355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Кораблинов » Жизнь Кольцова » Текст книги (страница 24)
Жизнь Кольцова
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 03:35

Текст книги "Жизнь Кольцова"


Автор книги: Владимир Кораблинов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 24 (всего у книги 28 страниц)

3

В Воронеж приехали, когда занимался тусклый рассвет. Лавки еще не отпирали, улицы были пустынны, лишь кое-где плелись к ранней обедне говельщики.

Богомольцы, большей частью чиновники и мещане, останавливались и, ничего не понимая, с удивлением разглядывали необычайных всадников, особенно одного – мокрого, в горностаевом капоре с лиловыми лентами.

– Никак Лебедиха? – спросила старая мещанка у другой. – Господи Исусе Христе! Да откуда ж это она? И мужики, гляди-кось, с ей!

– Чьи же мужики-то? – в свою очередь спрашивала вторая мещанка у старухи.

На Чернавском съезде, почти возле теткиного дома, путешественникам встретился Дацков. Он говел, шел к ранней обедне, рассчитывая отстоять ее до классов. Уличка была узкая, лошади прошли, едва не задев Дацкова.

– Батюшки! Алексей Васильич! – всею своей щуплой фигуркой изображая восторг, раскланивался Дацков. – Ба, ба! И Варвара Григорьевна, как новая амазонка! Так сказать, утренний променаж верхом-с… Мое почтение! Мое наиглубочайшее почтение-с!

Кольцов вспыхнул и промолчал. Варенька обернулась к Дацкову и показала ему язык. Иван Семеныч сперва оторопел и так, с выпученными глазами, некоторое время стоял в грязи на мостовой, потом, плюнув и пробормотав «прекрасно-с!», проследовал дальше. На его тонких синеватых губах змеилась скверная ухмылочка. Возле церкви он встретил знакомого и, остановившись, рассказал о том, как он только что видел Кольцова с Лебедихой.

– И оба, знаете, мокрехоньки! Водища, знаете, с них так и течет! И представьте – верхами-с!

– Верхами?!

– Верхами-с! – Дацков корчился от смеха. – И она, Лебедиха-то, представьте, в капоре и… в штанах-с!..

– Тьфу ты! И куда полиция смотрит… Губернатор, наконец! У нас же дети, сами понимаете…

– Не говорите! – сокрушенно вздохнул Дацков и, крестясь, переступил порог церковной паперти.

Но обедню он так и не мог выстоять. Ему хотелось сейчас же побежать по городу, рассказать всем про этого задравшего нос писаку… Как он с Лебедихой, с камелией этой…

«Господи, владыко живота моего!» – перекрестился Дацков и, подобрав полы шинели, чуть ли не рысью побежал в гимназию. Первый, кого он там встретил, был Добровольский.

– А, Иван Семеныч! Вас-то мне и нужно… Мы, милейший, собираемся нынче небольшой вечеришко соорудить. Знаю, знаю – говеете! – замахал Добровольский руками, видя, что Дацков хочет что-то сказать. – Так ведь все учтено: стол наипостнейший, водочка также, ну, а партийку в вистишко…

– Да подите вы со своим вистишкой! – нетерпеливо перебил Дацков. – Я, моншер, кого видел-то сейчас… Чижика нашего прославленного! Да с кем? В жизнь не отгадаете… С Лебедихой! Глянули б вы на нее: в полушубке, в штанах! И верхами-с! И оба мокрые, хоть воду отжимай…

В учительской, где перед классами собрались все педагоги, Дацков подробно несколько раз описал свою утреннюю встречу с Кольцовым, но так ловко, что слушателям представилось, будто Варенька – в штанах! – сидела на коленях у Кольцова и этак они, бесстыжие, ехали по городу…

– И были пьянехоньки-с! – вспомнив, как Варенька показала ему язык, заключил свой рассказ.

Серая змея-сплетня, извиваясь кольцами, скользнула из учительской в коридор, из коридора в открытые двери подъезда и, оставляя глубокий след в жидкой весенней грязи, поползла по воронежским улицам.

4

В книжной лавке Кашкина было многолюдно. Двое приказчиков и мальчик сбились с ног, бегая вдоль полок и лазая по стремянкам под самый потолок, чтобы найти и достать нужную покупателю книгу.

Покупатели в большинстве были степняки-помещики, съехавшиеся в Воронеж на выборы губернского предводителя дворянства. У каждого в кармане лежали бумажки, где дочками, супругами, свояченицами были записаны книги, журналы, ноты, какие надлежало, пользуясь удобной оказией, купить в воронежских книжных лавках.

Кашкинские приказчики расторопно отбирали требуемый товар. Они нахально навязывали уездным дворянам залежавшиеся книги, выдавая их за новинки сезона и стараясь за эти две недели дворянских выборов сбыть с рук всю лежавшую годами и покрытую пылью книжную рухлядь. Дворяне мычали, крутили головами, но вынимали бумажники и расплачивались ассигнациями за сочинения какого-нибудь Аполлинария Беркутова, графа Хвостова или «Анекдоты Полиньяка Финдюро, придворного шута короля Сигизмунда».

Коммерческие дела Дмитрия Антоныча шли отлично. Несколько встревоженный сухачевским визитом и арестом Кареева, он снова обрел покой и снова разглагольствовал с избранными посетителями лавки о том, о сем – об искусствах, науках, философии; однако ж рылеевскую тетрадь более никому не показывал и о цепях рабства помалкивал. Он раздобрел телесно, стихов не марал и даже не вспоминал об этом занятии, а ежели и вспоминал, то не иначе как с иронической улыбкой. У него уже было потомство, для которого он в разных концах города прикупил еще два дома. Впрочем, потомство еще только училось ходить, держась за маменькину юбку; дома же не без выгоды сдавались под квартиры учителям воронежской гимназии и уездного училища.

Несмотря на множество покупателей, он не выходил в лавку, а преважно сидел в задней комнате, в «кабинете», где с давних пор любил принимать избранных, по-дружески беседовать с ними. В длинном сером сюртуке с легкомысленной клетчатой подкладкой, благообразный, чисто выбритый, с любезной, однако не заискивающей улыбкой, он слушал плешивого, неряшливо одетого господина. Этот господин был редактор «Губернских ведомостей» Грабовский.

– Помилуйте, Николай Лукьяныч, – пожимал плечами Кашкин, – посудите, что ж я-то могу поделать с вашей книгой? Велю приказчикам рекомендовать, сам отлично аттестую ее – и что же? Не берут-с!

– Не-ет-с, как, позвольте, не берут? В каком смысле? – Грабовский втянул шею в воротник фрака и помигал глазами. – Книга имеет своей целью трактовать вопросы порядка религиозного, – так как же смеют не брать?

Кашкин вздохнул, развел в стороны пухлые руки, выражая этим жестом крайнее недоумение.

– Ведь вы же, Дмитрий Антоныч, знаете, – горячился Грабовский, – что и его преосвященство, владыка Антоний, коему я посвятил труд, и его превосходительство Христофор Христофорыч – все одобрили и даже по исправникам, благочинным и городничим разослали билетцы – играть ее в лотерею, а вы…

– Да что ж я! – с досадой возразил Кашкин. – Как будто я вот взял и приказал покупателю: бери! Вон вы изволили сказать, что архиерей и губернатор разослали билетцы…

– Ну да, ну да! – Грабовский снова втянул шею в воротник и помигал. – Так то ведь, так сказать, официально-с… А у вас – лавка, очаг просвещения. Вот мне и странно-с…

В дверь постучали.

– Войдите! – пригласил Кашкин, радуясь тому, что наконец отвяжется от Грабовского. – Ах, Иван Семеныч! Прошу, прошу, очень одолжили-с…

Грабовский сердито покосился на вошедшего Дацкова, раскланялся с ним и, отойдя в угол, принялся внимательно рассматривать висящие на стене в узеньких черных рамочках французские гравюры.

– Ну и съезд у вас, почтеннейший Дмитрий Антоныч! – восхищенно проворковал Дацков. – Куда там Смирдину или Полякову…

– Вы скажете, – заскромничал Кашкин. – До Смирдина-то, как до солнышка. А так – выборы, вот и народец. Что новенького, Иван Семеныч? Я, знаете, сижу, никуда ни ногой, от всего мира отрезан…

– Дмитрий Антоныч! – сказал, входя, приказчик. – Там Кольцова песни спрашивают, а на полках нету. Дозвольте из ваших взять?

– Возьми, голубчик.

Приказчик взял с подоконника связку тоненьких книжечек и вышел в лавку.

