина сменилась выражением сосредоточенности и внимания. «Ага, – удовлетворенно подумал Кольцов, – бросил, франт, вертеться-то!»

Внезапно голос Белинского оборвался. Подбородок его вздрогнул, он отвернулся и замолчал.

– Отдохните немного… – Станкевич подал ему стакан воды.

Белинский расстегнул крючки тугого высокого воротника.

– Спасибо, – тихо сказал он. – Ничего… это сейчас пройдет.

9

Чтение длилось за полночь.

Кольцов, забыв обо всем, слушал, не отрывая глаз от Белинского. Каким близким казался ему этот человек, так дерзко и беспощадно громивший проклятое рабство! Какой собственной болью отозвалась в сердце Кольцова страшная судьба героя!

Наконец Белинский захлопнул тетрадь и, крепко сжав тонкие губы, сердито и как бы вызывающе, долгим взглядом обвел присмиревших слушателей.

Для такого знатока и ценителя поэтического мастерства, как Станкевич, были очевидны литературные погрешности драмы. Длинные, написанные с бесконечными «О!» монологи героя резали ухо и раздражали излишней витиеватостью. Однако новизна и смелость замысла, смелость, еще неслыханная со времен пушкинской «Вольности», сводили на нет словесную неуклюжесть. Люди – живые, измученные рабством люди – врывались в тихий мир уютной мансарды и наполняли ее тревогой и ужасом.

– Страшно! – прошептал Красов. – Боже, как страшно…

– Верно, Вася, страшно, – согласился Станкевич. – Знаете, Белинский, вы написали чертовски смелую вещь!

– Знаю, – насмешливо кивнул Белинский. – Мне об этом еще сам цензор профессор Цветаев говорил.

– Да нет, я серьезно. В вашей драме пропасть поэзии… Подожди, Боткин! – досадливо отмахнулся Станкевич, заметив, что губы Боткина складываются в ироническую улыбку. – Поэзия не в том смысле, как мы с тобой привыкли понимать. Тут поэзия… – Станкевич прищурился и посмотрел вверх. – Тут поэзия борьбы, битвы! Ну, что же, она захватывает. Стыдно признаться, друзья, но я раньше почти не думал об этой мерзкой стороне жизни… Спасибо вам, Белинский!

Щеки Белинского покрылись буроватым румянцем. Он заложил руки за спину и быстрыми большими шагами несколько раз прошелся по комнате.

– Послушайте, Белинский, – небрежно сказал Боткин. – Все так, я, пожалуй, согласен. Но не резко ли? Грубо даже, кажется…

Белинский закусил губу и пожал плечами.

Кольцов кашлянул в руку.

– Нет-с, – тихо сказал он, – не грубо… Здесь не в грубости дело. Ах, господа! Как же можно терпеть, чтобы человека как скотину продавали! Это уничтожить надо. Я вот ведь только сказать не умею, но столько насмотреться пришлось мне на дикость эту! А вы говорите – грубо…

Белинский пристально поглядел на Кольцова. Он и раньше отметил его по длиннополому кафтану, так необычно выглядевшему среди студенческих мундиров, по светлым волосам, по-деревенски подрубленным в кружок. Недавно Станкевич посылал в «Литературную газету» чудесные стихи воронежского мещанина; по рукам ходил подписной лист – собирали деньги на издание его книжки. «Да не Кольцов ли это?» – мелькнула догадка.

– Я, впрочем, не навязываю своего мнения, – учтиво выслушав, продолжал Боткин. – Однако согласитесь, Белинский, что именно эта резкость уже навлекла на вас немилость университетского начальства.

Белинский вздрогнул, как от удара.

– Так вы, что же, хотите предложить мне, чтобы я в угоду господину ректору отказался от своих мнений? Чтобы я драму свою гвоздичкой вспрыснул? Слов нет, куда приятней написать, как безмятежное утро восходит над волнистыми нивами, как добрые поселяне с улыбкой приветствуют доброго господина… Да вы не смейтесь, господа, у нас так часто пишут! Нет, извините, не дождетесь гвоздички! – крикнул Белинский. – Ах, как это у нас… – Он снова быстро зашагал по ковру. – Смешно сказать: людьми торгуют, истязают, из-под кнута кровь хлещет, – и с этим мы легко миримся… А назови рабство – рабством, кнут – кнутом, кровь – кровью, – так сразу оказывается грубо! Да что же, господа, неужто вы сами не чувствуете всю ложность этакой позиции?

Станкевич распахнул окно. Синие полосы дыма закачались, поплыли под потолком. Белинский далеко высунулся из окна, и его взволнованный голос словно снаружи донесся в комнату:

– Какая ночь!..

10

Они шли по ночным, пустынным улицам Москвы. Луна стояла высоко. Будочник с алебардой, на самые брови надвинув кивер, дремал возле полосатой будки. Длинные черные тени от домов и деревьев лежали поперек пыльной мостовой. Стиснутая двумя большими каменными домами, притаилась в тени приземистая, как древняя старушка, маленькая церковка. Тусклым золотом поблескивали крутобокие купола; в глубине паперти, над низенькой створчатой дверью, красным глазком мигала лампадка.

– Экая русская красота! – сказал Белинский. – Вот Пушкин! Каков его «Борис»!

Он взбежал на церковные ступеньки, поросшие кудрявой травкой.

 
Москва пуста; вослед за патриархом
К монастырю пошел и весь народ. —
 

торжественно, в полный голос, словно любуясь пушкинским словом, провозгласил Белинский.

– Спать, господа, – зевая, проворчал проснувшийся будочник. – Чего зря народ булгачите…

– Отличная ремарка в пушкинскую трагедию! – захохотал Белинский, – Что ж, в самом деле пора.

На Моховой распрощались. Спасские куранты сыграли два часа.

– Ах, черт! – огорчился Белинский. – Как раз под инспекторский обход попаду… А вы, Кольцов, когда в обратный путь?

– Да вот, как с делами управлюсь, – сказал Кольцов. – Дён пять-шесть погощу в белокаменной.

– Отлично! – воскликнул Белинский – Вы где остановились?

Кольцов сказал.

– Ну, так я к вам в гости приду! – Белинский пожал Кольцову руку и скрылся в калитке университетского пансиона.

11

В горнице на подворье была духота, воняло луком.

Кольцов взял кафтан и пошел на сеновал. Возле сеновала, весь облитый лунным светом, в длинной белой рубахе стоял старик работник и, обернувшись к узенькой полоске востока, крестился двуперстно.

– Шляются, прости господи, – сердито пробурчал, поглядев на Кольцова. – Полунощники…

Алексей разгреб сено и лег. Сбоку что-то ворочалось и пищало. Он пощупал рукой – это были щенята. Почуяв чужого, пришла собака, обнюхала и улеглась рядом. Щенята завозились и принялись чмокать, а один все пищал: это, наверно, был самый слабенький.

Кольцов заложил руки под голову и задумался. Прямо перед ним светлел четырехугольник распахнутой двери. Старик-старовер все молился.

Первый день, прожитый в Москве, пронесся перед глазами Кольцова. Все было ново и чудесно, но ярче всего запомнился Белинский. Гневная речь его героя еще и сейчас, в тишине пахнущего сеном сарая, звенела в ушах. Сколько раз задумывался Кольцов над страшной несправедливостью крепостного рабства, сколько раз вместе с Кареевым проклинали они это рабство, – да что в этих проклятиях! Кто б их услышал, кто б прибавил к ним и свое слово? А тут – гром на всю Россию… Немудрено, что начальство встревожилось.

Прохладный предрассветный ветерок дохнул в дверь сеновала и пошевелил волосы. Звезды померкли, только одна, видно очень далекая, еще светила, но робко и призрачно.

Где-то ударили к заутрене. Кольцов еще раз хотел взглянуть на звездочку, но ее уже не было. Сжалось сердце, вспомнилась Дуняша. Он вздохнул, повернулся на бок и натянул кафтан на голову.

Вон давеча говорили об его книжке стихов, сулили ему славу. Что ж, может, и придет слава, богатство… может, вырвется он из рук отца, станет жить, как захочется… Не кривя душой, не холопствуя…

А зачем?

Зачем ему все это, когда нет больше его милой Дунюшки!

Как будто песня мелькнула, словно ночная птица, легко, на лету, коснулась крылом – звуком. «Мне не для чего собирать добро, мне не для чего богатеть теперь…»

Заскрипели ворота конюшни. Стукнув копытом о доску, тихонько заржала лошадь.

– Ну, оглашенная! – сердито выругался старовер. – Захарка! – закричал визгливо. – Вставай, черт гладкой! Ишь, зенки-то никак не продерешь!..

12

Уже ободнялось, когда Алексей отправился с письмом Бегичева к «влиятельному лицу». Важный швейцар, с расчесанными длиннейшими бакенбардами, сказал, что его высокопревосходительство еще почивают. Кольцов оставил у швейцара письмо и пошел бродить по Москве. По-столичному было еще рано, звонили к обедне. Над рекой плавал туман.

Дом Пашкова, создание баженовского гения, изумил Алексея. Ступенями, колоннами и окнами, увенчиваясь круглой нарядной башенкой, он легко поднимался в синее небо и чудесно белел там среди голубей и колокольного звона.

Задрав голову, долго глядел Кольцов на цветные пестрые маковки Василия Блаженного. Робко вошел он в ограду и поднялся на паперть. Стариной – могильной, таинственной и недружелюбной – пахнуло на него. Она была в глубоких выбоинах следов ног на каменных ступенях, в узких и темных проходах, в щелях решетчатых окон, в черных образах, в тускло мерцающих свечах и лампадах.

Он не достоял обедню и пошел в Кремль. Тут было тихо, не то что на Красной Площади, где кишел народ и бродячие торговцы пронзительно кричали: «Сбитеньку! Сбитеньку!», «Саечек горячих, вот кому саечек!»

Поглядев на Царь-пушку и Царь-колокол, медленно побрел к дому его высокопревосходительства.

У подъезда стояли кареты и коляски. Четверо мужиков, сняв шапки, с котомками за плечами, усердно кланялись давешнему швейцару. Тот не слушал и гнал их прочь, и мужики то отходили от подъезда, то снова, пошептавшись меж собою, возвращались, снова скидывали шапки и снова кланялись.

Его высокопревосходительство принял Кольцова и сказал, что дело еще из Воронежа не получено и что хотя Дмитрий Никитич (губернатор) и просит его помочь, только он, кажется, ничего сделать не сможет, раз тут замешана церковь.

– Может быть, претензии монастыря неосновательны, – тогда другое дело. А так что ж… хотя разве вот что…

И он сказал, что, искренне желая угодить Дмитрию Никитичу, сможет отложить решение этого дела, затянув его года на два, в течение которых Кольцовы будут пользоваться приваловской землей, как прежде.

Это, собственно, Кольцову и было нужно. Представив себе, как осерчает жадный Смарагд, он усмехнулся.

13

В покосившиеся ворота подворья вошел Белинский и остановился, не зная, куда идти.

Двор был большой и непроходимо грязный. На плетне сушились горшки и тряпки. В огромных лужах, через которые были положены хлюпающие доски, валялись длинномордые свиньи, бродили гуси, утки. Телеги громоздились в беспорядке по лужам и под навесами. На крыше дома стоял безусый, в залатанной синей рубахе малый и длинным шестом гонял голубей.

– Послушай, – позвал его Белинский, – здесь, что ли, Белёвское подворье?

– Здеся, – ответил малый. – А вам кого?

– Да вот тут у вас Кольцов остановился, как бы его найти?

– Это что с Воронежа? – догадался малый. – Так вы этак все по мосткам прямо в избу идите…

Белинский вошел в небольшую, с низеньким потолком горницу. Весь передний угол был уставлен иконами и увешан лубочными картинами. На столе шумел самовар. Кольцов чаевничал.

– Воронежцев водохлебами зовут, – вставая и улыбаясь, сказал Кольцов. – И верно: все за чай отдам. Не откажите в компании…

– Пожалуй, – согласился Белинский. – Ну и топь у вас, насилу пробрался!

– Вот спасибо, что пришли, – поблагодарил Кольцов. – А я все дела справил и на Москву нагляделся. Завтра – ко двору. Вам как – покрепче?

Налил стакан чаю и подал Белинскому.

– Не знаю, как и благодарить вас всех за доброе внимание ко мне… Что говорить, и в Воронеже есть душевные люди, да все не то. Я тут у вас душой согрелся. Подумать! – глаза Кольцова засветились каким-то детским, радостным удивлением. – Ну, кто я вам – сват? брат? Проезжий человек… А вы в меня веру вдохнули, я другими глазами на божий мир глянул. Тогда, после вашего чтения, ей-богу, сна решился! Всю ночь с боку на бок проворочался. Так верно написать!

– Ну что там – написать! – нахмурился Белинский. – Мало толку, коли драму под замок запрятали. И ведь что ж такое, подумаешь? Представил тиранство низких людей! Я все это из жизни взял: наши пензяки знают, с кого я списывал.

– Да то-то и есть, что из жизни. Ведь и я тоже полный кузовок горя в жизни набрал. А вот чтоб написать…

Кольцов умолк, взволнованный.

– Ведь что, Виссарион Григорьич, – заговорил быстро, сбивчиво, словно спеша выложить сокровенное, – ведь что я знаю? А ничегошеньки! Ну, перепало на мою долю книжонок сотни две… одолел их кой-как, да ведь, чай, из них половина-то без толку, пустяк, абы читать. Все в голове сейчас темно, как и прежде. Вот третьеводни у Николая Владимировича вы все меж собой разговариваете, а я, ей-богу, половины не понимаю. Да вот взять: говорю – «литература», а что она – убейте, не знаю! Бог, человек, добро, мир – все чувствую, а чтобы знать? Нету и нету – одна путаница…

Белинский пристально поглядел на Кольцова.

– Это, – сказал задумчиво, – вопросы всей жизни.

– Только ведь их и так и этак можно решить, – продолжал Кольцов, – все равно как дорогу облюбовать на распутье. Один подумает: из чего я живу? И от всего откажется, пить-есть забудет, только чтобы всем хорошо было. А другой – нет, мол, скажет, жизнь-то нам один раз дадена, да и та, моргнуть не успеешь, проскочит… Так уж дай-ка я для себя поживу, и поем сладко и посплю мягко! Вот и выходит, что мир-то у обоих один, а дороги разные…

– Вот тут, – живо сказал Белинский, – и решается вопрос: и что – бог, и что – мир, и что – искусство.

– Да как же?

– А так! Так, что, который отказался от себя, тот и искусства будет создавать не для себя!

– А для кого же? – удивился Кольцов.

– Для народа! – отрезал Белинский.

14

Вошел малый в синей рубахе. Он принес свечу и поставил на стол.

– Еще, что ль, подать самоварчик? – спросил, зевая и почесываясь.

– Давай, – сказал Кольцов.

Какое-то время молодые люди сидели молча. Свеча разгоралась, потрескивая и вздрагивая красноватым копьецом пламени. Кольцов, заложив руки за спину, словно греясь, стоял, прислонясь к печке.

– Это, конечно, сказать легко: для народа… – продолжил Белинский прерванный разговор. – Но если поэт живет народным горем – он и сам мученик. Как это хорошо у Рылеева:

 
Известно мне: погибель ждет
Того, кто первый восстает
На утеснителей народа, —
Судьба меня уж обрекла,
Но где, скажи, когда была
Без жертв искуплена свобода?
 

За печкой сверлил и сверлил сверчок. Где-то недалеко стали бить часы: сонный звонарь, отсчитав десять раз, подумал и ударил одиннадцатый.

– Опять мне от инспектора попадет! – прислушался Белинский. – Чует мое сердце: лететь мне из университета. Ну и черт с ним! Он теперь для меня вроде мачехи…

– Да неужто ж вы и впрямь так думаете? – в голосе Кольцова звучало искреннее изумление. – Господи! Да меня одно только слово университет в священный трепет приводит! Ведь вся наука там… Оттуда, я так думаю, взгляд на жизнь несут…

Белинский пожал плечами.

– Оттуда можно верней всего без всякой вины угодить в солдаты, – произнес он с раздражением. – А взгляд на жизнь ко мне не из профессорских лекций пришел, а из одиннадцатого нумера нашего пансиона… Ну, да что толковать об этом! Вы о себе расскажите-ка лучше.

– Что ж рассказывать-то? Самая препустая моя история. Ну, мальчишкой озоровал, по чужим садам за яблоками лазил… Потом батенька в училище отдал, я там полтора года проучился, кончить не пришлось: приставили к делу. И пошло все одно: степь да степь, да быки, да кожи… И вот едешь иной раз по степи за гуртом-то, а дню, что степи, конца нет. И она звенит, степь-то, и в ушах словно бы слова звенят и рифмы кружатся… а все стиха нету! Ох, помучился ж тогда!

Малый принес самовар и поправил свечу. Кольцов заварил свежего чаю.

– Но ведь однажды, – с любопытством спросил Белинский, – наступил день, когда рифмы вдруг сложились в стихи?

– Это, Виссарион Григорьич, не день, а ночь была. Помню, ночевали мы в степи возле Урюпинской станицы, у казаков. Ребята мои все позаснули, тихо… Слышно, иной раз лишь конь всхрапнет ай сыч кликнет… А я лежу, звезды считаю. И вот тебе вдруг слышу, – Кольцов даже привстал как бы в тревоге, – слышу: вот они! Вскочил, себе не верю, дай, думаю, вслух, громко скажу…

– И сказали?

– Сказал, – смущенно засмеялся Кольцов. – Пресмешные стихи, да все ж первые…

– Какие же это стихи? Вы помните их?

– Очень помню: про любовь:

 
Разлучает страсть в предмете
И велит, любя, терпеть,
Горячее любовь станет,
Образ милой сохрани,
Раз, ах, тень ее летает
Евтой милой вкруг меня!
 

Белинский рассмеялся.

– Ну, вот и все мое жизнеописание: дикарь и дикарь, одно сло-во – степни́ка!

– Ну, а любовь? – осторожно спросил Белинский. – Любили ль вы?

– Больно мне говорить про это, – дрогнувшим голосом, не сразу ответил Кольцов. – Да и говорить тут много нечего. Любил я девушку одну… крепостную. Больше жизни любил… да не привел бог…

– Умерла?

– Продали, – чуть слышно сказал Кольцов.

15

Стояла та прекрасная пора раннего лета, когда грани между долгими ясными днями и короткими теплыми ночами теряются в едином зареве утренних и вечерних зорь.

На подворье была тишина. Шибаи спали под навесом. Иногда там взвизгивали подравшиеся лошади или скрипели ворота, впуская запоздалого постояльца. Самовар давно остыл и свеча отекла, догорая. За дощатой перегородкой охал во сне дворник.

Белинский собрался уходить, когда работники уже загремели у колодца ведрами. Кольцов пошел проводить его. Тихие улички Зарядья еще не просыпались. На разные голоса горланили московские петухи.

Заря, загоревшаяся было узкой розовой полоской, неожиданно померкла. Над Москвой раскинулась синяя туча, и где-то очень близко радостно протрубил гром.

– С детства люблю грозу! – признался Белинский. – Всякий раз волнуюсь и точно предчувствую что-то хорошее.

Он шел без картуза, подняв голову, расстегнув длинный форменный сюртук. Бледное худощавое лицо его в неясных сумерках рассвета казалось прозрачным, а темные большие глаза – еще темнее и больше. Ветерок трепал непокорную прядку волос, и он уже не поправлял ее своим обычным, несколько нервным движеньем.

Кольцов любовался им. «Этот человек знает свою дорогу», – подумал и спросил себя: «А я? И я, бог даст, узнаю!»

Они вышли на набережную. Кремль смутно виднелся в скудном свете ненастного утра. Вдруг яростная молния полоснула по темному небу, и гром резво, словно стараясь обогнать веселую огненную змейку, с треском пробежал над Москвой. Зашумел и зашлепал по реке дождь, по воде пошла серая рябь, круги, причудливые, всколыхнутые ветром водяные дорожки, и сладко запахло прибитой пылью.

– Эх, ты! – залюбовался Кольцов. – Сколько ни видал гроз, а этакую красоту впервые… Да вы бы картуз надели, – посоветовал он Белинскому.

Тот улыбнулся Алексею, молча взял его за руку, и так подошли они к самой воде. Посреди реки чернела рыбачья лодка. Возле берега, поскрипывая на волне, стоял причаленный плот. Штабеля леса громоздились до самого моста. На мокром бревне, закутавшись в рогожку, сидел сторож.

– Пожалуйте, господа, табачку, – попросил он.

– Да мы не курим, – ответил Белинский.

Дождь отшумел, водяные дорожки исчезли, и в гладком зеркале реки, золотясь и сияя, опрокинулся Кремль.

– Ах, хорошо! – всей грудью вздохнул Белинский. – Такое русское, прямо не опишешь… И вон – лодочка, рыболов… глядите, глядите, рыбину тащит! Сорвалась… А славно все-таки жить! Правда?

– Правда, – засмеялся Кольцов. – После дождя рыба хорошо берет…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю