Текст книги "Жизнь Кольцова"
Автор книги: Владимир Кораблинов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 26 (всего у книги 28 страниц)
Дед Пантюшка по ветхости лет бросил гуртовать и определился к Кольцовым в ночные сторожа. Это, конечно, было нестоящее занятие. «Да ведь куда ж денешься, – рассудил старик, – за так не накормят…»
Долгую ночь ходил Пантелей, стуча колотушкой, трогал замки на конюшне, на амбарах, натравливал на невидимых злодеев собак. Сентябрьские ночи стояли черные, хоть глаз коли. Звенели дождевые ручейки, стекавшие с крыш, глухо, недобро шумели деревья в саду; иной раз где-то далеко за садом кричали «караул!».
Губернатор фон дер Ховен распорядился поставить на Дворянской улице фонари. Фонари поставили, да в одну ночь озорники выбили в них стекла. Больше их не зажигали.
В кольцовском доме рано ложились. Давно погасли огни, тишина стала могильная. Дед Пантюшка зашел в караулку и задремал. Сон его был легкий, стариковский, – он то приходил, то развеивался, и трудно было понять, где кончалась дрема и где начинался сон. Дед явственно вдруг увидел себя молодым: он скакал вдоль овечьей отары к тому месту, где два старых злых барана сцепились в жестокой драке. Яростных драчунов окружили заливающиеся лаем псы.
Пантелей очнулся: возле ворот брехали собаки. Старый косматый пес Мартынко с хриплым ревом кинулся к калитке и затих.
Дед взял фонарь и поплелся к воротам. Прислонясь к мокрой верее, стоял человек и корчился в мучительном кашле. Собаки обнюхали человека и ушли.
– Кто такой? – строго спросил Пантелей.
Человек не отвечал, а только охал. Старик поднял фонарь и осветил лицо человека.
– Батюшка! – ахнул. – Лексей Василич! Ягодка… Да иде ж ты нализался-то? Да не то те зубы повыбивали злодеи? Кровища-то хлещет… царица небесная!
– Нет… – отнимая ото рта окровавленный платок, с трудом проговорил Кольцов. – Заболел я, дед… Мочи моей нету…
– Ах ты ж, головка горькая! Ай уж ты и идтить не можешь?
– Дай… отдохну вот… – едва переводя дыханье и как-то страшно клокоча горлом, прохрипел Кольцов. – Ничего… Сейчас много легше. Я пойду… Только ты, дед, помоги мне…
Глава девятая
Страдалец был этот человек, я теперь только понял его.
(Из письма Белинского Боткину)
1
Василий Петрович ходил чернее ночи. Дела подпирали со всех сторон, а без Алексея он был как без рук. Сейчас, играя с сыном в молчанку, неловко было послать его по какому-нибудь делу и до всего приходилось доходить самому.
«Эх, зря я полаялся с Алексеем! – сожалел Василий Петрович. – Дела, прах их возьми, чисто кобели, со всех сторон за портки хватают!»
Дела в самом деле шли неважно. Новый, недавно нанятый приказчик попался вор, унес выручку; работники все норовили как бы покурить.
– О-хо-хо, господи! – качал старик косматой седой головой. – Уж на что сам старый воробей – и то обмишулился: купил сотню быков, а у них ящур – опять убыток немалый… Дом, что Алешка выстроил, в два этажа, с мезонином, считал, по семь тыщ доходу даст, а на поверку вышло, и трех не дает. А дети, дети… Про Алешку, ладно, говорить не приходится, он дому не держава, все глядит, как бы за прясла сигануть. Однако Аниска про него, кажись, наплела. Так только, вертихвостка, сердце растравила… Да и я тоже хорош: сдуру-то принял. Нет, он, Алешка, малый простецкий… Ну да что же, от песен-то, к слову, – на них и копейки не возьмешь! Господа его там, в Питере, жалуют, так ведь он им все равно что игрушка – поиграли да и бросили, а пить-есть опять-таки отец подавай…
Когда Алексей слег, он и ухом не повел. Однако сказал Прасковье Ивановне:
– Чтой-то захолодало. Перевела бы Алешку с верхотурья-то сюда, в теплую горницу…
Дня через три зашел в комнату, где лежал Алексей, принюхался:
– Фу, какой дух чижолый! – Потрогал печку и проворчал: – Жарко топите, дрова не бережете…
– Да все зябнет Леша-то, – жалобно протянула Прасковья Ивановна.