– Берут? – спросил Дацков.

– Спрашивают, но больше, знаете, зипуны, лапотники. Кто потемней-с…

– Да-а, – мрачно сказал Грабовский, отрываясь от гравюр. – А вон небось мою «Историческую картину религии» не спрашивают…

– Ах, Николай Лукьяныч, ведь я же докладываю: темнота берет песенки-то! Да и цена… Ведь ваши «Картины»-то, они десять целковых тянут, а тут копейки-с!

Грабовский помигал глазами и снова уткнулся в гравюры.

– Кстати, о Кольцове, – хихикнул Дацков. – Ну, Дмитрий Антоныч, отколол ваш воспитанник штучку!

– Позвольте, почему же воспитанник? – насторожился Кашкин. – У меня этаких воспитанников – вон целая лавка битком набита. А что такое-с?

– Да вот, представьте, иду нынче к ранней обедне, вдруг – трах! бах! – полет валькирий, Вальпургиева ночь…

И Дацков в который уже раз рассказал о встрече с Кольцовым и Варенькой.

– Скромник-то наш! – выслушав Дацкова, всплеснул руками Кашкин. – Кто бы подумал! И откуда набрался, каким ветром надуло?

– Да каким же? Все питерским! Все эти атеизмы ихние да прочие штучки господина Белинского… Вот-с и плоды: разврат, дерзость, попрание религии, непочитание родителей и начальства-с!

Кашкин вздохнул.

– Что ж, добрые семена сеяли, да, видно, почва оказалась неблагодарной. Плевелы заглушили прекрасные всходы… Лебедиха! Подумать только…

Он закрыл глаза и горестно покачал головой.

5

На другой день после возвращения с кордона Кольцов пошел к Вареньке. На ветхой, пристроенной со двора к дому галерейке тетка Лиза развешивала только что выстиранное белье.

– Здравствуйте, – поклонился Кольцов.

– Здравствуй, голубчик! Не кататься ль опять затеял? Уморил бабу-то, – задев по лицу Кольцова мокрой простыней, сердито прошипела старуха.

В комнате было темно от завешанных шалями окошек и стоял тот спертый, наполненный запахами скипидара, нагоревшей свечи и еще чего-то кислого воздух, который сразу же прочно устанавливается в комнате, где лежит больной.

– Кто это? – чуть слышно, откуда-то из глубины комнаты спросила Варенька. – Это ты, тетка? Что ж темно так…

– Это я… Варюша, – дрогнувшим голосом сказал Алексей. – Милая ты моя!

Он подошел к дивану, где лежала Варенька, и опустился на колени. В огромном ворохе каких-то кружев, подушек и одеял Кольцов не сразу разглядел ее. С горящим лицом и пересохшими губами лежала Варенька, трогательная, беспомощная.

– Никогда, – прошептал он, – никогда я не прощу себе… Варенька! Любовь моя…

Варенька слабо улыбнулась, молча выпростала из-под одеяла прекрасную белую руку.

– Ох, сердце-то… сердце как у тебя стучит! – Она беззвучно засмеялась. – Простыла я… Знаешь, как холодно было, когда вода выше колен залила! Да что ж ты молчишь, Алеша? – вскрикнула Варенька каким-то очень тоненьким, жалобным голосом. – Алеша! Да ты… плачешь?

Он целовал ее горячую руку, скользкий край атласного одеяла, так дивно пахнущего ею, и, стыдясь своих слез, молчал, не смея поднять глаза.

– Смешной ты, Алеша! Я таких еще… не видывала. Вот… скоро поднимусь… Это пустяк – болезнь, я простыла, верно… Поднимусь – и такое счастье у нас будет… Родной мой!

Он так и прянул.

– Варюша! Да неужто любишь? Ведь я по сию пору все думал: не сон ли? Не шутка ль твоя? От скуки, от отчаянья… Ах, Варя!..

Подбежал к окну, сорвал с него толстую шаль. Яркое небо, весеннее солнце, сверкающая капель, отчаянная возня воробьев у окна – все это ворвалось в полутемную комнату и сразу заблистало, запело, зазвенело, как веселый, неудержимый, прорвавший запруду поток.

– Бешеный! – засмеялась, закашлялась Варенька. – Ну, иди сюда… Глу-у-пенький ты мой!

6

Сплетня ползла по городу.

Она неприметно проскальзывала всюду: в лавки торговых рядов, в трактиры, в мещанские и купеческие дома, в чиновничьи квартиры, в присутствия, в церковь и, правда, не вдруг, а все-таки вползла и на кольцовский двор.

Алексей стал замечать, что знакомые, встречаясь на улице, нехорошо улыбаются, а иные и вовсе перестали кланяться. Работники во дворе перемигиваются между собой и гогочут ему вслед. Маменька утирает слезы и тяжко вздыхает. Отец не замечает совсем, что, впрочем, и прежде бывало при всякой ссоре. Кашкин, столкнувшись у входа в Смоленский собор, сделал вид, что не заметил Кольцова, и, крестясь, отвернулся.

Он не сразу понял причину такого отношения. Наконец, когда однажды Анисья, не выдержав, фыркнула: «Как это ты с Варькой-то… верхами?» – Кольцов вспыхнул и понял, что началась безжалостная битва между ним – одним, без друзей и союзников – и целой ордой галдящих, гогочущих и свистящих воронежских обывателей. Он понял, что бить будут насмерть, не пощадят и не смилуются.

– Тебе-то, Аниска, стыдно сорочьи сплетни болтать! – резко сказал он сестре.

– Да что ж, это я, что ли? – обиделась Анисья. – Весь город судачит, а я виновата! Умник какой нашелся…

«Держись, брат! – подумал Кольцов. – Миром навалятся… Ну и чума с ними! – тряхнул головой. – Мы тоже не из мякины сделаны, а удаль-сила и у нас имеется!»

Обидно было только, что Анисья, та самая чудесная сестренка, которую он так любил и которая была так хороша к нему, так умна и добра, вдруг в какие-то полгода переменилась до неузнаваемости и стала злой и глупой и, главное, такой же черствой, как и ее старшие сестры.

«Ну, я понимаю, – рассуждал он, – что вся эта мразь воронежская – чиновники, мещане, гимназические „просветители“ – этак окрысились. Что ж, и я им не раз на хвост соли сыпал, язык за зубами не держал: кто вор, взяточник, глупец, невежда, – я так и говорил в глаза: вор, мздоимец, дурак! Тут статья ясная, любить им меня не за что… Но Аниска! Боже ты мой… Аниска! Ну, замуж идет, так ведь это же не причина. Положим, было дело, и я вмешался: не спеши, мол. Предостерег. Опять-таки – брат я ей или нет? Могу свое мнение высказать, что ж тут такого…»

В доме было тяжело, не с кем слова молвить. Отец молчал, мать вздыхала. Анисья дулась. Одна нянька Мироновна была как всегда: все что-то вязала на ходу, или убирала комнаты, или дремала, сидя на сундуке возле жаркой печки.

Один раз, так задремав, уронила вязанье, спицы брякнулись об пол, и клубок далеко закатился под стеклянную горку с посудой. Алексей, проходя мимо, поднял вязанье, разыскал клубок и подал ей.

– Спасибо, деточка, дай тебе бог здоровья… А я старая стала, все из рук валится.

– Все мы, нянька, старые делаемся, – пошутил Кольцов. – Не у тебя одной из рук валится…

Он хотел было идти, да вдруг Мироновна поманила его пальцем:

– Леша, посиди-ка со мной, детка.

Кольцов присел рядом.

– Что тебе сказать-то хочу, – таинственно зашептала нянька. – Ты чего это и впрямь как старик исделался? – Она пытливо поглядела на него. – Пра, старик! Вон и волос седой прошибает, да и с лица какой-то черный стал, корявый… Право, корявый!

Он засмеялся.

– А ты рот-то не разевай! – притворно-сердито прикрикнула Мироновна. – Тебе дело говорят, а ты: хи-хи!

– Да нет, я ничего, – начал оправдываться Алексей. – Смешная ты, все выдумываешь…

– Я-то, сударь ты мой, ничего не выдумываю, это, детка, все люди выдумывают. Ведь вот сейчас с Варькой-то чего не наплели! – зашептала Мироновна.

Кольцов обнял старушку и с досадой сказал:

– Брось, не надо, ну их!

– И то верно, не буду. Да я не про то тебе и хотела-то, это уж так, с языка сорвалось… Ты про Анисью, Леша, ничего не знаешь?

– А что знать-то? Ну, замуж идет за Семенова, чего ж еще?

– Ах, да и прост же ты, сударь! – покачала головой Мироновна. – Как с мальчишества простоват был, так и до се остался. «Замуж, замуж»! – передразнила. – А того и не знаешь, какие твоя сестрица с женишком-то своим сплётки плетут…

– А мне-то что? Пусть плетут!

– То-то, детка, и есть, что не пусть. Ведь он, Семенов-то, змея длинновязая, ведь он Аниску-то научает, чтоб она тебя с отцом растравила.

– Да зачем же?

– Затем, чтоб Василий Петрович тебя из наследства выделил, – оглянувшись с опаской, сказала Мироновна. – Дом-то через Аниску Семенов и приберет к рукам… Теперича понял ай нет?

– Ну, нянька, ты поди путаешь! – возразил Кольцов.

– «Путаешь»! – Мироновна даже в ладошки пришлепнула, дивясь его неведению. – Ведь когда ты в Питере-то пострял, она, Аниска, чего-чего на тебя отцу не клепала. Будто обобрать его хочешь, а не то и совсем порешить, право! Отец-то, детка, на тебя страсть как осерчал, да ведь на кого ни доведись – осерчает… А все она, Аниска твоя разлюбезная!

Кольцов молча встал и вышел из комнаты. Все бывшее таким непонятным и потому еще не очень страшным и гадким стало вдруг так понятно, страшно и гадко, что он вздрогнул, кровь прилила к голове и застучала в висках.

7

Варенька пролежала дней пять, и каждый день Алексей приходил к ней, приносил книги и, чтобы ей не было скучно, читал что-нибудь вслух.

Через неделю она уже сидела. Кольцов, робея, присаживался возле на краешек стула или, еще чаще, на маленькую скамеечку для ног и так, скорчившись в неудобной позе, читал ей или рассказывал о Москве, о Питере, о Белинском и, его друзьях, о своих скитаниях по степи. Иногда он замолкал и робко смотрел на Вареньку: не наскучил ли?

– Ох, и чудной ты, Алеша! – заливалась Варенька. – В тебе робость с дерзостью как родные братцы живут… А что на улице? Хорошо, да? Весна! Чего она не наделает с человеком… Как мы с тобой в Боровом-то?

Она тормошила Алексея, озоровала, как девчонка. Он рассказал ей о воронежской сплетне.

– А, бог с ними… – помрачнела Варенька. – Плохо, что и тебя замарали, а мне не привыкать! Как овдовела, так и пошло…

Приходила тетка Лиза, ворчала, бранила их полуношниками. Кольцов засиживался допоздна. Всходила луна. Свечу не зажигали, и стена в комнате становилась пестрой от хитрой узорной тени ветвей одинокого клена, что рос во дворе под окошком. На полу белели причудливые косяки лунного света. Тетка Лиза рано ложилась спать, и было слышно, как тихонечко похрапывала она в соседней комнате.

– А правда, Алеша, – задумчиво сказала однажды Варенька, – правда, говорят, что на всю жизнь у человека одна только бывает любовь?

– Нет, неправда, – твердо сказал он. – Выдумка. Ведь хорошо, как любовь смолоду придет к тебе да и останется на всю жизнь, а ну как неудача… смерть…

Он запнулся, испугавшись воспоминания о своей давней несчастной любви, о которой он никогда и никому не говорил, кроме Белинского. Да и то – что же он тогда сказал: любил, да продали.

Варенька тихонько перебирала струны гитары и, казалось, тоже что-то вспоминала.

– Ах! – вскрикнула вдруг, бросив гитару на диван. – Если б смолоду увидеть ее, любовь-то! Уж к кому-к кому, а ко мне-то она и не заглядывала! Что ж за любовь, коли девчонкой отдали старику проклятому… – Она хрустнула пальцами. – Кто б знал, как я его ненавидела! Ведь он, подлец, бил меня… Да как бил-то! Стыдно вспомнить, сгоришь со стыда! А не то холодный, как жаба, лежит рядом в постели, храпит, злыдень, а пальцами все этак по одеялу – щелк! щелк! – словно на счетах костяшки кидает…

Вся облитая лунным светом, сидела Варенька. Широко открытые глаза ее, не мигая, глядели в окно. Одинокая слезинка мерцала на щеке.

– Сколько раз этак, – продолжала Варенька, – гляжу на него и думаю: «Ох, царица небесная, не дай греху случиться!» Один раз встала тихохонько, пошла в сенцы, топор отыскала, подхожу к постели. А луна, помню, не хуже как сейчас была… Захожу с топором: «Ну, думаю, господи благослови!» Что ж ты думаешь, не успела топор занесть, гляжу – открыл глаза, на меня пялится… «Ты, говорит, – что? что?» Все во мне упало. Сама оробела, топор за спину прячу, холодно сделалось, зуб на зуб не попадет. «Ничего, говорю, ничего… лежи, спи, это я напиться встала…»

Алексей слушал, боясь проронить слово. Во все глаза глядел на Вареньку: такой он ее еще не видывал, и хотя она просто рассказывала о горькой своей жизни со стариком Лебедевым, – ему казалось, что она песню поет.

– Так и не знаю до сих пор, догадался он тогда или нет…

Она не договорила. Кольцов молчал, опустив голову. На небе посветлело, загорелась утренняя заря. На дворах заголосили береговые петухи; где-то телега прогремела вдалеке, по дощатому настилу моста глухо забухали лошадиные копыта.

– Ну, иди… пора! – сказала Варенька. – Видишь теперь, какая я, – прошептала, теребя кружевной платочек. – Теперь ты меня любить не будешь…

– Вот теперь-то, Варюша, – медленно произнес Алексей, – как ты мне все это сейчас рассказала… теперь-то я так люблю, что смерть разве только положит конец моей любви… Да еще и со смертью самой поспорим, коли на то пошло!

8

Так прошла ранняя весна с ее то хмурым, то ясным небом, с веселыми, шумными дождями, с первой, как всегда, неожиданной грозой и звонким, сумасшедшим пением соловьев. Прошла пасха, от которой осталась раскиданная по зеленой муравке скорлупа крашеных яиц да долгий гул в ушах от каждодневного залихватского колокольного трезвона..

Наступил май, зацвела сирень в огромных запущенных воронежских садах. Одни за другими распускались цветы, крепла, набиралась сил трава; берега реки стали зарастать; в чистом, чуть влажном воздухе установился тот непередаваемо тонкий и легкий запах молодых листьев, трав и опадающего яблоневого цвета, который бывает только в эту чудесную пору зрелой весны.

После бурных разливов, непостоянных резких ветров, капризных чередований тепла и холода природа оказалась наконец в состоянии покоя. Покой был во всем: в вечерних и утренних, встречающихся друг с другом зорях, в зеркальной глади речных плесов, в ярких полевых всходах, в протяжных песнях, замирающих в тихих сумерках погожих вечеров. Тишина была во всем, и только один Кольцов по-прежнему не знал покоя. В его душе бушевал все тот же весенний разлив, горе сменялось восторгом, отчаянье – верой в счастье и надеждой на свою действительно очень большую силу.

Он был как челн на огромных бурных волнах, то взлетающий высоко на белый пенящийся гребень, то падающий в черную бездну водоворота, и вершина волны была Варенька, а бездна – домашние и город.

В семье чувствовалась все та же напряженность. Отец не поручал ему дела, а Кольцов сам не навязывался. Он жил в мезонине нового дома, в двух веселых маленьких комнатах, правда без мебели, но полных солнечного света. В одно окно заглядывала зеленая верхушка ясеня, в другом по целым дням на тонкой хворостинке, прилаженной к скворечне, неутомимо распевал, попрыгивал скворец.

Никто из домашних не заходил: с отцом и Анисьей он не разговаривал, мать боялась мужнина гнева, а старой няньке было трудно подниматься по узкой крутой лестнице.

Обедали же все вместе, и только за обеденным столом встречалось кольцовское семейство. Однако напряженность, жившая в доме, не ослабевала, и если во время обеда не случалось взрывов, то только потому, что все старались как можно скорее закончить еду и разойтись.

В эти дни Кольцов начал писать «Долю бедняка»:

 
У чужих людей
Горек белый хлеб.
Брага хмельная —
Не разымчива!
Речи вольные —
Все как связаны;
Чувства жаркие
Мрут без отзыва…
 

Он не закончил эти стихи и так несколько дней не брался за них, потому что сначала не получалось, не находил нужных слов, а потом он снова почувствовал себя на гребне волны, и вся жизнь, вся ликующая природа, все мысли заполнились одной Варенькой.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю