Текст книги "Жизнь Кольцова"
Автор книги: Владимир Кораблинов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 27 (всего у книги 28 страниц)
Дрова быстро разгорелись, и в комнате сразу стало уютно.
Кольцов пододвинул сундучок к печке, сел и загляделся на веселое пламя. Вот так, год тому назад, погасив свечу, сидели они с Белинским возле печки, и Белинский горячо доказывал все выгоды книжной лавки, которую можно открыть в Питере.
– Боюсь я этой проклятой торговли! – сказал тогда Кольцов. – Слов нету: книги не быки, да все – коммерция. И не хочешь, да сплутуешь, ведь это такое дело…
– Ну нет, – возразил Белинский. – Что ж это, по-вашему, выходит, что раз торговля, то и плутовство?
– Обязательно!
– Ну, это уж вы, батюшка, слишком! Да я вам тысячу примеров приведу и докажу, что вы не правы. Боткин, например.
– Эк хватили – Боткин! В большом деле зачем плутовать? Какая нужда Боткину обманывать, когда у него оборот мало что не в полмиллиона? А вот ежели все вокруг пяти-шести тысчонок вертится, то виноват: ангелом будь, и то согрешишь!
– Может быть, вы и правы, – помолчав, сказал Белинский. – Одно знаю: из Воронежа вам бежать надобно. И как можно скорее.
Нелепо получается: человек полон огня, таланта, да вот – нужда, руки связаны. А другой кидает на развлеченья тысячи, армия мужиков на него работает, кровавым потом обливается. И это все считается разумно, в порядке вещей… Ай да разум!
Кольцов лукаво взглянул на Белинского.
– Что ж вы так разум-то корите? Помните, как в запрошлом году бакунинскую статейку мне давали?
– Не напоминайте, милый друг! Каюсь, был грех… Все этим проклятым разумом оправдывал!
Вечер кончился смешно. Приехал Панаев и принялся раздраженно бранить своего лакея:
– Грубиян, скотина! Все, что ни скажешь, норовит, каналья, по-своему, все старается, как бы обмануть да обсчитать!
– Да чему ж вы удивляетесь? – пожал плечами Белинский. – Прислуга ваша – это совершенно естественные и исконные ваши враги. Ну вы, Иван Иваныч, сами посудите: почему он должен прислуживать вам и делать для вас всякую грязную работу? Почему не вы обязаны ему прислуживать?
– Так ведь я ж ему жалованье за это плачу! – воскликнул Панаев.
– Вот хорошо! – засмеялся Белинский. – А почему б не ему платить вам жалованье и командовать вами?
Панаев с минуту изумленно глядел на Белинского, потом хлопнул ладонями по коленам и с хохотом повалился в кресло.
10В комнате стало темно. Дрова прогорели и превратились в груду золотого крупного жара. Спать не хотелось, однако болела спина и ноги. Надо было лечь.
Он прилег на топчан и, укутавшись тулупчиком, прислушался. В доме было тихо, только где-то на дворе дед Пантюшка кричал на собак, натравливал их на кого-то. «Вот человек! – подумал Кольцов. – Век прожил, к ста годам подбирается, а здоров как черт. И жизнь у него вся ровная, как дорога: на гору потяжелей, с горы полегче, яма встретится – обойдет, родничок – напьется…»
– Мартынко! Мартынко! – кричал под окнами дед. – Куси его!
«Я вон сколько бился, – продолжал раздумывать Кольцов, – все эту чертову истину за хвост норовил схватить… Друзья толкуют: субъект, объект, абсолютная истина – жизнь. Ну, субъект одолел, объект понимаю, а как они соединяются в общем бесконечном игрании жизни – хоть убей – и сейчас не постигаю. Да, может, все это и не надо? Дюже высоко воспарили мы, так высоко, что одни облака, а земли уж и не видно…»
Ему вспомнилось, как в прошлом году зашел он к князю Вяземскому. Князь Петр Андреич принял его в своем богатом, заваленном книгами и увешанном картинами кабинете. Было утро. Князь в китайском халате сидел за письменным столом и что-то писал… Так вот, что это он вспомнил про Вяземского? Ах, да! Все началось с кольцовского дела, по которому хлопотал князь. «Ну, как живете, Алексей Васильич? Все в дрязгах, все в заботах?» – «Да как же, ваше сиятельство, такая моя стезя…» – «Поэту, мой друг, такая стезя – смерть!» – «А куда ж денешься-то? Пить-есть надо». – «Оно так, да хорошо бы отрешиться». – «Не могу-с! Пятками к земле прирос!» – «А я слышал, мой друг, вы в философские дебри ударились?» – «Да что, князь, добрые люди приохотили меня к познанию, да голова дурная, все не могу умом обнять…» – «Так плюньте же, дорогой Алексей Васильич, на философию! Немцы – дураки, и уж ежели хотите знать, то жизнь – это и есть философия!» – «Так как же, князь, вы говорите, чтоб отрешиться?» – «Да нет, я не в том смысле. Жизнь хороша и умна. Я про то вам хотел сказать, чтоб от грязной коммерции отрешиться». – «Ну, тогда опять вопрос: а кушать что буду?»
Ему очень живо вспомнился этот разговор, и он ясно представил себе Вяземского, с его толстым лицом, очками и каким-то важным добродушием.
Поднялся ветер, жалобно засвистел в трубе.
«А трубу-то я не закрыл, – поморщился Кольцов. – К утру все тепло выдует».
Встал и закрыл печную задвижку. Спать не хотелось. Ощупью нашарил на столе огарок, что принесла маменька, высек огня, зажег свечку.
– Вон как все просто! Было темно, высек огонь – стал свет… А мы умничаем, в какие дебри забираемся, плутаем в потемках отвлеченностей… Правильно, князь Петр Андреич! Не время ль нам оставить небеса-то? Не время ль нам оставить… Не время ль нам…
На чисто выструганной доске столешницы огрызком карандаша записал:
Не время ль нам оставить
Про небеса мечтать?
Это были стихи. «Ну, что ж, вон в сундучке тетрадь, сейчас достанем, запишем…»
– Не время ль нам оставить? – пробормотал Кольцов. – Да нет, тетрадь еще найти надо, а доска чистая, хорошая…
Не время ль нам оставить
Про….
«Небеса ли? – мелькнуло. – Может, высоты? Это еще отвлеченней!»
Про высоты мечтать, —
записал уверенно и, не останавливаясь, ловя счастливую мысль, продолжил:
Земную жизнь бесславить,
Что есть иль нет – желать?
Легко, конечно, строить
Воздушные миры…
Вспомнил, как Белинский однажды шутя сказал про Бакунина:
– Ему дай зубочистку, он тебе с ней в такие абстрактные высоты заберется, что никакому Гегелю не допрыгнуть! – И добавил серьезно: – А в конце концов все сведет к самому себе, к своему всемирному, вселенскому «Я» – с большой, трехэтажной буквы.
Легко, конечно, строить
Воздушные миры…
– И уверять, и спорить, – глядя на вздрагивающий огонек, пробормотал Кольцов, —
И уверять, и спорить:
Как в них-то важны мы!
Все вздор, все выдумки. Боже мой! Человеку дан величайший дар – жизнь, а он, как неразумное дитя, отбрасывает его! А ведь на этом распутье две дороги: жизнь и смерть. Так, отбрасывая жизнь с ее радостью, солнцем, всем миром, – неужели ж о смерти мечтать?
Всему конец – могила;
За далью – мрак густой;
Ни вести, ни отзыва
На вопль наш гробовой…
Нет, какой же вопль гробовой? Это, брат, не то слово, в гробу не закричишь… Роковой!
На вопль наш роковой, —
поправил и поглядел на свечу. Она догорала. «Успеть бы!» – тревожно подумал. И вдруг ему представился солнечный день, Лысая гора, река, необъятный простор лугов и полей, и они с Варей, карабкающиеся по песчаной круче… Вот счастье! Вот она, жизнь-то!
Легко вздохнул и без помарок дописал:
А тут – дары земные,
Дыхание цветов.
Дни, ночи золотые,
Разгульный шум лесов,
И сердца жизнь живая,
И чувства огнь святой,
И дева молодая
Блистает красотой!
Свеча догорела, пламя взметнулось и погасло. Не хотелось вставать, двигаться. Холодный жесткий топчан показался ужасен. Склонив голову на руки, он так и заснул за столом, над стихами.
Глава десятая
Тише! О жизни покончен вопрос…
Больше не нужно ни песен, ни слез.
И. Никитин
1
Наконец закончились все приготовления, и Анисьина свадьба была назначена перед масленицей – на пестрой неделе.
В день свадьбы Кольцов сидел у себя в мезонине и прислушивался к веселому шуму, который происходил внизу. Даже во дворе шла суматоха: работники выводили из конюшни лошадей, чистили их, расчесывали гривы и вплетали в них алые ленты.
Среди дня стали одевать невесту. Румяные хохочущие девицы бегали с утюгами и платьями. Работник поймал в конюшне голубя и на пне-дровосеке отрубил ему голову.
«Все по обряду, – отметил Кольцов. – Сейчас, значит, обувать будут… В один чулок деньги положат, в другой – маку, а голубиное сердечко под левую пятку, чтобы детки родились кроткие, голубиного характера…»
А вот и мать заголосила. Алексей догадался, что приехали за невестой. Он поглядел в окно. Возле ворот стояла разубранная лентами и бумажными цветами женихова тройка. Поезжане под руки вывели одетую под венец Анисью. За нею шла мать. Кольцов увидел, как Анисья, благодаря за родительскую хлеб-соль, поклонилась ей в ноги. Мать снова заголосила. Анисья, крестясь, села в сани. Поезжане вскочили за ней, кучер гикнул, и тройка помчалась по улице.
Какое-то время была тишина.
«Ну, Анисья, – беззлобно подумал Кольцов, – шаг сделан. Какова-то будет у тебя жизнь…»
Часа через два, когда уже стало смеркаться, послышались бубенцы и веселые крики возвратившегося из церкви свадебного поезда. Дом наполнился смехом, топотом, восклицаниями. Внизу зашумел пир. Алексей лежал, с тоской прислушиваясь к пьяным крикам и звону посуды, да так за шумом и не услышал, как открылась дверь и в мезонин вошли сестры Анюта и Саша.
– Здравствуй, братец! – лениво пропела Александра. – Все хвораешь?
– Да вот, как видишь, – вставая с постели, слабо улыбнулся Кольцов.
– Что ж, так и не сойдешь молодых-то поздравить? – спросила Анна. – Нехорошо так-то…
– Нет, не пойду, – сказал Кольцов. – Куда мне…
Сестры побыли с минуту и ушли. Пришла маменька, принесла на тарелке пирожка, гусиное крылышко, рюмку мадеры.
– Покушай, детка…
– Спасибо, не хочу, – равнодушно отозвался Алексей.
Внизу закричали, зазвенели разбитые стаканы, зачастил дробный перестук подкованных каблуков. Гости пошли в пляс.
«Хоть бы скорей кончили! – устало вздохнул Кольцов. – Вот расшумелись…»
Он подошел к двери, чтобы плотнее ее закрыть, а она вдруг распахнулась во всю ширь. На пороге стоял отец. Он был пьян и, видно, перед тем как подняться к Алексею, еще выпил и сейчас с хрустом пережевывал закуску.
Кольцов молча глядел на отца.
– Сидишь, сыч? – ухмыльнулся Василий Петрович.
С минуту глядели они друг на друга. Наконец, покачнувшись, старик захлопнул дверь и, что-то бормоча себе в бороду, неверными шагами затопал по лестнице.
2И вот все песни были спеты, посуда перебита, вино выпито.
Анисью повезли домой, к Семенову.
В наступившей тишине было слышно, как внизу кто-то тыкал пальцем в одну и ту же клавишу фортепьяно. Это раздражало, хотелось крикнуть, чтобы перестали, однако все тело охватила такая слабость, что и пошевелиться, казалось, невозможно. Постепенно он забылся, все посторонние шумы исчезли, и вдруг откуда-то полилась торжественная, суровая и вместе нежная музыка.
«Что это? Что?.. Господи, да ведь это Лангер!..»
В прошлом году Алексей встречал Новый год у Боткина. Огромная столовая с черным резным дубовым потолком была полна криков, смеха, веселых заздравных речей. Читали стихи, пели, поднимали бокалы за отсутствующего Белинского. Вдруг кто-то вспомнил Станкевича.
– Да, – печально произнес Красов, – вот кого мы больше не увидим – незабвенного нашего Николашу…
За столом стало тихо.
– Друзья! – поднялся худощавый бледный человек в скромном черном сюртуке. Это был недавно приехавший из-за границы профессор Грановский. Перед ужином его представили Кольцову, и они много говорили, вспоминая Станкевича, с которым Грановский некоторое время жил за границей. Молодой профессор очень понравился Кольцову, в нем было что-то напоминающее Николая Владимирыча.
– Друзья! – сказал Грановский. – Прервем нашу беседу. Эти минуты молчания мы посвятим памяти нашего милого друга…
Все встали. И вдруг откуда-то хлынула эта ни с чем не сравнимая музыка. Кольцов оглянулся чуть ли не с робостью – так грозна и так величава была она. В ярко освещенной соседней комнате – в белом зале – за роялем сидел Лангер, тот самый Лангер, что однажды уже, в прошлый приезд, на музыкальном вечере потряс Кольцова своей игрой. И снова, как и тогда, ему стало страшно и удивительно: какие мощные, величественные звуки были подвластны этому щуплому, сухонькому человечку! Гигантский поток обрушивался на землю, и не было преграды, которая остановила бы его могучее стремленье…
Лангер кончил играть и встал.
– Что вы играли? – спросил Кольцов.
– Бетховена, – ответил Лангер. – Николай Владимирыч его очень любил.
А дальше снова зашумело веселье. Хлопнули пробки от шампанского, стало жарко. Боткин велел распахнуть балконную дверь. Алексей вышел на балкон и замер: деревья сада, густо облепленные инеем, мерцали, как сказочные дворцы; далеко в черном небе среди серебряных ветвей сверкали яркие звезды.
Вот тут-то он, наверно, и простыл.
3Утром няня Мироновна принесла чай и долго молча поджимала губы, вздыхала. Алексей понял, что она чем-то недовольна.
– Ты что?
Нянька махнула рукой и сердито отвернулась.
– Нет, все-таки? – не унимался Кольцов.
– Вот те и «все-таки»! – сердито плюнула старуха. – Страм, батюшка, вот что.
И она рассказала, как Семенов, приехав вчера с Анисьей домой, хмельной, конечно, чуть было не побил молодую жену.
– Он ей еще коготки-то покажет! – сказала Мироновна.
Кольцов встал, напился чаю, поглядел в окно. Утро было яркое, погожее, снег сверкал, как сахарные глыбы.
– Сейчас бы Франта заседлать да проехаться куда-нито, – вздохнул он.
– Глянь-кось! – удивилась Мироновна. – Да ты и впрямь отживел! Франта! Ты, милый, хоть прогуляться бы на улицу вышел, а то – Франта…
– А ведь я, нянька, не помру!
– Да господь с тобой! – в ужасе попятилась старуха. – Чего-чего не наплетет… Кто ж тебя хоронил-то?
– А то не знаешь?
Он попросил Мироновну принести ему гвоздей, молоток и, когда она принесла, достал из сундучка картинку Венецианова и повесил ее над столом.
– Красота-то какая! – умилилась нянька. – Умудрит же господь этак написать – чисто живой малой-то!
Другой подарок – синюю чашку князя Одоевского – Алексей поставил на стол. Он никогда не пил из нее и всегда держал в сундучке, иногда лишь доставая ее, чтобы полюбоваться.
– Вот на! – сказала Мироновна. – Ты чисто гостей ожидаешь… Ну, раз стал по хозяйству хлопотать – сто лет тебе здравствовать!
4Она и в самом деле накликала гостей. На лестнице послышались тяжелые шаги, пыхтенье, и с каким-то свертком под мышкой в комнату ввалился Грабовский.
– Высоконько живете… А я к вам.
– Очень рад, Николай Лукьяныч, что зашли.
– Ну, рад не рад, а зашел, да и неспроста, а с делом… Я слышал, вы все хвораете?
– Что ж делать…
– Ну, ничего, – вытираясь платком, пропыхтел Грабовский. – Вчерашний день читал ваши пьески в сборнике.
– Благодарю, – поклонился Кольцов.
– Вы, что ж, на белые стихи себя посвятили?
– Да, большей частью…
– А я думаю, рифмованные как-то лучше.
– Да и я тоже так думаю.
Грабовский втянул голову в воротник, помигал, пошевелил толстыми губами.
– Вот нет у нас обычая в «Ведомостях» стихи печатать, – сказал, изобразив на мясистом лице что-то вроде любезной улыбки. – Я б ваши, ей-богу, напечатал!
– Покорно благодарю, – снова поклонился Кольцов.
– Только я бы советовал вам лучше рифмованные писать. Впрочем, ваши стихи и без рифмы хороши…
«Куда это он гнет? – с любопытством подумал Кольцов. Не хвалить же, в самом деле, он меня пришел!»
– А вы не изволили читать мою книгу-с, перевод мой, «Историческую картину религии?
«Ах, вот оно что! – сообразил Кольцов. – Книжку мне хочет всучить… Ну, нет, голубчик!»
– Нет, еще не читал.
– Что же так? Вы прозы не любите?
– Не только не люблю, сроду не читаю!
– Напрасно-с вы этак делаете! – Грабовский похлопал рукой по свертку. – Особливо ежели трактуется вопрос религии… Вы человек верующий?
– Что за вопрос!
– Нет, что ж, сейчас много безбожников развелось, и даже в столичных журналах этакое встречается направление, Белинские там разные…
– Так чем могу служить? – перебил Кольцов.
– Да вот хочу предложить свой труд – не купите ли? Доход, не подумайте, что мне – нет-с, с благотворительной целью, на сироток.
– Не могу, Николай Лукьяныч. Денег нету. И рад бы, да обстоятельства…
– Так не купите?
– Я же вам доложил: обстоятельства…
– Ну, что ж, прошу прощенья, – надевая шапку, пробурчал Грабовский. – Конечно, – прищурился он, – обстоятельства… А как великим постом с дамами верхом-с кадрели разделывать… то это уже и не обстоятельства-с!
Кольцов побледнел.
– Пошел вон! – негромко, но отчетливо сказал он.
Прекрасно-с, прекрасно-с! – пятясь к двери, прошипел Грабовский. – Скажите на милость, чижик какой! Мы вам это припомним-с!
5К весне он совсем поправился и, хотя держался на ногах еще неуверенно, но слабости, как сам говорил, «потачки не давал», заставляя себя совершать ежедневные прогулки. Бледный, заметно похудевший, в ветхом своем тулупчике, медленно брел по Дворянской улице к Смоленскому бульвару, где вечерами было гулянье и играл военный оркестр.
Иногда к нему присоединялся кто-нибудь из знакомых и некоторое время шел с ним, стараясь завязать разговор, но Кольцов больше отмалчивался.
На бульваре он выбирал себе самое укромное и тихое место и так, один, молча сидел, прислушиваясь к музыке, к отдаленному шуму гулянья.
Дома с отцом у него теперь были довольно ровные отношения. Василий Петрович даже позволил готовить для Алексея отдельно, что полакомее. Впрочем, такая доброта объяснялась просто: однажды возмущенный доктор Малышев прямо выложил ему все, что думал об его отношении к сыну.
– Я, почтеннейший, – сказал Иван Андреич, – попрошу вас наконец понять, что весь позор за ваше тиранство падет на вашу же голову! И, ежели хотите знать, так и я, со своей стороны, постараюсь так вас расславить по городу, что вы все кредиты растеряете…
После столь решительного разговора Василий Петрович сдался и, хотя по-прежнему не жаловал сына, однако сказал Прасковье Ивановне, чтобы она готовила Алексею, что ему понадобится.
– Разные там фрикадельки, – насмешливо буркнул, – какие столичные господа кушают…
Целый месяц пробыл Кольцов на даче у Башкирцева. Иван Сергеич теперь жил тихо, ему было не до гульбы: он взял миллионный подряд на постройку кадетского Михайловского корпуса и то ездил в столицы, то целыми днями пропадал на стройке, то скакал на кирпичные заводы, торопя с доставкой кирпича.
Кольцов купался, на утренних зорях ловил серебристых язей и раза два даже ездил с конюхами в ночное. Больше всего он любил лежать в траве на берегу Дона. Лежа на спине, глядел, как высоко над ним величественно и спокойно проплывают белые пухлые облака; слушал, как кругом него в густой пахучей траве кипит шумная жизнь.
Рано наступили холода, или, как говорили в Воронеже, «заосеняло». Алексей вернулся домой. Неожиданно к нему заглянул проезжавший через Воронеж Аскоченский. Вспомнили старину, Сребрянского, шумные семинарские пирушки. Аскоченский жил в Киеве и много рассказывал о красоте этого древнего города.
– Ей-богу, вот как совсем поправлюсь, поеду в Киев! – мечтал Кольцов. – Ежели б вы знали, Виктор Ипатьич, как мне Воронеж очертенел! Ведь тут все в меня пальцем тычут… Все хотят видеть во мне лишь мещанина, а я прошу, чтоб на меня как на человека поглядели…
Губы его задрожали, и он отвернулся, чтобы смахнуть слезу.
6Погожие дни бабьего лета кончались, повеяло дождями. Небо хмурилось, солнце все чаще скрывалось за серыми низкими облаками, а если и выглядывало, то было холодное и равнодушное, словно ему смертельно надоело смотреть на всю ту мелкую человеческую дрянь, что бегает и ползает по улицам города.
Было 3 октября, день рождения Алексея.
Всегда в этот день он ходил в Митрофаньевский собор и простаивал там обедню. Ему нравилась будничная тишина собора, косые лучи скупого солнца, косо пробивавшиеся через решетки верхних окон, гулкое эхо под темными сводами.
Правда, еще ночью он почувствовал легкий озноб, а утром, когда одевался, появилась тошнота, но подумалось, что, может быть, пойти и размяться будет все-таки лучше, чем лежать, – и пошел.
Через силу отстояв обедню, он долго сидел, отдыхая, на каменной скамье у монастырских ворот. Как-то странно, глухо шумело в ушах, кружилась голова. «Дойду ли?» – подумал тревожно, однако, пересилив слабость, поднялся и медленно побрел домой.
Возле торговых Круглых рядов его обогнала новенькая, поблескивающая черным лаком коляска. У крайней лавки под вывеской, изображавшей расфуфыренную даму и кривоногого господина во фраке, кучер осадил лошадей, и из коляски вышла женщина. Изящным движеньем она подобрала лиловую шелковую тальму и быстрыми мелкими шагами, ни на кого не глядя, прошла в магазин.
«Варенька! – остановился Кольцов. – Не может быть…»
И снова такая усталость охватила и ноги сделались как чугунные – ни шагнуть, ни сдвинуть с места. Площадь поплыла перед глазами – голая, скучная, с десятком извозчичьих дрожек, с тучей орущих воробьев возле них, с полосатой будкой и дремлющим будочником…
Ухватясь за фонарный столб, чтоб не упасть, стоял, тупо глядя на франтовскую коляску, на лошадей, на бородатого кучера в синем армяке и твердой клеенчатой шляпе. А в голове словно крохотные кузнечные молоточки стучали больно и часто: «Не может быть… Не может быть!»
Через несколько минут женщина вышла из лавки. Нет, это была не Варя, она даже отдаленно не походила на нее. Как же он мог ошибиться? Лиловая тальма! Любимый Варенькин цвет.
«А ведь я, кажется, не дойду», – уже без всякой тревоги, спокойно, безразлично мелькнула мысль. С невероятным усилием он сделал шаг, другой… И так, с частыми остановками, с отдыхом – то на ступеньке чужого подъезда, то прислонясь к стене чужого дома – шел невероятно долго, и все стучали, стучали молоточки: «Только б не упасть… Только б не упасть!»