Василий Петрович хмыкнул: «Зябнет!» – и, так и не взглянув на сына, вышел.
2Каждый день заходил доктор Малышев. Он приносил лекарства, выслушивая, стучал холодным пальцем по груди Алексея и, хмурясь, загадочно качал головой.
Он сам прошел суровую житейскую школу. Вопреки отцовскому желанию, пешком добрался до Москвы и поступил в Медико-хирургическую академию. Отец проклял его, но Малышев, перебиваясь грошовыми уроками, кончил академию. Отец молчал, молчал и сын. Перед смертью старик пожелал повидаться с сыном. Когда Малышев, загоняя ямские тройки, прискакал в родное село, отца уже похоронили. Сын пошел на кладбище, постоял над свежей могилой и, не уронив ни слезинки, поехал обратно: медлить было некогда – в Воронеже лютовала холера.
Он подолгу просиживал у постели Кольцова, и всякий раз после его посещения Кольцову становилось радостно, мир светлел, появлялась надежда. Однажды он спросил Малышева:
– Иван Андреич, скажите по совести, по всей правде: встану я или вот так мне и скрипеть, как неподмазанному?
– Встанешь, дружок, встанешь! – весело сказал Малышев. – Еще и сколько стихов напишешь, еще и «Голубонько доню» споем!
– А я как подумаю, что этак вот буду… Нет! – Алексей со стоном опустился на подушку. – Нет! Или жить для жизни, или уж – могила…
– Это ты, батюшка, брось! – строго погрозил пальцем Малышев. – Подобные мысли – в шею! Вот завтра пришлю тебе микстурки – ах, хороша, чертовка! – попьешь дён с десяток – другое запоешь!
У Кольцова дрогнул голос:
– И чем только отплачу вам, милый Иван Андреич…
– Еще раз про плату помянешь – осерчаю! – нахмурился Малышев.
3i
Весь месяц лили дожди. Сырость проникала сквозь рамы окон, она была в испарениях мокрой одежды, белыми облаками пара врывалась из кухни, где шла бесконечная стирка и в русской печи подогревались трехведерные чугуны с водой.
Комната, отведенная Алексею, была неудобной – проходной. То и дело через нее бегали поломойки, Анисьины портнихи, кухарка. Из кухни наплывал удушливый чад. Но всего страшней были благовонные ароматные свечки, которые расставлялись на подоконниках. Их сладковатый дымок забирался в горло, в легкие, голова тяжелела, и страшный кашель душил Кольцова.
Свечками этими распоряжалась Анисья. И сколько бы Кольцов ни просил сестру не ставить их в комнате, она все равно с тупым и злобным упрямством ставила проклятые свечи с раннего утра и, когда они догорали, аккуратно меняла их.
Он глядел на свои руки: бледные, с выпяченными широкими мослами, они беспомощно лежали на ситцевом одеяле. Все время одолевала испарина; ко лбу, неприятно щекоча, прилипали волосы.
В соседней комнате за большим столом сидели белошвейки. Они шили Анисьино приданое и целый день пели одну и ту же глупую песню. Кольцова мучила ее тягучая мелодия, раздражали нелепые слова про какую-то девицу, про розы и любовь.
Он закрыл глаза. Вспомнилось: низкие тяжелые тучи, море, дымящий длинной узкой трубой пароходик. На нем Мишенька Катков вместе со своим другом уезжал за границу. Белинский, Панаев и Кольцов провожали их до Кронштадта. В Кронштадте обедали, пили шампанское. Катков клял книгопродавца, в самый последний момент надувшего его с деньгами. Белинский смеялся и говорил, что вернейший признак честного человека – это когда его обманывает другой, нечестный.
– Благодарю покорно! – раздраженно поклонился Катков.. – Лучше уж я без признака обойдусь…
Это было ровно год тому назад. Немного, кажется, а сколько перемен!
Когда возвращались из Кронштадта, много говорили о переезде Кольцова в Питер. Панаев, как всегда, горячился и доказывал, что Питер принесет Алексею золотые горы. Потом зазвал к себе, где Авдотья Яковлевна – молодая жена Панаева – поила всех каким-то необыкновенным чаем, подаренным ей приехавшим из Китая священником-миссионером.
Было уютно, самовар пел нескончаемую песню, и сама Авдотья Яковлевна, умница и красавица, так хорошо и просто говорила с Кольцовым, что он разошелся: читал стихи, смешно рассказывал, как его Михейка зарезать хотел, и даже спел какую-то воронежскую песню.
А потом, уже у Белинского, когда Кольцов укладывался спать, к нему неожиданно подошел работавший за своей конторкой Белинский и, ероша волосы, сказал:
– А знаете, я, кажется, никогда не женюсь… Но если б женился, то моей женой была бы только такая женщина, как Панаева… Ну, нечего, нечего! – прибавил строго, видя, что Кольцов улыбнулся. – Спите, вам спать пора!
– А вы что ж?
– Я! – воскликнул Белинский. – А кто ж господину Краевскому дома-то наживать будет!
4Хлопнула входная дверь. Кольцов вздрогнул и открыл глаза. Перед ним стоял Малышев и протирал запотевшие очки.
– Погодка! – крякнул, грея у печки покрасневшие руки. – Потоп всемирный… На Поповом рынке мужик с телегой завяз, насилу вытянули. Что это? – понюхав, строго спросил. – Опять свечки?
Он подошел к окну, сердито распахнул его и выбросил тлеющие ароматные угольки. Ветер ворвался в комнату и заиграл занавесками. Алексей жадно вдохнул свежий влажный воздух.
– Анисья Васильевна! – позвал Малышев.
Вошла Анисья, умильна, скромнехонька.
– Вот, матушка ты моя, чтоб не смела тут чадить свечками. Поняла? Чтоб и духу их тут не было!
Когда ушел доктор, Анисья бурей влетела в комнату.
– Наплакался? – закричала злобно. – Наголосился? У-у, наказанье мое! Сам не живешь, и другим житья от тебя нету… На ж тебе! На! На!
Яростно стуча по подоконнику, она поставила уже не две, как прежде, а целых пять благовонных свечек, и снова сладковатый синий дым поплыл по комнате.
– Эх, да и страшна ж ты, Аниска! – с трудом проговорил Кольцов, задыхаясь от дыма.
И вдруг наступило облегченье, голова сделалась легкой. Он попробовал поднять руку. Нет, рука, будто чугуном налитая, не поднялась. «А чего мне ее поднимать? – лениво подумал Кольцов. – Вот запах какой-то знакомый, словно бы цветы… Откуда?»
В самом деле, в комнате запахло цветами – рододендронами, розами. В синем тумане поплыли какие-то люди с лотками на головах, а в лотках – плошки с белыми, розовыми, алыми цветами. Голосом Белинского кто-то сказал: «Сюда, сюда ставьте… Так… Вот хорошо!»
– А обедать-то и не на что! – засмеялся Кольцов. – Ну, ничего, идемте. Я – богатый!
Вошла маменька. Услышала, что Алексей бормочет про обед, пригорюнилась. Он лежал лицом к стене и смеялся тихонько:
– Обедать-то не на что…
– Леша, милушка, – сказала Прасковья Ивановна, – ты молчи, я нонче тебе курятинки сготовлю…
– А? Что? – обернулся он. – Да нет, маменька, мне ничего не надо. Просто так… привиделось.
Прасковья Ивановна покачала головой, перекрестила сына и, стараясь нечаянно не потревожить его, вышла.
– Да уж хоть бы голосили потише! – прикрикнула на поющих швеек. – Тут больной человек лежит, а они…
– Ладно, слыхали! – сердито оборвала Анисья.
5В комнате пахло не цветами, а все тем же сладким дымом от свечек. В окна по-прежнему хлестал ровный холодный дождь. Кольцову стало жалко, что маменька перебила сон. Он закрыл глаза и постарался мысленно нарисовать эту смешную историю с цветами.
Когда он последний раз приехал в Петербург, ямщик у заставы спросил, куда везти. Кольцов сказал адрес Белинского. Виссарион Григорьич еще раньше в письме велел Алексею нигде в гостиницах не останавливаться, а ехать прямо к нему.
Он жил тогда на Петербургской стороне по Большому проспекту. Его не оказалось дома, однако хозяйка была предупреждена и проводила Кольцова в те две комнаты, которые занимал Белинский. Одна служила кабинетом, другая – спальней.
Не успел Алексей разобрать вещи, как в передней послышался шум, голос Белинского: «Приехал?» – и в комнату влетел он сам, обнял и расцеловал Кольцова, а затем обернулся к двери и крикнул:
– Сюда, братцы, сюда!
Гремя сапогами, вошли четыре молодца с лотками на головах. В лотках громоздились плошки с цветами. Белинский суетился, расставляя цветы, и все спрашивал: хорошо ли? Затем расплатился с носильщиками и, когда те ушли, снова бросился обнимать Кольцова.
– Ах, как чудесно, что приехал! – ликовал он. – Живая душа, – я оттаю теперь: ведь эти черти, питерцы, хоть кого заморозят! А что? – Он снова подбегал к цветочным плошкам. – Ведь правда прелесть?
– Ну, как вас в Петербурге приняли? – спросил Кольцов. – Я чай, не все были рады вашему приезду?
– Какое рады! Как зверя встретили заморского. Булгарин, так тот так и брякнул Панаеву: вишь, бульдога выписали из Москвы нас травить! Бульдога… Не как-нибудь. Ведь тут у них что: все мелкая лесть, мелкая хитрость. Из литературы департамент сделали, доходное местечко… Вон Пушкин-то, – вскочил Белинский, – жил в страданьях да и погиб жертвою подлости, а булгарины с гречами благоденствуют, всею литературой заправляют… Да еще с помощью доносов и живут припеваючи! Ну, да черт с ними, – сейчас обедать пойдем… Нынче я вас, голубчик, царским обедом угощу. А какой трактирище! Музыка, машина играет… Чудо!
Он вдруг остановился, будто вспоминая что-то, и вышел в другую комнату. Через минуту он вернулся, сел на диван и сказал:
– Голубчик, рубите мне голову! Я, скотина, забыл совсем про обед… Денежки-то, какие были, я на цветочки ухнул…
– А обедать-то и не на что? – засмеялся Кольцов. – Ну, ничего, я нынче богатый. Ну-ка, что это за такой трактир хваленый? Поглядим, поглядим…
6Утром пошел снег, в комнате стало светлее, а главное – прекратился однообразный, назойливый стук дождевых капель, от которого голова становилась тяжелой и обволакивало дремотой.
Няня Мироновна принесла таз с водой и помогла умыться. Стало легче, и он попробовал встать. В ногах была слабость, но он подошел к окну и, ослепленный белизной, прикрыл рукой глаза. Все: крыши сараев, поленницы дров, деревья сада, – все это было покрыто толстым, пушистым слоем снега.
Перед обедом пришла маменька и позвала к столу.
– Ничего, милушка, – сказала, – разомнись маленько, оно, может, и к лучшему, а то все лежишь да лежишь… С Васильем Григорьичем-то, с женихом-то с нашим, поздоровкайся. Сказывал вчерась, что к обеду будет.
«Что ж, – подумал Кольцов, – может, и правда размяться-то к лучшему…»
Он надел свой питерский – светло-серый, с черными бархатными отворотами – сюртук, манишку с рубиновыми камешками, причесался и вышел в столовую.
Василий Григорьич Семенов был здоровенный детина с румяным наглым лицом и развязными гостинодворскими манерами. Он, видно, очень следил за своей внешностью: черные волосы были завиты мелкими волнами, а усы напомажены и закручены в ниточку. Он носил фрак и малиновый галстук, приколотый щегольской, с поддельным брильянтом булавкой.
– Очень приятно-с, – осклабился, здороваясь с Алексеем. – Много об вас наслышаны и, можно сказать, за честь считаем породниться.
«Вот рожа! – подумал Кольцов. – Эк его выламывает!»
– Я и сам, – усаживаясь возле, развязно бубнил Семенов, – очень даже обожаю литераторов-с и даже «Пчелку» выписываю. Замечательное чтение, разлюли-малина-с!
Кольцов поискал глазами Анисью. Она стояла поодаль, с напряженным вниманием наблюдая их встречу.
За обедом разговор тянулся скучный, все больше о коммерческих делах. Однако, желая показать себя человеком воспитанным и понимающим приличное обхождение, Семенов иногда обращался к Кольцову с каким-нибудь пустяковым, но, как ему казалось, умным вопросом. Так, он спросил у Алексея, бывает ли он в театре. Кольцов сказал, что бывает, да редко.
– А вот я вам докладывал о «Пчелке». Вы, верно, тоже получаете «Пчелку»?
– Нет, не получаю, – сухо ответил Кольцов.
«Ах, боже мой! Ну что она нашла в этом болване? Нешто усы… Но ведь любит, кажется… Любви свою волю не навяжешь…»
Ему очень захотелось тепло, по-дружески поговорить с сестрой, объяснить, что он вовсе не хочет ей зла.
Обед и то общее напряжение, которое было за столом, очень утомили его. Обессиленный, он лег в своей комнате и хотел заснуть, да швейки опять затянули про девицу.
С охапкой кружев вошла Анисья и принялась что-то искать в сундуке.
– Не серчай, сестренка! – тихо сказал Алексей. – Ты пойми: люблю я тебя, оттого, может, и все… Я бы жизни не вынес, коли б ты в замужестве несчастлива оказалась… Ведь из чего я бьюсь?
– А я не знаю, из чего вы бьетесь! – насмешливо поджала губы Анисья.
– Да просто бесчестным бы человеком был, – не обращая внимания на Анисьину насмешку, продолжал Кольцов, – коли не сказал бы тебе всего. Ты ведь девочка еще, многое не видно тебе, а вглядишься, ан будет поздно…
– Да что вы, право, пристали ко мне! – злобно воскликнула Анисья. – Что вам мой жених не понравился – вижу! Так ведь не всем же быть такими умными да образованными, как вы! В советах ваших не нуждаюсь и прошу вас, отстаньте от меня, сделайте милость!
Она резко повернулась и ушла.
7Девицы начали петь с утра.
За столом, заваленным полотном и кружевами, сидели четыре девушки и Анисья. Они шили и негромкими тоскливыми голосами тянули эту нескончаемую песню.
Когда девица молодая,
Ей всяк старается любить, —
запевала маленькая курносенькая, которую все называли Валеткой. —
Когда ж девица постареет,
Ей всяк старается забыть… —
подхватывали остальные.
Когда же розы расцветают,
То всяк старается сорвать,
Когда же розы увядают,
То всяк старается стоптать…
Страшный захлебывающийся кашель прервал пение. Все замолчали, переглянулись. В полуоткрытую дверь было видно, что в комнате у Кольцова синё от дыма.
– Анисья Васильевна, – сказала Валетка, – может, убрать свечи-то: дюже чадят…
– Обойдется, и так лекарствами весь дом провонял… О господи, да что ж это тоска такая! Валетка! – бросая шитье, вскочила Анисья. – Ложись на стол! Ох, девушки, что я придумала, вот посмеемся-то! Ну, что ж ты? Тебе говорят: ложись]
Валетка, еще не понимая, зачем это понадобилось Анисье, но обрадованная тем, что можно бросить работу и поиграть, послушно улеглась на столе.
– Закрой глаза! – приказала Анисья и сложила ей на груди руки. – Сейчас Алешку отпевать станем! – накрывая Валетку куском полотна, шепнула девушкам. – Вот смеху-то!
Со святыми упокой,
Христе, душу раба твоего, —
завела она. Девушки замялись смущенно.
– Да подтягивайте же! – топнула ногой Анисья.
Идеже несть, —
жалобными голосами подхватили швейки, —
Болезнь и печаль,
Ни воздыхание,
Но жизнь бесконечная…
– А Валетка-то, Валетка! И вправду, чисто мертвая лежит! – захихикали девицы. – Уморушка!
Вдруг скрипнула дверь. Схватившись обеими руками за горло, словно разрывая невидимую петлю, на пороге стоял Кольцов.
8То, что он увидел, потрясло его.
Он хотел закричать, что стыдно ведь так, грех… да в горле вдруг перехватило, страшная слабость подкосила ноги, и он едва не упал.
Валетка ахнула, соскочила со стола и выбежала из комнаты. Остальные девушки, опустив глаза, стояли молча, не шевелясь. Анисья поняла, что шутка зашла далеко, однако не отвела взгляда и, чуть улыбаясь, вызывающее глядела на брата.
Кольцов медленно закрыл дверь, неверной походкой слепого добрел до кровати и в изнеможении опустился на нее.
В доме была тишина. Во дворе громко и беспокойно кричали вороны. «К морозу, – равнодушно подумал Кольцов. – Что же, пора…»
– Пора! – сказал вслух и вздохнул. – Да, да, пора все это кончить, так дальше жить нельзя. В мезонине нетоплено, правда, но уж лучше самый лютый холод, чем тут…
Он поднялся с кровати, надел потертый тулупчик, старенькие, стоптанные, подшитые валенки, шапку; взялся было поднять окованный железом сундучок, да не смог, – сундучок был невелик, но тяжел, не под силу: в нем хранились книги, тетради, письма. Кольцов ухватил его за железную скобу и волоком потащил к двери.
Витая, узенькая, ведущая в мезонин лестница казалась бесконечной. Сундучок громыхал по ступенькам, сердце билось отчаянно, со лба лил пот и застилал глаза.
Наконец последняя ступенька была преодолена, и Кольцов, толкнув ногою набухшую дверь, вошел в мезонин. «Ну, вот и все!» – сказал он. На него пахнуло холодом и сыростью нетопленых пустых комнат. В дальней, самой большой комнате, где он жил летом, стоял топчан, накрытый пестрой дерюгой. Кольцов лег на него и сразу же почувствовал холод.
«Нет, так нельзя, – подумал он. – Этак и впрямь застынешь».
В самом деле, после жарко натопленных нижних комнат в мезонине чуть ли не мороз гулял.
– Все равно, – сказал Кольцов, – рано еще меня отпевать!
Он принялся согреваться, как это делают извозчики, хлопая руками то по груди, то по спине. Скоро он устал и закашлялся, однако почувствовал тепло, лоб запотел.
– Ладно, – пробормотал, – будем устраиваться на новом месте…
Открыл сундучок и вынул оттуда небольшую гравюру. Это был портрет Пушкина в гробу, который прислал Смирдин. Кольцов долго вглядывался в дорогие черты спокойно и равнодушно лежащего поэта.
– Солнце! Ничего с тобой не боюсь…
Послышались шаги. В мезонин вошла маменька, стала у порога и заплакала.
– Ну что вы, маменька! Не плачьте, все хорошо…
– Милая ты моя детка! Да что это они все на тебя навалились, господи… Уж ты потерпел бы, право, ведь гляди, холодина-то какой! Тебе бы сейчас на горячей лежанке, а ты вон куда. Лешенька! – Прасковья Ивановна поднялась на цыпочки, погладила, как маленького, по растрепавшимся волосам. – Лешенька, детка, ну пойдем вниз, сынок, не губи себя, родимый…
– Нет, маменька, душно мне внизу у вас, мочи нет… Мне там смерть! А вы за меня не тревожьтесь, я ведь двужильный, вы ж сами знаете, – слабо улыбнулся Кольцов. – Мне, как я сюда перебрался, даже полегчало как будто.
– А уж отец-то, – зашептала Прасковья Ивановна, – отец-то на твое самовольство осерчал – страсть! Дров тебе давать не велел… А я вот, – она порылась в карманах кацавейки, – я вот тебе свечку принесла, как же впотьмах-то! А дровец, вот как стемнеет, спустись во двор, да крадучись, охапочку-то и схвати… Ничего, бог даст, там нынче Пантюшка караулит, ничего, возьми.. А я побегу, – спохватилась, – Христос с тобой, неравно хватится отец-то. Он ведь мне сюда ходить не велел, ох господи, царица небесная!
И часто-часто закрестив сына мелкими крестиками, она ушла. Когда стемнело, он вышел во двор. Снег валил крупными хлопьями. В дальнем конце двора, где чернел сад и были сложены поленницы дров, смутно виднелась фигура сторожа в тулупе с высоко поднятым воротником.
«Подумать только, на воровство иду!» – усмехнулся Кольцов.
– Стой, что за человек! – крикнул Пантелей.
– Дед, – тихо сказал Алексей, – это я, не кричи! Отец дрова мне давать не велел, так не замерзать же…
– Васильич? – удивился старик. – Да бери, милый, бери, сколько хошь! Бери, ничего… Снежок-то и след заметет, и все, значит, аккуратно будет. Дай-кось я тебе тут березовеньких, какие посуше, отберу…